митрополит Антоний Сурожский

Церковь в истории. Часть 7

30 ноября 1995 г.

В прошлой беседе мы дошли до поворотного момента в истории Церкви не как ходе событий, а как ее становлении. Мы говорили о первоначальной Церкви, немногочисленной, всецело направленной на то, чтобы принести в мир свидетельство о Боге, радостную весть о том, что Бог стал человеком и не только бесконечно бли­зок нам через воплощение, но что теперь через Его воплощение мы видим, как велик человек, если Бог мог стать человеком, не умаляясь, не унижаясь. И за этим еще новое видение природы и всего того, что было создано Богом. Ведь человек взят из праха земли, является телом своим как бы частицей мироздания, вселенной. В тот момент, когда Бог становится человеком, Он берет на Себя, приобщает Себе и Себя приобщает ко всему материальному миру, который получает опять-таки новую глубину, новое значе­ние — в понимании людей. Мир-то всегда был таков, но мы этого не могли понять, пока не увидели, что все вещество мира, из которого создан человек, может тоже соединиться с Богом. Теперь мы дошли до нового момента. Христианская община начала ширить­ся, стала многомиллионной; и одновременно совершился целый ряд внутренних перемен. Церковь стала физически оседлой, потому что перестала быть гонимой; она сначала была признана, а потом стала как бы государственной Церковью Византийской империи, и в результате начала делаться и психологически оседлой. Многие люди, которые вошли в Церковь, потому что теперь стало безопас­но быть христианами, и не думали оставлять всё свое имущество, весь уют жизни, всё, чем они привыкли дорожить, для того чтобы пойти и принести благую весть другим народам. Оседлость оказа­лась не только физической, для множества людей она оказалась тоже психологической; и, как я уже говорил, сразу случилась ре­акция на это в разных плоскостях. С одной стороны, появилось монашество, причиной которого было не гонение, не желание уйти в пустыню для того, чтобы «спастись», а желание уйти от христи­анской общины, которая стала слабой, малокровной. Гиганты духа уходили в пустыню для того, чтобы там бороться со всем злом, которое они в себе видели и которое, следственно, царствовало в мире; и уходили туда тоже люди слабые. Мне вспоминается послание митрополита Санкт-Петербургского Гавриила по поводу возобновления, в 18-м веке, Валаамского монастыря. Там он го­ворит, что два рода людей уходят в монастырь: те, кто уходит на единоборчество со злом, и те, которые, сознавая свою хрупкость, слабость, нуждаются в том, чтобы уйти от соблазна под кров людей крепких, сильных, просвещенных, святых, — они тоже уходят в монастырь.

Но в древности, кроме монахов, еще были странники, которые ходили из места в место, принося добрую весть разным народам; это мы видим в истории Русской церкви. И, кроме того, юродивые, которые, видя, что всё внимание людей теперь обращено на ум, на талант, на все человеческие дарования, стали говорить не словом, а жизнью о том, что всё это ничто, если всё это не «крещено», то есть не погружено в Бога, не сияет Божественным присутствием. Юродивые появилась тогда, когда и государственная власть начала уходить из-под — не опеки, а из-под света, руко­водства Евангелия, и когда люди также стали отходить и всё ме­рить человеческим измерением. Но вместе с этим совершились дру­гие перемены, о которых я хочу говорить сейчас.

Совершилось то, что в результате умножения верующих общины стали меняться. В начале, в апостольское время, христианские общины включали в себя небольшое число людей, которые, как маленькие островки, жили в море иноверия или язычества. Теперь общины стали крупными, большими. В начале каким-нибудь десяти, двадцати, даже пятидесяти христианам было легко собираться в одно место, то ли римские катакомбы, то ли просто где-нибудь вдали, в деревне, и молиться вместе спонтанной, естественной, простой молитвой, воспроизводить в какой-то мере молитву апос­толов, учиться у них тому, как молился Сам Спаситель Христос. Теперь надо было так построить молитву, чтобы она, с одной сто­роны, выражала чистую веру христианской Церкви, и с другой сто­роны – была руководством для множества людей, которые еще не умели молиться той пламенной, чистой молитвой, какой молилась мученики и свидетелей Христа. И тут начался целый процесс литургического творчества.

Когда мы сейчас участвуем в литургии святого Иоанна Злато­уста или святого Василия Великого, нам кажется, что к этим двум формам молитвы сводится весь молитвенный опыт ранней и поздней Церкви. Это не так. До этого существовала литургия святого апостола Марка, литургия святого апостола Иакова, на Западе — Амвросиевская литургия, литургия святого Григория Двоеслова; затем постепенно развились и другие литургии в разных частях и Римской, тогда еще православной, и Византийской империи. Но все они имели нечто общее, какую-то общую структуру, потому что все они были центрированы на двух понятиях. Была первая часть, как бы учительная, в которой могли участвовать не только кре­щеные, но и оглашенные, то есть те люди, которые готовились из­дали или уже вблизи к крещению, и верующие, крещеные. И затем вторая часть, тайнодейственная, в которой могли участвовать только крещеные, только верующие, потому что здесь они могли причащаться. Я не буду входить в детали литургии; об этом можно будет говорить позже, но сейчас я хочу сказать, что постепен­но из молитв разных святых стала выкристаллизовываться та литургия, те формы коллективного молитвенного общения, которые нам известны и, которыми мы живем. В монастырях, в пустынях начали тоже возникать формы молитвы, которых раньше не знали: первый час, третий час, шестой час, девятый час, «изобразитель­ные», вечерня, повечерие, полунощница. Все эти молитвы созда­вались в пустыне людьми, которые жили в одиночестве или в ма­лых группах и хотели вместе совершать молитву, и постепенно из всего библейского богатства уже христианской молитвы выби­рали и строили то, что теперь стало нашим православным русским, греческим, сербским и т.д. богослужением.

И тут поднялся другой вопрос — вопрос о том, кто совершает службу и как ее можно совершить. Опять-таки, в начале, всё было очень просто, в том смысле, что тайнодейственную часть литургии совершали апостолы. Когда начали умножаться общины, апостолы уже не могли быть везде, они стали выбирать и назначать каких-то людей, которых называли пресвитерами, т. е. старейшинами, старшими, кому было поручено совершать службы. Апостолы возла­гали на них руки, как мы сейчас возлагаем руки на тех, которые становятся дьяконами, священниками или епископами. В древности это возложение рук понималось очень ясно и просто. В те времена, в Ветхом Завете, когда кто-нибудь хотел о другом человеке объявить нечто окончательное, решающее, он должен был возложить на него свои руки и произнести свое обвинение или похвалу. Если оказывалось, что руки возлагаются на человека при обвинении его в чем-нибудь, то это ставило обвиняющего в очень страшное положение: если обвиняемый оказывался неповинным, то обвини­телю полагалось понести то наказание, которое должен был бы по­нести виноватый. Мне кажется, этим объясняется то, что когда Иуда пришел в Гефсиманский сад засвидетельствовать перед собравшимся народом, кто Христос, что именно Его надо брать и вести на заколение, как агнца, он не возложил на Христа руки, потому что знал, что поступает не право, а дал им знак: кого я поцелую, тот и есть… Таким образом, если бы и оправдали Христа, Иуда не понес бы никакой ответственности за то, что он Его обличил будто бы в богохульстве, неправде и требовал, чтобы Он был на­казан по ветхозаветному закону.

Так вот, с самого начала определялись такие пресвитеры. Общины тогда были сложные, в том смысле, что некоторые члены были состоятельные, богатые, властные, но другие были нищие. Всякая малая община, где люди друг друга знают, где всякий че­ловек другому — брат и сестра, не могла обойти без внимания нуждающихся. И первое, что сделали апостолы в то время: они избрали дьяконов (с греческого — «служителей»), которые должны были стать как бы органом милосердия всей общины. Им была поручена забота  о  вдовах,   о  нищих,  о  неимущих,  о  больных,  о  всех  тех,  кому       была нужна человеческая помощь, как бы изливавшаяся из сердца не только отдельного человека, но всей общины. Вся община как бы поручила им быть руками, глазами, сердцем ее любви.

Позже эта любовь общины распространилась и на священника, пресвитера: дьякон был назначен к нему на помощь, чтобы его поддерживать во время богослужения, чтобы ему помогать, в чем нужно было.

А, кроме того, появился епископат, то есть как бы церковное сословие людей, которые были ответственны за целые округа и ко­торые после апостолов (которые сами никогда епископами не были, потому что они были единственными в своем роде), выбирали, на­значали и посвящали рукоположением дьяконов и священников. И таким образом началась та литургическая форма, тот литургичес­кий строй, который мы теперь знаем в Церкви. Но этого было как бы недостаточно, в том смысле, что Церковь, признанная византийским государством, в значительной мере начала строиться по образцу государственной жизни, и наша литургия во многом похожа на чин императорского двора. Положение епископа, священника, дьякона стало очень похожим на положение тех или других лиц, опять-таки, императорского двора. И получалась, с одной стороны, крепкая, замечательно красивая, прекрасная структура, которая в формах необычайной красоты доносила до сознания лю­дей смысл и правду евангельской проповеди и христианской молитвы. Но с другой стороны, появилась опасность: те люди, которые оказалась служителями Церкви, забывали, что их роль — быть служителями, а не возглавителями. Отец Софроний мне как-то говорил, что Церковь похожа на пирамиду, стоящую вверх дном. На самом низу этой пирамиды, неся всю ее тяжесть — Спаситель Иисус Христос, а затем постепенными рядами люди, которые несут на себе всё меньшую и меньшую ответственность. И это очень важно пони­мать и епископу, и священнику, и мирянину. У каждого есть пол­ная, всецелая ответственность за свою веру и за проповедь Гос­пода Иисуса Христа; об этом мы будем говорить отдельно. Но каж­дый из них, если он, так сказать, «повышается в чинах», должен одновременно уходить ниже и ниже в этот строй, нести большую и большую тяжесть и всё меньше осознавать себя хозяином и всё больше рабом. Об этом Христос сказал: Я среди вас как слуга… И каждый из нас должен учиться подражать Христу, служа не толь­ко Церкви в целом, но каждому человеку в Церкви. Апостол Павел говорит: Друг друга тяготы носите, и так вы исполните закон Христов, — так вы доведете до полноты закон Христов. Каждый из нас, будь то патриарх, будь то епископ, будь то священник, будь то дьякон, будь то мирянин, должен нести эту тяжесть. В раннее время эта тяжесть была несома мучениками без разбора возраста и звания. И в наше время так бывало и бывает. Я пом­ню в одном приходе мирянина глубокой духовной жизни, который был (конечно, его так не называли и он себя таковым не считал) духовным наставником настоятеля этого храма. Или вот, мне вспоминается рассказ отца Всеволода Шпиллера, как в сталинское вре­мя мальчик семи лет ушел в лес молиться за Русскую землю. Он подошел к своим родителям и сказал: Господь мне велит уйти в одиночество и молиться за Россию… И он ушел. Позже о его судьбе узнали на одно мгновение, только когда один крестьянин встретил его лютой русской зимой в лесу; мальчик, которому уже было лет одиннадцать, к нему подошел и сказал: “Дядя, ты не мог бы найти для меня коты? Потому что так холодно босиком стоять в снегу”… И он стоял и молился, предстоял Богу за землю Русскую. И вот здесь нет различия между чинами, различие толь­ко в том, как человек укоренен, углублен в Самого Христа, Которого он принял и Который его принял в день его крещения.

Я надеюсь, что это вам представлено не слишком сумбурно, но очень важно помнить, что структура Церкви такова, что она являет во всей красоте и полноте строй небесный; но вместе с тем этот же строй может быть соблазном и для тех, кто его ви­дит, и для тех, кто в нем участвует. Когда мы будем говорить о значении мирян и значении духовенства, я к этому вернусь бо­лее подробно.

Уже рано, в эпоху Иоанна Златоуста образовался строй и структуры церковные, и церковные молитвы, которые мы теперь знаем, оформилась литургия. Конечно, не сразу, конечно, бого­служения не создавались у письменного стопа, они постепенно обогащались молитвами тех или других святых. И потому так час­то нам бывает трудно войти в эту молитву, что она роди­лась, как кровь бьет из раны, из жизни того или другого подвиж­ника. То же самое можно сказать о вечерних и утренних молитвах, которые мы читаем. Порой мы не можем в них полностью влиться, и мы огорчаемся этим и думаем: почему так?.. Но разве это не естественно? Если вы возьмете молитвенник, вы увидите, что в вечер­нем и утреннем правиле целый ряд молитв надписаны именами свя­тых. Каждый из них эту молитву как бы родил в минуты чрезвы­чайной радости, или покаяния, или горя, или надежды. Она выр­валась у человека, как псалмы вырывались из сердца царя Дави­да, в трагические или светлые моменты, и в них выражено то, что человек знал о Боге, о себе самом, знал о жизни, о мире. Мы, когда читаем эти молитвы, не знаем того, что этот святой знал о Боге, не знаем себя самих так, как он себя знал, и не знаем судьбы Божии на земле так, как этот человек их знал. Поэтому мы не можем ожидать, что просто потому, что мы читаем эти мо­литвы, переходя от одной к другой, сможем полностью соеди­ниться с тем, что читаем. Мы должны постепенно врастать и в мысль, и в опыт, который выражен в этих молитвах. Это очень важный момент. Мы можем быть увлечены, нас может нести молитва церковная, пока она длится, но недостаточно ее пережить во время богослужения. Надо после богослужения вернуться в себя, вернуть­ся к себе, перечесть, передумать то, что мы слышали, и поста­вить перед собой вопрос: могу ли я эти слова сказать от себя самого, могу ли я влиться в эту молитву полностью?.. И нет нужды каяться в том, что мы не можем в нее влиться полностью, — в том смысле, что это не наша вина: причина не в том, что мы плохи, — мы еще, как апостол говорит, младенцы в вере, еще не доросли до этого. Мы должны — каждый из нас — собирать со всего молитвен­ного богатства Церкви крупицы, которые ему окажутся, в данный момент, доступны, и их хранить. И этот момент очень важный, потому что порой бывает, что до нас дойдет очень глубоко то или другое молитвенное слово, то или другое выражение, тот или иной образ, или, если мы читаем Евангелие, та или другая притча, та или другая заповедь, но если мы не сделаем усилия запомнить, не сделаем серьезного, внимательного усилия, чтобы сохранить и продумать то, что пережили, то оно уйдет в наши глубины. Оно не уйдет от нас, но уже не будет нам доступно; оно будет, как семя, брошенное в землю, которое покрыто черствой коркой окаменевшей земли. И для того, чтобы добраться до этого семени, по­требуется большой, длительный подвиг со стороны каждого из нас. Ранняя община, которая не была так богата богослужением, была более спонтанна, более лична, более прямолинейна, и тогда молитва выражала душу каждого человека с большей простотой. Порой, молитвы, которые мы находим в церкви, или проповеди, ко­торые там слышатся, до нас не доходят или по нашей незрелости, или по глубине выраженных в них мысли и опыта. Я говорю, конеч­но, не о нашем приходе, а о святых. Есть рассказ о том, как во время какой-то проповеди святителя Иоанна Златоуста женщина из народа воскликнула: “Отче, твоя мудрость глубока, как колодец, да веревки наши слишком коротки, чтобы нам почерпать воду живую из твоего сердца”… И я думаю, что это надо помнить о каждой молитве. Самое лучшее, что мы мо­жем делать, кроме того чтобы вспоминать, продумывать, пережи­вать, это — обращаться к тем святым, молитвы которых мы читаем вечером, утром или во время Божественной литургии и других цер­ковных служб. Перед тем, как прочесть ту или другую молитву, обратиться к святому и сказать: Отче, я сейчас буду произносить твои слова. Они глубже того, что я могу воспринять, они говорят о Боге языком, который кажется таким простым, но на деле так глубок, потому что выражает всё то, что ты знаешь о Боге. Я не могу каяться или благодарить так, как ты благодаришь и каешься, потому что я слишком поверхностен, я не могу обращаться на мир, на людей с тем состраданием, любовью, которые ты выражаешь в своей молитве, но я буду стараться понимать то, что мне понятно. А ты помолись за меня и помолись вместе со мной, вознеси твою молитву вместе с моей. Моя молитва будет, как детский лепет, но она приделается, как бы прилипнет к твоей и дойдет до Бога, и, может быть, тогда я пойму с большей глубиной то, что ты выразил из своего глубокого, порой трагического опыта”.

Сейчас нам всем доступны тексты богослужений; мы можем дома их прочитывать и продумывать и ставить перед собой вопрос: могу ли я эти слова произнести честно?.. Я помню человека, ко­торый мне сказал о молитве «Царю Небесный»: «Когда говорится и жизни Подателю, я не дерзаю сказать эти слова, потому что я жить не хочу. Я мечтаю только о смерти, и не только о времен­ной; мне так страшна жизнь, что я хотел бы, чтобы с земной смер­тью настало полное небытие, чтобы меня не стало»… И для того, чтобы перешагнуть эту пропасть, человеку понадобились десятки лет. Сначала он именно так произносил эту молитву, а затем начал говорить: «Господи, я жить не хочу, я хочу умереть, я хочу уйти в небытие, но я Тебе доверяю, и из доверия к Тебе, на основании малой-малой веры, которая у меня есть, я готов жить, хотя не хочу жить»… И постепенно этот человек стал подходить к моменту, когда он по вере продолжал жить — с готовнос­тью жить, даже не понимая, для чего, почему; хотя у него бывали проблески о том, что представляет собой вечная жизнь, общение со Христом, дар Святого Духа. Но это были проблески, и была борьба, которая продлилась, целую, жизнь. И чем она кончилась или чем кончится — я вам не могу сказать: не знаю.

На этом примере, я думаю, вы можете понять, что есть в каждой молитве такие глубины, такие черты, которые мы не можем просто воспринять как свои, до которых нам надо постепенно дорастать.

Слушать аудиозапись: , смотреть видеозапись: нет