митрополит Антоний Сурожский

Исповедь

12 декабря 1991 г.
Тема: Таинства, Исповедь   Место: Лондонский приход   Период: 1991-1995   Жанр: Беседа

Тем из вас, которые давно вошли в Церковь, живут ее жизнью, которые часто прибегали в течение этой своей жизни к таинству исповеди, может показаться излишней еще одна беседа на эту тему. Однако, живя внутренней жизнью, постоянно возвращаешься к этой теме: что такое исповедь? Как принести Богу исповедь, которая была бы очистительной, спасительной? И вот мне хочется остановиться на некоторых моментах этого вопроса об исповеди.

Во-первых, исповедоваться значит открыться до глубин, излить всю свою душу. И конечно, осуществить это до конца не может никто, потому что за каждой глубиной раскрываются новые и новые глубины. Но что мы можем делать — это в меру нашего понимания, нашего сознания заглянуть как можно глубже в недра своей жизни и как можно более правдиво, с ужасом или с благодарностью, раскрыть эти глубины перед Богом.

Но тут сразу встает вопрос: что составляет предмет исповеди? О, я знаю, что у всех есть опыт, который мне кажется часто таким жалким и неудовлетворительным. Часто приходится слышать, как человек приходит на исповедь и перечисляет ничтожные грешки: рассердился, сказал резкое слово, сказал неправду, обиделся, реже — обидел кого-то… И часто исповедь не идет дальше этого. И вот первым делом нам надо осознать, что такое грех, который надо исповедовать, что составляет основу греховности. Грех — нарушение закона, но это только одна сторона, потому что законом не исчерпывается все. Вы знаете, как бывает в человеческих отношениях: один человек с другим в гладких, учтивых отношениях, один другого не оскорбляет, не унижает, все между ними хорошо проходит, они живут рядом — и никогда за целую жизнь друг друга не встретят. Не то что не рассердятся друг на друга или не обрадуются по-настоящему; они просто пройдут, как две параллельные линии, куда-то вдаль, в бесконечность. Такое соблюдение правил общежития, законов жизни не является еще человеческим отношением к другому человеку. И когда мы говорим об исповеди и о том, что надо открыть, этот вопрос ставится очень резко. Можно его так поставить: грех — это все то, что недостойно ни Бога, ни меня самого. Это моя оторванность от Бога, это моя внутренняя разбитость и запутанность, это истекающее от того и от другого неприемлемое с христианской или даже просто с человеческой точки зрения отношение к моему ближнему, то есть к тому человеку, перед которым я сейчас нахожусь, или к тем людям, с которыми я связан. Таким образом, грех не заключается просто в тех или других поступках. Поступки, слова, конечно, его выражают, но в основе грех является разобщенностью, отделением от Бога, отделением от окружающих меня людей и внутренней разбитостью. Апостол Павел говорит, что то добро, которое он любит, он не творит, а творит то зло, которое ненавидит: раздвоенность… Но в пределах этой раздвоенности, конечно, есть целый лес другого: между умом и сердцем разлад, между умом, сердцем и волей разлад, между совестью и телом разлад… Мы находимся в состоянии внутренней разбитости. Эта разбитость должна быть исцелена, и русское слово «исцеление» именно и говорит, что то, что было раздроблено и разбито, должно стать цельным.

Вы, наверное, замечали, как в Евангелии постоянно идет речь об исцелениях. Исцеление больных, которых приводят ко Христу — не просто телесное выздоровление. Будучи исцеленными Спасителем Христом, они входят в совершенно новое соотношение с Ним, и через Него, в Нем — с Богом. Жизнь, которая была оторвана от Бога, теперь снова как бы привита к Богу. И вот нам нужно внутреннее исцеление, которое порой дается внезапным образом, когда человек уже созрел к тому; а порой дается постепенным трудом. И поэтому, когда мы думаем об исповеди, нам следует продумать: что мы сказали, что почувствовали, подумали, пожелали, чего не надо было. Но второй вопрос, который стоит, может быть, еще резче: насколько все это меня внутренне раздробило? Насколько это меня отделило от моего ближнего и от Самого Бога, сделало чужим по отношению к тому или Другому?..

Здесь встает еще один вопрос. Мы всегда думаем об исповеди как о чем-то частном: я иду исповедоваться, буду говорить свои грехи перед священником, и никого другого это не касается. Разумеется, в каком-то смысле это не касается никого; священник не имеет права разгласить то, что он услышал на исповеди. Но каково положение священника, что он собой представляет?

Если мы думаем о том, как развивалась исповедь исторически, то мы знаем, что в начале времен, в начале христианской жизни частной исповеди человека перед апостолами, перед священниками, в общем, не было. Люди исповедовались той общине, перед которой они согрешили, потому что согрешением одного человека разбивается цельность всего тела. Вся община заболевает, и потому были выделены три как бы основные греха, которые несовместимы со званием христианина. Первое самоочевидно: это отречение от Христа и от Бога. Человек, который отрекался публично или даже внутренне от Бога или от Христа не в момент какого-то безумия, а приняв такое положение, уже не христианин. Если он хотел вернуться к Церкви, он должен был перед всеми открыть и свой грех, и свое покаяние, и свою решимость в будущем быть верным. Второй грех, который был обязателен для открытой исповеди, даже если он не был предметом общего знания, это убийство, которое является радикальным отречением от закона любви. А третий грех — прелюбодейство, которое заключается в том, чтобы разрушить существующую между двумя людьми любовь. Все эти три греха являются грехами против любви: любви к Богу (ведь от любимого не отречешься), любви к человеку (ведь любимого не убьешь), и любви к чете, которая должна была бы охраняться любовью каждого и была разрушена прелюбодеянием.

Как я уже сказал, если болеет один человек, болеет все тело, если один член тела Христова заражен неисцельно, то неисцельно болеет все тело. В ранней Церкви это переживалось очень сильно, потому что все, кто находился в церковном общении, одновременно были отвержены окружающим языческим миром, были предметом гонений, ненависти, все они стояли, если только их найдут и обнаружат, перед осуждением на смерть. И каждый чувствовал, что всякий, стоящий в этой молитвенной общине — самый близкий для него человек: ближе отца, ближе матери, ближе брата, сестры, жены, мужа, жениха, ближе всех, потому что их соединял Христос, ради Которого они готовы были жить и умирать; и потому такая открытая исповедь была в то время очень важна.

Когда Церковь была признана, тем более, когда, во времена Константина, она стала как бы государственной, в нее влилось множество народа, который никогда не влился бы, пока это было опасно; и церковное общество разжижилось. И уже невозможным сделалось человеку стать перед общиной и сказать: «Братья и сестры мои, вот чем я согрешил перед Богом…» — потому что вместо того, чтобы принять его любовью, открыть ему сердце, со слезами сострадания открыть ему объятия, большая часть этой общины, которая себя называла и в какой-то мере была христианской, но не была готова жизнь свою положить за ближнего, за друга своего, отшатнулась бы от этого человека. Это можно сказать и о нашей общине, и о любой современной общине. Если бы кто-то из нас вышел утром перед Литургией на солею и сказал: «Я — профессиональный карманный вор», неужели вы думаете, что все раскрыли бы объятия? Разве первым движением со стороны большинства не было бы — увериться, что у них не украден кошелек?..

Когда в ранние церковные столетия произошло это изменение, то была введена та форма исповеди, которую мы теперь знаем: когда человек приходит и как бы на ухо священнику говорит то, о чем надо было бы сказать всей общине, чтобы получить ее молитву, ее поддержку, ее любовь, и вновь включиться в нее полноправным членом. Священник именно представляет ту идеальную общину, которая уже не существует; и та частная исповедь, которую мы знаем, нам дает ложное впечатление, представление об исповеди как о частном таинстве, как о чем-то, что происходит между Богом и мной или, может быть даже чаще, между мной и священником. Тогда как это все церковное таинство, это исцеление одного из больных членов Церкви, для того чтобы и этот член ожил, и все тело было исцелено. Очень важно помнить: исповедь является не частным таинством, а все церковным действием. Когда ты падаешь, ты ранишь тело Христово, когда ты восстаешь, ты восстанавливаешь тело Христово. Даже те люди, которые не знают о твоих грехах, несут тяжесть этих грехов.

Я знал общину, где священник сделал действительно творческий опыт. Он предложил своим прихожанам восстановить публичную исповедь, объяснив им, что это значит, какую ответственность они на себя возьмут, если только услышат о чужом грехе и вспомнят слово апостола Павла: «Друг друга тяготы носите и так вы исполните закон Христов» Когда человек перед службой или после службы приходил, становился перед собранным народом, раскрывал перед ним всю свою жизнь, все уродство, всю болезнь свою, люди слушали с благоговейным ужасом: с ужасом о том, что человек может быть так глубоко ранен, и с благоговением о том, что он так верит в Бога, так верит в их любовь, в их братское отношение, в их сострадание, что готов перед ними показать себя, каким он есть в самых темных тайниках жизни и души. И тогда священник спрашивал: «Могу ли я ему дать разрешительную молитву? Готовы ли вы на себя взять тяготу этого человека? Если вы не согласны нести его крест, мы не можем его восстановить как члена тела Христова…» И присутствующие давали на то свое согласие, и тогда от имени всей Церкви Христовой этот человек получал прощение: прощение от Бога, перед Которым он каялся, и от народа, в присутствии которого он каялся в том, чем он этот народ изуродовал, ранил.

На одном из ранних съездов РСХД был случай. К отцу Александру Ельчанинову пришел исповедоваться бывший русский офицер и сказал: «Я могу исповедовать все мои грехи, я могу их перечислить, я умом все эти грехи знаю, но сердце мое совершенно окаменело, у меня нет ни покаяния, ни даже сожаления. Я знаю, как факт, чем я был недостоин ни Бога, ни Церкви, ни себя, ни любящих меня людей, но мое сердце на это не отзывается». И отец Александр ему предложил: «А ты у меня сейчас не исповедуйся. Завтра перед литургией ты выйди и исповедуйся перед съездом». Офицер согласился. И когда все собрались, он вышел вперед и сказал: «Я знаю все, чем я согрешил перед Богом, перед людьми, перед собой, но сердце мое, как камень, мне все равно. И я хочу перед вами все сказать…» И тогда случилось нечто решающее в его жизни. Он ожидал, что все станут, как судьи, будут выслушивать его исповедь со строгостью, как праведники слушают грешника; а увидел он, что съезд дрогнул состраданием, все лица и глаза обернулись к нему, и он почувствовал, что будет говорить не перед лицом судей, — он будет говорить перед лицом людей, которые до самых глубин сострадают, состраждут ему, сочувствуют ему, которые заодно с ним, хотят, чем только могут, ему помочь, его спасти. Он начал исповедоваться — и разрыдался; и дальше открыл всю свою жизнь перед этими людьми, перед друзьями, товарищами, знакомыми, незнакомыми участниками съезда; и тогда отец Александр ему дал разрешительную молитву, которую как бы на крыльях несла вся община; и человек вышел из этой исповеди исцеленным.

Нам надо помнить это. Нам надо помнить, что никто не грешит в одиночку, в том смысле, что грех каждого человека ложится тенью или врезается раной в жизнь, в душу, в судьбу, вечную судьбу каждого члена Церкви, знаемого и незнаемого, близкого и далекого, любимого или безразличного; что это общая судьба. Когда кто-то приходит на исповедь, он должен это сознавать. Но те, кто стоит в очереди за ним, тоже должны сознавать, что человек идет исповедоваться у священника, потому что они неспособны понести его тяготу, что священник стоит, будто жертва, и должен на себе нести весь ужас этой исповеди, и следующей, и последующей еще, и каждой другой, потому что никто из тех, кто стоит в храме, даже из тех, которые в очереди стоят, неспособен этого сделать. И как часто мы этого не понимаем, радикально не понимаем!

Помню, ко мне пришел исповедоваться один пожилой человек. Он стал перед аналоем и сказал: «Отец Антоний, прежде чем исповедоваться, хочу сказать вам, что я в совершенной ярости против той женщины, которая исповедовалась передо мной. Она десять минут нас всех держала!» Я ему ответил: «Успокойся!..» — а сам вынул часы и положил на аналой. Он исповедовался, плакал, говорил то, что хотел сказать, потом уже собрался на колени стать. И тут я ему сказал: «Нет, Коля. Ты исповедовался двенадцать минут; так пойди и попроси прощения у всех тех, которые стоят в очереди за тобой, а потом приди получай разрешительную молитву». Это, конечно, была мелочь. Но я думаю, что это относится к каждому из нас, потому что мало кто, стоя в очереди, когда кто-то другой долго исповедовался, не думал: «Боже мой, когда это кончится!» Нам надо это иметь в сознании. И в этом контексте нам надо было бы молиться все время, пока мы ждем своей очереди, за каждого человека, который вот сейчас стоит перед судом своей совести и перед судом Божиим. Если бы мы так молились о каждом, кто исповедуется впереди нас, то время не тянулось бы, мы стояли бы перед лицом Божиим с сокрушенным сердцем, с состраданием и приблизились бы к той способности, о которой я говорил, принять чужую исповедь, узнать чужие грехи и не только не осудить, но как бы взять их на себя, как крест, и нести. Потому что, когда община заслушивала исповедь, она не только слушала и молилась. Да, она этого человека должна была получить как обновленного члена общины, но потом его надо было оберегать, охранять, порой лечить, потому что исцеление — не внезапное явление. Человек может покаяться в своих грехах, но вместе с тем еще быть расслабленным, в нем еще может быть возможность возращения к этим грехам.

И тут очень важно помнить, что «простить» и «забыть» — очень разные вещи. Я вам это разъясню еще одним примером. Была в нашем приходе женщина, которая спивалась. Ее различными способами старались привести в сознание и наконец поместили в больницу. Она провела там много месяцев, ее вылечили, она отрезвилась и вернулась домой. Домочадцы на радостях поставили на стол бутылку вина. И это был конец: после первого глотка она вернулась к пьянству. Вот здесь можно уловить разницу между «простить» и «забыть». «Простить» значит, с одной стороны: я не держу в памяти прошлого против тебя, я тебя принимаю, какой ты есть после твоего покаяния, и буду нести тебя на плечах либо как пропавшую овцу, либо как крест, на котором я должен умереть. А «забыть» значит не оберечь человека, которому еще нужна поддержка, который, правда, вышел из болезни, но еще должен приходить в себя.

Я уже сказал нечто о роли священника. Он стоит, как представитель всей Церкви, а не как «отец такой-то»: не ему исповедуешься. Перед исповедью священник говорит кающемуся: «Се, чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое, не усрамися, не убойся меня, но говори во всей правде то, что у тебя на душе, и получишь прощение от Самого Господа; я же только свидетель…» В этом есть целый ряд моментов, над которыми стоит задуматься. Во-первых, ясно, что ты пришел и исповедуешься Христу, не священнику. Ты стоишь перед аналоем, на котором лежит икона Спасителя Христа или Крест с Евангелием. Священник стоит в стороне; все, что ты имеешь сказать, ты говоришь Спасителю Христу вслух священнику, от которого ты ожидаешь поддержки, помощи, но не прощения, которое он бы мог дать самолично. Поэтому, услышав это наставление, надо, перед тем как начать исповедь, на минуту остановиться и стать перед Христом. Не перед Христом, Который стоит как бы вне тебя, а войти внутрь, в ту таинственную храмину твоей души, где ты со Христом можешь встретиться лицом к лицу.

И дальше, как я только что упомянул, священник говорит: «Я — только свидетель…» Что значит быть свидетелем? Свидетели бывают троякого рода. Вы идете по улице, видите несчастный случай; вас, как очевидца, просят описать, что случилось. Вы описываете, что видели. Вы ни на чьей стороне, вы нейтральны, от вас ожидается только, чтобы вы точно сказали, что случилось. Мнения вашего никто не просит, сочувствия или не сочувствия никто не ожидает: это ваше частное дело. От вас ждут нейтральности и, благодаря ей, правдивости, справедливости. И вместе с тем всякий знает, что очевидец может во многом ошибаться. Он видел только мгновение совершившегося и часто делает заключение о том, что было раньше, что было позже.

Бывает другой тип свидетелей — на суде, за подсудимого или против него. Это свидетель, который знает нечто и выбрал ту или другую сторону, потому что он в ней видит правду. Но есть и третий род свидетелей. Когда кто-то женится или выходит замуж, он приглашает самого близкого человека или близких людей быть свидетелями этого события. Он выбирает того, кто, по евангельскому слову об Иоанне Крестителе, является другом жениха, самым близким его другом, с которым тот хочет разделить радость, которую ни с кем, в сущности, разделить нельзя, но которую самый близкий друг может пережить в своем собственном сердце вместе с женихом. Вот что представляет священник, который стоит во время исповеди, как свидетель.

Его отношение к тому, что он слышит, опять-таки, двояко. С одной стороны, он может слышать то, что ему говорится, с ужасом. Есть грехи темные, грехи грязные, грехи, от которых содрогается душа. Первый человек, который у меня был на исповеди, был убийца. Один мой близкий друг стал священником и после первой исповеди всю ночь ходил взад-вперед, потому что не мог оторваться от ужаса, охватившего его от этого накопления грехов, взвалившихся на его плечи. Но с другой стороны, священник не может не дивиться, не благоговеть перед тем, что человек так любит правду, так ее уважает, так хочет быть принятым Христом и стать Его другом, что готов публично, хотя бы в лице одного человека, раскрыть всю темноту, показать всю грязь, весь ужас собственной души. И вот между этими двумя пределами: благоговейным трепетом перед величием человека, который готов себя унизить ради того, чтобы исцелить, и ужасом перед тем, что жизнь, зло, дьявол совершили над этим человеком, он стоит, как свидетель, как человек, любовь которого охватывает исповедующегося. Он принимает его, как я раньше сказал, либо как заблудшую овцу, которую он будет нести, пока не принесет хотя бы к вратам Царства Небесного или к ногам Спасителя Христа, как отец бесноватого отрока принес сына к Спасителю. Либо он готов его принять, если нужно, как крест, зная, что этот человек до конца его жизни — не своей, а его, священнической жизни — будет крестом, на котором он будет распят, распят ужасом и состраданием, распят бессилием спасти человека.

Это не мои слова. В древности в Русской Церкви исповедующийся, получив после исповеди разрешительную молитву, клал руку на плечи священника, и священник говорил: «Иди с миром, твои грехи теперь на мне…» Вы понимаете, что это значит, какую это выражает готовность до конца своей жизни нести судьбу этого человека, какова бы ни оказалась эта судьба. Это было бы невыносимо и неосуществимо, если бы одновременно священник не знал, что он несет крест этого человека, как Симон Киринеянин помогал Христу нести Его крест, но что, в конечном итоге, крест и исповедующегося, и самого священника, и всего множества народа несет Сам Спаситель Христос. Если бы мы думали об исповеди в таких категориях, то не приходили бы на исповедь так, как отчаянно часто люди приходят. Они хотят причаститься и «знают», что для этого им надо исповедоваться. Откуда знают? — просто от обычая церковного; нет таких абсолютных церковных правил. И они приходят на исповедь и выкладывают перед священником все, что только могут вспомнить. Они не ставят перед собой вопрос: что меня отделяет от Бога? Почему я так далек от Бога? Почему, когда я молюсь, я кричу в пустые небеса? Почему у меня никогда не зарождается огонь? Почему я так холоден к моему ближнему? Почему я неспособен простить даже малой обиды? Почему мне так безразлична судьба людей, которые вокруг меня, и людей далеких? Почему я весь сосредоточен на себе самом и прикасаюсь к каждому другому человеку только поверхностно или впиваюсь в него, как дикое животное, делаю его жертвой? Почему я внутри так заморожен? Почему самые высокие порывы, которые у меня когда-то были, вымерли? Почему?.. Этих вопросов люди большей частью не ставят, и приходят с такой исповедью, которую могли бы принести, будучи детьми, но которая никак не в меру взрослых верующих христиан. И еще (и это, может быть, очень важно): так часто мы поверхностно каемся, то есть сожалеем о том, что мы несовершенны, что мы не таковы, какими должны бы быть — и тут же прибавляем себе оправдания. «Чего от меня ожидать?.. Я уже старик. Когда я только расцветал, случилась революция, потом гражданская война, потом изгнанничество, голод, холод, одиночество, брошенность… Только как-то начала выправляться жизнь — новые трудности, новые неприятности появились; как же ожидать, чтобы я был терпелив, собран и т.д.?» Разве это не сводится к тому, чтобы сказать: «Да, я грешник, но во всем виноват только Бог. Если бы Он меня оберег от революции, от гражданской войны, от изгнанничества и т.д., я был бы замечательным человеком…» И несколько раз, слыша такие исповеди, я говорил человеку: «Перед тем, как я вам прочту разрешительную молитву, скажите вслух, что вы прощаете Бога во всем, в чем вы Его упрекаете. Потому что исповедь — это момент примирения между вами и Богом. Вы ожидаете примирения со стороны Бога, но вы Ему другом не становитесь, пока считаете Его ответственным за все зло в вашей жизни». Да, это так. Мы не привыкли к этой мысли, но для того, чтобы принять разрешительную молитву, надо примириться с Богом. В конечном итоге, говоря резко, надо Его простить в том, в чем вы видите вину не свою, а «судьбы», и простить тех людей, которых считаете ответственными за то, что вы прогоркли, потеряли вдохновение, стали тем человеком, каким вы себя видите в момент, когда вы честны перед собой.

О том, как надо исповедоваться и как, получив прощение грехов, начинать новую жизнь, я сейчас говорить не буду, это было бы слишком долго. Но эти основные вещи я хотел перед вами поставить, потому что слишком часто человек идет на исповедь потому только, что хочет причаститься, и собирает горсточку грехов, чтобы их дать священнику как основание получить прощение. Если можно дать такой небогословский пример: как, проходя мимо злой собаки, бросаешь кость, чтобы пройти, пока собака будет глодать кость.

Но тогда ставится вопрос о том, какая связь между исповедью и причащением, и об этом я хочу сказать несколько слов.

В древности об исповеди в любой ее форме говорили, как об омовении, о бане; причащение рассматривалось как пища. И вот поймите, какая связь между омовением и питанием. Вы работали в поле, вернулись домой запачканными. Вы не пойдете к столу, не вымывшись. Но бывают случаи, когда вы работали и устали до такой степени, что у вас и сил нет вымыться; вам нужно сначала что-то съесть, и только тогда вы можете идти в баню, на омовение. Я думаю, что это очень верный образ. Бывают моменты, когда нам надо очень глубоко каяться, и каяться, может быть, не однажды, а несколько раз, перед тем как приступить к Святым Тайнам. Мне не так редко приходилось говорить: «Ты покаялся, но поверхностно. Твое покаяние легковесно. Ты еще не осознал, сердцем не осознал то, что ты сказал словами, и ты многое еще не понял в себе. Иди домой, продумай глубже свою душу и свою жизнь, снова и снова приди на исповедь; и только когда ты будешь готов, иди к причащению.»

Но бывают случаи, когда этого не скажешь, когда человеку нужно сначала встретить Христа так, как ни один обряд и ни один человек не может его заставить встретить Его лицом к лицу. В таких случаях священник может сказать: «Ты не созрел до глубинной исповеди, потому что Христос для тебя еще недостаточно реален; тебе надо встретить Его, и только Он может в тебе родить то спасительное покаяние, которое будет началом новой жизни. Пойди причащаться. Но причащайся не потому, что имеешь на это право, а потому что ты вымираешь, и тебе надо приобщиться к источнику жизни. Причастись — и потом начни каяться.» И это не фантазия, это реальность.

Поэтому здесь мы уже давным-давно разделили исповедь от причащения. Священник выслушивает исповедь и может дать или не дать разрешительную молитву. Он может потребовать, чтобы человек раз за разом приходил исповедоваться, перед тем как причаститься. Но может случиться и так, что человеку будет сказано: «Причастись! Причастись сегодня, хотя ты еще не созрел; но только свет Христов, который будет сиять в твоем сердце, в твоем сознании и пронизывать даже плоть твою, тебе позволит видеть то, чего ты сейчас видеть не можешь». А порой можно человеку сказать: «Я тебя благословляю причаститься во исцеление души и тела, с тем, чтобы потом ты стал способен каяться и жить новой жизнью».

ОТВЕТЫ НА ВОПРОСЫ

/вопрос…/

Я думаю, что нельзя вопрос ставить так: «Могу ли я с улицы прийти причаститься?» Надо сказать человеку: «Попроси священника с тобой помолиться, открой ему свое сердце и вместе с ним увидь, можешь ли ты приступить к Святым Тайнам или нет». Так же как надо было бы всем понимать, что, если человек хочет причащаться, он должен быть в храме к началу службы, потому что совершается Литургия не одним священником, а всем народом. Если ты не участвовал в совершении Литургии, то тебе и причащаться нельзя.

Вечернее правило заканчивается повседневным исповеданием грехов. Какую связь вы видите между исповедью и этой ежедневной молитвой?

Видите, о правиле я скажу так: можно правило «вычитывать», так же как можно службу «выстаивать», или можно молиться благодаря этому правилу. Когда вы читаете молитву, вы можете «отчитаться» и сказать: «Прочел, и я с Богом квит». Вы, конечно, этого не скажете, потому что язык не повернется, но в сущности порой бывает так. Или можно сказать: «В эту молитву один из святых (и часто его имя надписано над молитвой) вложил свой опыт Бога, и покаяния, и себя самого, и всего. Через эту молитву я могу приобщиться к его опыту. Я ее постараюсь читать так, чтобы она вонзилась в мою душу, чтобы она меня пронзила…» И, если в результате вместо целого правила будет прочитана одна молитва, это совершенно все равно. Это, опять-таки, не моя выдумка, а пишет об этом Феофан Затворник: если ты имеешь правилом вычитывать вечерню и прочтешь первую строчку, и она тебя ударит в душу, и ты остановишься и будешь ее повторять и повторять, и как бы в нее вдумываться, вживаться, и она будет в тебя вживаться, и пройдет все время, которое у тебя есть на молитву — считай, что ты совершил вечерню. Тогда как если ты просто протараторил какое-то число молитв, это совсем не значит, что ты помолился. Богу совершенно не нужно, чтобы еще один человек Ему вслух прочел эти молитвы. Эти молитвы даны нам для того, чтобы мы стали живыми людьми, Бог и без них жив… И поэтому если в повседневном покаянии мы выливаем всю свою душу и переживаем его глубоко, мы покаялись. А «покаяться» значит обернуться всем существом к Богу и соединиться с Ним верой, надеждой, любовью, сокрушением сердца, радостью о Нем. И порой я слыхал, как люди говорили: «Я начал молиться, и это со мной случилось, а потом мне пришлось вычитывать десять других молитв, и с каждой молитвой это погасало во мне…» — потому что человек не был способен пережить все последующие молитвы с такой же силой.

Ведь подумайте: возьмите просто вечерние и утренние молитвы. Над ними имена разных святых. Неужели мы воображаем, что можем, просто потому, что пришло время молиться, стать перед Богом и как бы отождествиться с опытом Василия Великого, Иоанна Златоуста, Марка Подвижника, Симеона Метафраста, того, другого, третьего и десятого, то есть стать как бы суммой их покаяния, покаяния каких-нибудь десяти подвижников? Дай Бог, чтобы я мог краем души пережить то, что говорит один из них, остальное я могу прочитывать внимательно, с тем, чтобы оно стало частью моего сознания, внутреннего опыта, чтобы следующий раз не начинать с начала, а, чтобы это было продолжением. Но если какая-нибудь молитва нас так поразит, что заполнит все сознание, всю душу, лучше на этом остановиться и остаться вдвоем с Богом, а не вдвоем с книгой, говоря Богу: «Я к Тебе вернусь, когда кончу правило».

Это относится к вечернему правилу, к утренним молитвам, это особенно относится к молитвам перед Святым Причащением. При нормальном течении жизни мало у кого есть возможность перед каждой Литургией вычитывать все правило с достаточным вниманием: из-за времени, из-за усталости, из-за обстоятельств. И я часто советовал людям, которые имеют намерение причаститься, скажем, следующее воскресенье: разделить правило на шесть-семь дней, чтобы каждую молитву прочесть так, чтобы она дошла до сознания, до сердца, до воли, чтобы через нее стать другим человеком, и в конце этого стать способным подойти к Чаше через молитву, которую мы читаем последней: «Верую, Господи, и исповедую…» Она есть именно покаянная молитва, которая в себе содержит все покаяние, как каждая молитва содержит покаяние.

            Иногда одно слово в молитве поражает до слез…

Конечно, важнее как бы пасть внутренне или внешне на колени перед Богом и жить с Богом какое-то время, чем Ему (или себе) прочесть еще молитву, которая не дойдет, потому что мы слишком переполнены тем, что только что пережили.

Знаете, есть еще один момент. Порой при чтении той или другой молитвы нас охватит радость, ликование от встречи с Богом (конечно, не о себе самих). И нет никаких сил и возможностей втиснуть себя потом в сокрушение, в плач о своих грехах. В такие моменты надо оставаться со своим ликованием, потому что это ликование, радость, благоговение — момент, когда мы с Богом. Это нам подарок от Бога; как же мы можем Ему сказать: «Да, но сейчас время читать другие молитвы»? Этого нельзя делать!

Почему в религии нигде не говорится о любви к животным? Ведь они — создания Божии, они так же эмоциональны… Господь вдохновил в них частицу Своей жизни. Насколько я знаю, кроме хинди, нигде не говорится о животных как о созданиях Божиих…

Во-первых, в Ветхом Завете есть место, где говорится, что Господь и зверей милует, так что Его отношение к зверям — не наше отношение. У нас осталось столько самого темного язычества, не изжитого, не освященного нашей верой. Кроме того, есть очень страшное место в начале книги Бытия. Когда после потопа Ной и его дети вышли из ковчега, Господь говорит: «Теперь все животные преданы тебе в пищу. Они тебе будут в пищу, а ты будешь для них ужасом…» Это наше положение по отношению к животному миру — результат нашего падения, отпадения от Бога, отпадения от видения мира как чего-то целого, которое все, всецело, во всей совокупности Богу дорого. И мы должны из этого вырасти, как мы постепенно вырастаем из очень многого, что у нас осталось не освященного.

Бывает чувство раскаяния до исповеди, примирение между людьми до исповеди, и тогда в душе водворяется мир и чувство, что Бог действительно простил. Какое значение тогда имеет исповедь, когда ты придешь уже покаянным?

            Покаяние как внутреннее переживание души, внутреннее таинство души и сама исповедь — два момента, которые могут быть соединены? Ваше мнение?

Во-первых, мое мнение никогда не стоит слушать потому что оно очень ограниченное. Но я могу на это заметить три вещи.

В Вопросах и ответах святого Варсонофия Великого есть место, где он говорит: «Если ты согрешил, и тебя вдруг охватило покаяние, так что ты зарыдал над своим грехом и чувствуешь, что после того, что ты пережил, этого больше быть не может, считай, что Бог тебя простил, и не иди это исповедовать, потому что то, что уже простил Бог, нечего священнику разрешать.» Но речь идет не о том, конечно: «Ах, как мне жалко!..» Он говорит о том покаянии, которое потрясает душу до глубин и за которым стоит абсолютная решимость: этому больше не бывать!.. Это одно.

Второе: в Дневнике отца Александра Ельчанинова или в его неизданных записках есть место, где он говорит, что таинство покаяния начинается с момента, когда ты получил разрешительную молитву и вернулся к обычной жизни, и на тебя снова нахлынули и мысли, и переживания, и соблазны; весь этот процесс внутренней борьбы (падения, восстания, обращения к Богу, отпадения и возвращения) и есть таинство покаяния; и что этот процесс идет между моментом, когда ты получил разрешительную молитву, и моментом, когда ты встанешь вновь перед иконой Христа или Крестом и Евангелием на исповеди.

С этим связано то, что ты говорил: вот, ты примирился с кем-то. Был момент неделю тому назад, или месяц, или, когда было возможно этому случиться, но тогда не было речи об исповеди. Стоит ли идти и исповедовать это? Вот тут мне кажется (я не могу дать ссылку ни на что), что можно прийти на исповедь, принося это не как предмет покаяния, а: «Вот что случилось, я покаялся, примирился, это уже прошло». Или наоборот, принести это для того, чтобы включить в таинство нашего общения со Христом и со всей Церковью и это покаяние, которое не в прошлом: если ты покаялся, то твое покаяние в тебе живет постоянно. Оно не когда-то случилось; оно когда-то началось, но продолжается как взаимное отношение с человеком, с которым ты, скажем, повздорил, и как благодарность Богу за то, что это покаяние случилось. Ведь в исповеди есть все-таки не только покаяние, раскаяние в грехах, но и благодарность за то, что нам Бог открывает эти грехи и дает возможность вырваться из этого плена. Поэтому мы можем прийти и сказать: «Вот, со мной случилось то-то, у меня была схватка (может быть, даже очень злобная) с кем-то, но потом мы пришли в разум, примирились. Я хочу об этом сказать Христу снова и поблагодарить Его за то, как я был исцелен…» Мне кажется, что это тоже имеет какое-то свое место, хотя можно и не приносить то, что прошло и быльем поросло.

В общем, есть какое-то облегчение в том, чтобы исповедоваться перед причащением. Если нет исповеди, очень часто я колеблюсь, знаю, что недостоин. Иногда я чувствую, что Господь говорит: «Иди и причащайся!» Но когда нет такой четкой связи, получается, как бы на совести человека отчасти…

К этому же вопросу: присутствие на вечерней службе перед причастием обязательно? Все-таки, есть ли какие-нибудь канонические требования, формальные условия для причащения?

Сначала первый вопрос. Мне кажется, что очень часто люди приходят на исповедь перед причастием с тем, чтобы с себя снять ответственность. Священник дал разрешительную молитву,  вот и все, а я могу спокойненько идти, это не мое дело. Если нужно было останавливать, пусть бы и останавливал вовремя, а теперь — уж прости, Господи! — с меня не требуй… Так что я думаю, что есть риск в таком подходе: я недостоин, а вот если священник даст разрешение, то все в порядке…

Я думаю, что иногда приходится сказать: «Мне исповедовать нечего, я могу только собрать сколько-то пыли…» Когда я только начал здесь исповедовать сорок два года тому назад, несколько раз приходили какие-нибудь наши старушки: «Я кошку ногой толкнула»; «Я рассердилась на мужа…» Я спрашивал: «А это тебя поссорило с кошкой?» — «Да нет, она такая хорошая!» — «А с мужем?» — «Нет, даже и с ним ничего не случилось». (Кошка, конечно, лучше оказалась: она сразу приласкалась, притерлась). Так вот, это раз.

А критерий я скажу такой: вдруг почувствуешь такой порыв благоговения, радости о Боге, любви к Нему, что хочется к Нему броситься в объятия. Пример: бывает, ребенок играет где-нибудь в саду, и вдруг ему захочется броситься к маме и ее расцеловать. Ребенок летит грязный, запачканный, а на маме белое платье. Если мама дура, она его остановит, скажет: «Не с такими грязными руками!» — и это конец. А если она с сердцем и пониманием, она даже не подумает о платье, она только будет ликовать о том, что ребенок бросился к ней в объятия, хочет ее обнять, поцеловать (и вымазать!..). И мне кажется, что если мы с таким порывом бросаемся к Богу, Бог не скажет: «Ну, вымылся бы сначала!» Что в тебе прибавится, если ты придешь на исповедь сказать, что ты лягнул кошку и рассердился на кого-то, кто тебя толкнул в метро, ради того только, чтобы получить разрешительную молитву, чтобы это было на совести священника?..

Что касается до правил: надо быть христианином; быть православным; быть в нравственно-законном состоянии. Скажем, будучи в прелюбодейной связи, нельзя причащаться, вот и все. Дальше: надо приготовиться так же, как мы готовимся к другим событиям. Если тебя пригласят куда-то в гости, ты пойдешь не в рабочем костюме, а вымоешься, погладишься, наденешь платье или одежду, которая была бы кстати. Так и тут, себя надо привести в такой вид, чтобы Богу было видно, что ты ценишь эту встречу. Не то что мимоходом причастился и «до свидания». Нет, я к этому готовлюсь: молитвой, каким-то размышлением о том, что будет совершаться. Нельзя, скажем, пойти вечером на бал, а утром причащаться. Не потому что бал — плохая вещь, а потому что будет совершенно чуждое настроение; бал тебя не приготовит к тому, чтобы встретить Христа с глубокой внутренней тишиной и благоговением. Есть правило о посте с полуночи до причащения. Если человек не здоров, если ему надо принять лекарство — можно принять, потому что не то, что входит в человека, а то, что из сердца у него выливается, оскверняет человека. Но просто по небрежности, потому что «мне удобно», скажем, плотно позавтракать и прийти к причащению — нет! Есть люди, которые слабы, хрупки — те могут выпить чашку чая или кофе, но принимая в учет свое состояние, не как «право», а с чувством: «Господи, у меня не хватает сил, прости!» Вот, я бы сказал, основные вещи.

            А службу накануне отстоять?

Если возможно — да, так же, как, если возможно, вычитывать… нет, не «вычитывать», а молиться молитвами, которые есть. Но если слишком устал или время не позволяет, лучше не прийти на службу и помолиться поглубже, чем просто «отстоять» службу так, чтобы только твои ноги знали, что ты был в церкви.

Хотелось бы вернуться к одному моменту. Ребенок бросается в объятия матери. Конечно, отношение человека к Богу подобно отношению ребенка к родителям. Но нет ли тут опасности экзальтации? С этим приходится встречаться в католической мистике: выражения вроде «бросимся в объятия Богоматери». Хотелось бы услышать вас по этому вопросу.

Из того, что я читал, мне кажется, что всякая форма экзальтации, то есть душевность, должна рассматриваться с осторожностью и недоверием. Мы ожидаем, чтобы встреча с Богом в нас родила глубокую сосредоточенность, то есть что мы вступим в свои глубины; что в этой сосредоточенности мы найдем созерцательное молчание, тишину, способность слышать и видеть без той внутренней дрожи, которая в нас часто бывает. Если думать о большинстве подвижников, о которых я имею представление (это очень ограниченное число), то меня поражает именно эта внутренняя тишина. Вы, может быть, помните место у Алексея Константиновича Толстого, где он описывает Христа и говорит: «В Его смиренном выраженье восторга нет, ни вдохновенья, но мысль глубокая легла на очерк дивного чела». Вот эта собранность внутренняя, которая полна силы, полна радости, но радости, которая как свет, а не как поток. Как мне кажется, в Православии духовный аспект внутренней жизни связан именно с этой собранностью и с тем, что Феофан Затворник называет «внутрьпребыванием». Все формы экзальтации, восторга и т.д. рассматриваются как проявления душевности, которая еще не улеглась, так же, как, скажем, бывает рябь на поверхности озера. Пока есть рябь, глубин не увидеть.

Есть один замечательный пример подвижника, в котором сострадание к твари дошло до такой меры, что по жалости к животному он оказался способным забыть, что его ведут на пытки и на смерть. У нас здесь есть образ и частица мощей святого Власия Севастийского. В его житии говорится, что, когда его вели на пытки и смерть, он вдруг обнаружил, что рядом с ним по дороге бежит собачка на трех лапках. И он забыл, что его ведут на страдания. Остановился, благословил эту собачку, которая выздоровела и побежала дальше, — и пошел умирать. Вот предел, как мне кажется, того, как христианин может переживать путем сострадания не только человеческое страдание (человеческое страдание мы легче понимаем, оно нам по аналогии понятно), но страдание всякой твари.

Я много лет в этом приходе, и мне все труднее и труднее бывает пойти на исповедь. Иногда у меня такая тоска даже не причаститься, а пойти на исповедь, стоять перед Христом, а вместе с тем словом это так трудно выразить… Я просто не знаю, как быть. Тоска большая, но я не подхожу, потому что как будто хочется молчать и изливать душу перед Христом. Бывает, хочется, чтобы священник помог, помог понять немножко больше, что происходит…

Я думаю, что есть моменты, когда то, что происходит между Богом и нами, так глубоко, в таких наших глубинах, что, во-первых, мы не можем это выразить никаким словом, а во-вторых, если мы пытаемся прорваться в эти глубины, то мы что-то очень драгоценное взрываем, уничтожаем, распыляем. И мне кажется, что есть случаи (вот, как ты говоришь о себе), когда можно прийти на исповедь и сказать: «Можно мне постоять перед образом лицом к лицу со Христом в пределах этого таинства, и можете ли вы просто вместе со мной молиться? Если вам Бог что-нибудь на душу положит, скажите; если вам нечего будет говорить — ничего не говорите…» Потому что священник порой говорит больше, чем сам понимает, — милостью Божией, в этом я не сомневаюсь. Порой он может сказать то, что знает, как общее правило, а порой ему следует молчать, потому что ему нечего говорить. И бывают моменты — об этом Феофан Затворник пишет в одном из своих писем — когда священнику Бог не дает говорить, потому что Бог считает, либо что время не пришло сказать этому человеку то или другое, либо что этому человеку не надо сейчас слышать, что он должен пережить что-то.

Возвращаясь к тому, что я только что сказал: у апостола Павла есть места, где он пишет: «Это я вам говорю именем Христовым», а в других местах: «Это я вам от себя говорю». Это очень важно. Подумайте: апостол Павел делает такое различение, а молодой священник (или даже не молодой, а просто такой, которого не воспитали в этом отношении) очень часто думает, что раз на нем благодать священства, он все может от Бога сказать, и что бы он ни сказал — от Бога. Я мог бы привести вдоволь доказательств обратного. Порой бывает, что ты слушаешь исповедь, слушаешь ее молитвенно, и к концу этой исповеди тебе ясно, что надо сказать что-то, что не вытекает из этой исповеди, не является ответом на тот или другой пункт исповеди. Бывают моменты, когда ты должен сказать: «У меня нет ясного ответа»; или: «Мне нечего ясно сказать, но из Святого Евангелия, из житий святых, из их сочинений, из моего опыта я знаю аналогичную ситуацию и могу тебе сказать: вот направление, по которому можно идти». А порой священник должен иметь честность сказать: «Я молился, и Бог мне ничего на душу не положил». И у нас есть примеры того. В жизни святого Амвросия Оптинского есть два случая, когда к нему приходили люди, просили совета, и он их просил ждать. И на второй-третий день люди приходили снова, говоря: «Слушай, нам надо ехать домой, нам нужен ответ, а ты молчишь…» И в том и в другом случае он ответил: «Я все эти дни молился Божией Матери об ответе. Она молчит, — как же я могу тебе что-то сказать?» Так что надо это принять в учет как бы с уважением. Не то что «батюшке некогда было, он хотел от меня отделаться и сказал, что ему нечего говорить». Нет, это может быть самый честный поступок этого священника и самый плодотворный его поступок, — заставить тебя остаться с твоим вопросом, пока ответ не созреет или в тебе, или в ком-нибудь, кто тебе может сказать нечаянно то, что тебе нужно услышать: священник при следующей исповеди или просто при следующей встрече.

То, что я говорил, относится просто к обыденным, обыкновенным священникам. Для людей, одаренных благодатью, правила нет. Но всякий из нас, священников, может принять в учет те вещи, которые я говорил, потому что это практика. Но когда священник воображает: «Потому что я рукоположен, я могу взять любого человека за руку и привести к дверям рая» — нет! Говоря примитивно, нельзя вести человека по дороге, по которой сам не ходил. Можно быть спутником этому человеку, можно с ним делиться своим опытом; надо уметь отойти и молчать, но никак не претендовать на то, будто ты знаешь ответы на все вопросы, — иначе коверкаются души. И люди должны быть готовы не соглашаться на то, чтобы их ломали во все стороны просто так. Я вам могу дать пример.

Когда я был в России в один из разов, ко мне привели молодую женщину тридцати четырех лет. Она родилась в еврейской семье, была безбожницей, то есть не активным врагом Бога, а просто Бог не существовал для нее. Она случайно прочла отрывок из Евангелия и говорила мне об этом: «Это была для меня жизнь. Из мертвой я превратилась в живую, Христос для меня оказался Жизнью». Она захотела, чтобы ее приготовили и крестили. Готовили ее люди, которых я знаю, готовили хорошо, внимательно, долго, досконально, потом привели к крещению. Ее крестили, миропомазали. И после этого молодой священник сказал ей: «Теперь что ты крещена, ты должна до своей смерти каяться в том, что твои предки убили Христа». Вот вам пример безумия. Ее привели ко мне с ее вопросом: «Что мне делать?» Ну, я ей сказал без всяких обиняков, что я думаю о том, что ей было сказано. И снял это проклятие с ее жизни. Вы понимаете, что это значит? В тридцать четыре года, найдя Христа, Который для тебя — Жизнь, вдруг обнаружить, что Он — проклятие твоей жизни… И таких примеров — не такой меры, но такого рода, у меня вдоволь, потому что, когда я бываю в России, ко мне приходят люди с чем-нибудь таким.

Можно вернуться немного назад? Душевная экзальтация характерна для католической мистики. Можно ли усмотреть, что здесь может быть “прелесть” в православном понимании слова?

Я думаю, что можно сказать, что есть прелесть, в том смысле, что очень легко «прельститься» такими всплесками души и искать этого, а не Самого Бога, то есть как бы употреблять мысль о Боге или то, что связано с Богом, для того чтобы прийти в такое настроение или состояние. Поэтому в Православии мы так настаиваем: не обращай внимания на то, что в тебе делается. В одном из «Четырех слов о молитве» Феофан Затворник говорит: «Если хочешь знать, хорошо ли ты молился, не ставь вопрос о том, что ты переживал, а ставь вопрос: после молитвы выросло ли в тебе желание быть более верным Христу и исполнять Его волю? Если да, ты хорошо молился; если у тебя были какие бы то ни было переживания, но этого не случилось, сомневайся в своих переживаниях. Твоя молитва не бесплодна, — никакая молитва бесплодной не бывает, но не привела тебя к тому, к чему в идеале должна привести: к большей верности, большей решимости по отношению к исполнению воли Божией».

Опубликовано: Пастырство. М.: Никея, 2018

Слушать аудиозапись: , смотреть видеозапись: