Митрополит Антоний Сурожский

О Божественной литургии. Часть 4

9 апреля 1992 г.

Не знаю, помните ли вы что-нибудь о последней моей беседе. Я проводил параллель между малым входом и великим входом, то есть между моментом в начале службы, когда из алтаря выносится Евангелие, и более поздним действием, когда Святые Дары переносятся, опять-таки через народ, с жертвенника на престол. И я хочу начать с одного замечания, которое сделал отец Михаил и за которое я ему очень благодарен. Я говорил, что разница между малым и великим входом заключается в том, что малый вход совершается, конечно, в присутствии верующих, но также в присутствии оглашенных, то есть тех людей, которые допущены в храм, но которые, еще не приняв крещение, не являются членами этого сложного, богатого содержанием тела Христова — Церкви; тогда как во второй части Литургии, начиная с великого входа, в принципе присутствуют только верующие, то есть принявшие крещение, ставшие христианами. И поэтому в первой части, о чем я уже говорил, читаются молитвы, говорящие о том понимании, о том знании Бога, без которого никто и в храм не придет. А во второй части произносится Символ веры, который говорит о Боге, Каким Он открылся во Христе, и молитва Отче наш, в которой мы называем Бога нашим Отцом. Причем я подчеркивал, что наша связь с Богом Отцом происходит во Христе, не только “через” Христа, потому что мы Его ученики, но “во” Христе, потому что крещением мы погружаемся в Его смерть и исходим из вод крещения для того, чтобы жить Его жизнью, жизнью воскресения.

И вот отец Михаил обратил наше внимание на то, что это, может быть, слишком просто сказано. И действительно, оно было упрощено, потому что, конечно, никто из нас, как бы он ни был частью тайны Христа, частью тайны Церкви, не может сказать, что он уже является сыном Божиим в таком смысле, в каком кто-либо другой совсем им не является. Всякий человек, который услышал голос Христа, всякий человек, который обратил на это слово Христово внимание, всякий человек, который может сказать, что у Христа глаголы вечной жизни, то есть что когда Христос говорит, в слушающем рождается сознание, измерение жизни, которого земля не дает, — всякий такой человек, конечно, в той или другой мере соединен со Христом. Но мы можем также сказать, что никто из нас, крещеных, даже святые, не является настолько едиными со Христом, чтобы можно было бы отождествляться с Ним. И когда мы говорим Отче наш, мы так говорим потому, что мы действительно глубоко связаны со Христом, однако еще не выросли в полную меру нашего единства с Ним. Это очень важный момент, потому что сознание того, что все нам уже дано, и, однако, нам надо вырасти в, полную меру того, что нам зачаточно дано, и является как бы содержанием нашего возрастания в духовной жизни и в Церкви.

Апостол Павел, например, употребляет образ ветки, которая прививается к живоносному дереву, к такому дереву, которое глубоко укоренено в почве, растет с полной силой, в полной славе своей. К этому дереву можно привить веточки, которые иначе умерли бы. Но подумаем о том, что происходит. Садовник глядит вокруг себя, видит какие-то растения того же рода, что и дерево, или приблизительно того же рода. Он видит, что это хилое растение не в состоянии вырасти в полную меру, победить все силы смерти, которые уже заложены в нем, не в состоянии из живоносной почвы выделить себе жизнь, не может противостоять тем нападениям погоды, холода, ветра, животных, которые вокруг него будут. И вот тут совершается что-то, как мне кажется, очень страшное, о чем мы не думаем, когда думаем о прививке. Мы думаем о прививке как о моменте, когда новая жизнь дается; но до этого происходит что-то другое. До этого было, во-первых, умирание, и умирание не добровольное, а умирание в силу неспособности жить, бессилия жить. И садовник берет нож и отрезает веточку. Если эта веточка могла бы выразить, что она переживает, то сказала бы: “Что ты делаешь! Я еле-еле жила, потому что была соединена с корнями, а ты меня отделил от них, и теперь из меня течет сок, течет жизнь, ничего не останется от меня через одно мгновение. Ты говорил, что хочешь дать мне жизнь, — ты меня окончательно сейчас погубил…” А садовник знает, что он делает. Он подходит к живоносному дереву и прививает эту веточку к дереву. А в чем эта прививка заключается? В том, что он свой нож вонзает в тело дерева, ранит это дерево и соединяет дерево и веточку рану к ране. Это очень страшный образ, потому что для того чтобы дать жизнь, надо допустить, чтобы из тебя она кровью текла. И когда мы говорим о Христе, Который нам дает вечную жизнь, мы должны помнить, что дается нам вечная жизнь не просто крещением как обрядом или таинством, а Божественным действием литургического характера. Эта жизнь коренится в том, что Христос умер на кресте. Он принял на Себя смерть для того, чтобы Он мог с нами поделиться Жизнью. И эта веточка, которая рана к ране прививается, привязывается к стволу или к ветке с тем, чтобы она не отпала; это тоже очень важный момент, о котором сейчас незачем говорить: ясно, что каждый из нас, как бы он ни привился к жизни, может отпасть в любую минуту, если выберет смерть в той или другой мере, выберет свободу от этого единства с деревом. Вот эта связь — начало жизни. И что происходит? Та жизнь, которая вытекала, как кровь течет, из отрезанной веточки, сейчас заменяется сильной, крепкой жизнью, которая течет по всем сосудам, пробивается через все клетки живоносного дерева.

Но тут очень важно отметить одно: то, что жизнь живоносного дерева действительно передает жизнеспособность, дает этой веточке силу и возможность жить; но это делается не внезапно, это делается постепенно. Сок от живоносного дерева пробивается медленно и пробивается не против веточки, а пробивается, как бы сливаясь с ней, вливаясь в нее. Но тут еще очень важная вещь. От того, что льется в эту веточку сок из живоносного дерева, эта веточка не перестает быть собой, она не изменяется в природе, она остается самой собой в полном смысле этого слова, нет, в большем смысле слова, чем была собой, когда еле-еле дышала, когда еле-еле существовала. И живоносная сила того дерева, к которому она привилась, дает ей возможность быть собой в такой мере, в такой полноте, в какой она своими силами или даже силами земли не могла бы стать. Это относится к каждому из нас, кто как бы прививается ко Христу, к каждому из нас, кто, сколь бы ни зачаточно, соединяется со Христом. Мы не умираем со Христом в полном смысле слова, когда нас крестят в младенчестве, мы даже не умираем полной смертью, когда крестимся взрослыми, что-то от старого человека в нас еще остается, как остается в этой веточке что-то еще не пронизанное Жизнью — через заглавное “Ж”. И поэтому мы можем сказать, что мы во Христе, что Христос в нас — и вместе с этим только зачаточно. Это относится к каждому из нас. А говоря уже о всей совокупности церковной, это соответствует словам Христа, словам Священного Писания о том, что Царство Божие пришло в силе. Все дано, все возможно, но каждый из нас должен его воспринять, его впитать и вырасти под действием его благодатной, животворящей силы.

Этим ли все кончится? Нет, не все кончится этим. И замечательно, что мы так богаты. Разве мы можем не понимать, что, соединившись со Христом таким образом, что Он нас принял в Себя, переливает в нас Свою жизнь, когда мы молимся, когда мы просто живем достойно Его, когда мы приобщаемся к таинствам, через которые благодать переливается в нас, мы становимся действительно все более и более близкими? И вместе с этим, через дурные мысли, дурные желания, через неосторожность, через греховность мы теряем то, что нам дается — но не полностью. Потому что как бы мы ни истекали вечной жизнью, потому что дали себе, малой веточке, быть раненой извне, но в нас все равно течет поток, неистощимый поток вечной жизни, исходящей от Христа.

Но это не конец. В этом смысле мы можем сказать, что, да, отец Михаил верно нас наставил о том, что мы не можем сказать уже теперь, что мы дети Божии в том же смысле, в каком Он — Сын Божий. Но мы также не можем сказать, что оглашенные лишены этого. Тут вопрос меры, постепенного возрастания; но есть какая-то грань, которую мы называем крещением, то есть погружением во Христа силой и действием Святого Духа, которое нас приобщает Ему иначе, чем тоской, иначе, чем желанием, иначе, чем надеждой, какой-то силой реальности. И это должно возрастать в каждом из нас, и не только в каждом из нас, но во всей полноте церковной, а ее составляют все те, кто соединился хоть зачаточно со Христом, в ком Христос и Дух Святой действуют, давая ему возрастать в полную меру, какую ему определил Бог. И святой Ириней Лионский (я вам это уже упоминал) пишет потрясающую вещь, — что когда придет полнота времен, то все мы так соединимся со Христом силой Святого Духа, так будем с Ним едиными, что в Нем и силой Святого Духа мы все, все в совокупности своей и каждый лично станет единородным сыном Божиим, и тогда исполнится то, о чем говорит апостол Павел в Послании: Бог будет все во всех и во всем.

Поэтому когда мы говорим о литургии оглашенных и о литургии верных, есть разница. Есть громадная разница в знании, в опыте, в познании Бога и, следственно, в нашем взаимном с Ним отношении, в общении нашем с Ним, но грань эта как бы колеблющаяся: не то что здесь — ничего нет, а тут — все есть. Здесь возрастающее нечто: познание, опыт, вера, общение, любовь, приобщенность, а там случившееся, что должно вырасти в еще иную меру, о которой мы никакого представления не имеем, потому что никто из нас, даже святые, не знает, что значит так соединиться со Христом, как говорил Он Сам: Я в них, и они во Мне, и Мы в Тебе, Отче… И поэтому то, что я говорил: что есть разница между познанием оглашенного и познанием верующего, употребляя церковный язык, “верного”, то есть крещеного, о Боге, очень ясно. И можно еще ее принять. Когда оглашенный, человек, который только-только слухом слышал и чутьем как бы опознал Христа, обращается к Нему или думает о Боге, да, он может сказать: Господи Боже наш, Твоя держава несказанна, Твоя слава непостижима, Твоя милость безмерна, Твое человеколюбие неизреченно; Сам, Владыко, по благоутробию Твоему призри на нас и сотвори с нами богатыя милости Твоя и щедроты Твоя. Это крик всякой души, которая до края ризы Христовой прикоснулась, но это еще не то познание, которое нам дается во Христе и нам позволяет, как бы опережая полноту времен, вместе со Христом называть Бога нашего Отцом, Отцом Христа, Которого мы можем назвать своим Отцом, потому что уже теперь (и это слово евангельское) Спаситель Христос называет нас братьями и сестрами.

Но если посмотреть на эту коротенькую молитву, которая читается во время великой ектеньи в начале Литургии, то кто из нас может сказать, что он полностью ее познал, что он полностью знает, верит и уверен в том, что в ней говорится? Не бывает ли у каждого верующего, крещеного сомнений в том, что держава Божия несказанна, что Он — Господин жизни и смерти, что ничего в жизни не может случиться, иначе как с Его соизволения или по положительной Его воле? Разве не бывают моменты, когда нам кажется, что случающееся не может быть волей Божией? — а вместе с этим оно так и есть. Самое страшное может быть волей Божией, если только мы умеем это принять. Я вам сейчас дам пример этого.

Лет двадцать тому назад я встретил под Ригой одного подвижника, отца Тавриона. Он сидел передо мной на койке и с сияющими глазами говорил: “Вы понимаете, какую милость оказал мне Господь, какую любовь Он проявил ко мне, какое доверие! Я был еще только молодым священником, и во время гонения Он меня выбрал, чтобы послать туда, куда священник не имел права войти: сначала на долгое сидение в тюрьме, а потом на десятилетия в концентрационном лагере, чтобы я был там, где я Ему нужен”. Он сумел видеть в страшном пути своей жизни дело Божественной любви и Божественной державы…

Слава Твоя, Господи, непостижима… Кто из нас может говорить, что он пережил, я уж не говорю — видел, а как-то пережил сияние Божественной славы? Святой Григорий Нисский поясняет, что он говорит о Боге как о Божественном мраке, потому что Его сияние таково, что если только взглянуть на Него, слепнешь и больше ничего не видишь. Кто из нас может сказать, что в молитве, даже в самые страшные моменты Божественной Литургии, даже в моменты, когда к нам как бы чувственно приближается Бог, мы не можем на Него взглянуть, потому что слава Его такова, что мы слепнем от нее? Бог нам открывается как бы Светом Невечерним, о котором мы поем на вечерне, как тихий, радостотворный свет, как свет, о котором говорится в Евангелии, свет, который является жизнью человека. Он нас не слепит, Он является к нам в такой славе, которую мы можем пережить, которую мы можем вынести и которая будет нарастать и нарастать по мере того, как мы будем способны стоять и видеть. Вспомните, как Мотовилов видел святого Серафима Саровского во славе. Вы, наверное помните и то, как на Синайской горе Бог явился Моисею во славе Своей; что тогда было? На горе была тьма, все люди у подножия ее видели тьму, грозу, им казалось, будто разжженная печь распространяет свою /тьму/; а когда в эту тьму вошел Моисей, она оказалась сиянием Божественного присутствия. Вот о чем говорится. Но где мы, мы, верующие, мы, крещеные? Кто из нас может сказать, что об этом мы знаем то, чего не знают еще некрещеные, не уверовавшие? Кто из нас может говорить, как отец Таврион говорил, о безмерной милости Божией, в момент, когда оказался в тюрьме и чуть ли не на двадцать пять лет в концентрационном лагере? Кто из нас может сказать о неизреченном человеколюбии, когда мы видим ужас земли и забываем, что этот ужас мы творим?

Поэтому когда мы находимся на литургии оглашенных, мы можем полностью в ней участвовать: мы действительно не переросли эту меру, несмотря на то, что нам открылась и иная мера, — иная мера в сыновстве Сына Божия; в том, что Он нам Брат; но мы еще не стали детьми Божиими, сынами и дочерьми Божиими в том смысле, в котором Он является Сыном Божиим. И это предел; это не невозможность, это то, к чему мы призваны; но мы должны знать, где мы находимся. Значит ли, что мы должны горевать об этом, значит ли, что мы должны ужасаться и плакать над собой? Нет, потому что если только мы подумаем, как мы богаты в нашем нищенстве, как мы любимы в нашей греховности и несовершенстве, то мы можем с таким вдохновением, с такой надеждой, с такой радостью ликовать о том непостижимо великом, что является малым по сравнению с тем, к чему мы призваны, ликовать и в смирении простираться у ног Божиих и, как Нафанаил, когда он встретил Христа, как Фома, когда он встретил Его после Воскресения, воскликнуть: Господь мой и Бог мой!.. и вместе с оглашенными говорить: Господи Боже наш, спаси люди Твоя, благослови достояние Твое. Сохрани полноту Церкви Твоея, освяти любящия благолепие дому Твоего, воспрослави Божественной Твоей силой и не остави нас, уповающих на Тя. И дальше, в той же части литургии оглашенных: Ты нам дал общия сии единогласныя молитвы, —Ты обещал, что где двое или трое согласуются между собой ради Твоего имени, Ты им дашь прошение/просимое/.. Разве мы находимся на этой степени? Разве кто-нибудь из нас смеет сказать, что наши молитвы в Литургии, в любом богослужении составляют одну цельную, совершенную гармонию сердец, умов, воли, жизни? Что между нами нет несогласий, распрей, разделения, подозрения, нелюбви, мстительности и т.д.? Значит, и мы находимся на этой степени. Поэтому и тут мы должны осознать: да, нам дано понимать еще больше, и — увы, увы! — мы еще не выросли даже в полную меру, к которой призваны оглашенные, те оглашенные, которые вместе с верующими молятся, потому что эти молитвы произносят верующие, и в них вливаются оглашенные, но сознанием, в сокрушенности своего сердца, потому что, увы, мы не выросли в меру этих молитв и не переросли их еще.

И вот я говорил о том, что когда мы поем Иже херувимы,— “мы, которые таинственно представляем собой херувимов, — мы, которые таинственно являемся образом, как бы иконой херувимов и приносим Животворящей Троице Трисвятую песнь, оставим всякое житейское попечение, так, чтобы поднять, поднести Царя всех, Которого невидимо во славе носят ангельские силы”. Тут трудный перевод, потому что в выражении ангельскими невидимо дориносима чинми слово “дориносима” — переделка с греческого без особенной переделки, это греческие слова, переодетые на русский лад. Здесь говорится о том, как, после окончания войны, победоносного вождя воины вносили в град, положив на свои плечи копья — doru (δόρυ) — на которых лежал щит, и он стоял на этом щите. То есть это торжественное, триумфальное шествие, и мы говорим, что сейчас мы собой образуем, представляем иконообразно ангелов небесных, которые вносят в храм Победоносного нашего Вождя. И это совсем иное положение. Это не положение оглашенного, это положение верного, который с ужасом понимает, чтo он делает. Если можно перенестись на нечто менее возвышенное: когда мы думаем об иконе, глядя на икону, крестясь на икону, поклоняясь иконе, ставя свечу, мы же не дереву, не краскам, не линиям поклоняемся, мы переносимся от видения иконы к невидимому присутствию Бога, Божией Матери, Святой Троицы, того или другого святого, святой. Икона в ее материальной реальности дерева, красок, линий, очертаний должна стать для нас, если только мы понимаем, чтo мы делаем, как бы открытым окном, как бы призывом Божиим: “Я здесь! Ты еще неспособен поклониться Мне духом и истиной, тебе нужна какая-то опора: взгляни на икону и потом забудь о ее как бы материальном содержании и вспомни только обо Мне”. Тут можно бы сравнение провести, даже без кощунства: ведь именно так мы смотрим на снимок дорогого нам человека, любимого человека, которого нет с нами, либо потому что нас разделила жизнь, либо потому что нас отделила смерть. Мы смотрим на снимок и видим за этим снимком человека; видимое — только как бы призыв: забудь, что ты видишь, вспомни обо мне… В этом смысле, перенося Святые Дары, мы нечто видим и невидимо переживаем иное; мы являемся тем, что мы есть, и образуем то, чем еще не являемся и к чему призваны.

Но раньше, чем дойти до этого момента, надо остановиться коротко на другом действии, о котором я не говорил, потому что сейчас это действие совершается священником и дьяконом в алтаре, пока люди еще собираются. Но в древности и отчасти (но только в очень малой части) во время архиерейской службы оно совершалось именно перед перенесением Святых Даров. Это действие называется “проскомидия”, то есть служба приготовления Святых Даров.

Когда священник или епископ входит в храм, он молится перед святыми иконами, затем снимает с себя верхнюю одежду: пальто, рясу, то, в чем он пришел как бы из мiра, остается в одном подряснике, то есть в наготе своей; ничего он из мiра не принес. Он входит в алтарь, поклоняется святому престолу со словами: Вниду в дом Твой, поклонюся ко храму святому Твоему во страхе Твоем, и начинает облачаться. И он престает быть самим собой, то есть тем человеком, которого все знают дома и на улице, — он становится священником. Теперь на него надеваются священные одежды, которые делают его иконой. Но именно в том смысле, о котором я говорил несколько минут тому назад: это позволяет людям его больше не видеть, его больше не переживать; его больше нет, есть только тайна этой иконы. Я помню, как молодой семинарист меня спросил в Троицкой лавре: “Разве мы не должны чувствовать себя великими перед народом? Мы ведь иконы Христа”. Я ответил: “Да, икона Христа, только ее надо понимать в двух смыслах. Пока ты думаешь так, как сейчас сказал, ты — всего лишь материальная икона: дерево намалеванное, в конечном итоге — дубина; ты только тогда станешь иконой, когда сам о себе забудешь, и никто больше тебя не сможет заметить, потому что ты — тайносовершитель, ты, через свое облачение — видимое присутствие Христа, совершающего таинство”.

И вот, одевшись в священные одежды, он приступает к совершению проскомидии. Перед ним хлебец, он делает знак креста над собой, просит Бога, чтобы Он его очистил и помиловал. И это сильные слова, потому что перед Богом никто чист не может быть, если Божественная чистота его не покроет; и он недостоин никакой милости, потому что он как грешник приходит. И он говорит слова такие значительные (припомните то, что я говорил о ране, нанесенной дереву, когда мы хотим привить к нему умирающий росток): Искупил ны еси от клятвы законныя честною Твоею кровию (Ты нас искупил от проклятия, которое на нас закон наложил, которое нас осуждает в каждой мелочи греховной, выкупил Кровью Твоей, которая достойна чести, поклонения), на Кресте пригвоздився и копием прободься, бессмертие источил еси человеком, Спасе наш, слава Тебе (будучи пригвожденным ко кресту, будучи прободенным копьем, Ты излил людям бессмертие. Спаситель наш, слава Тебе). После этого священник говорит: Благословен Бог наш всегда, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

И затем он приступает к чему-то очень страшному, что меня всегда наполняет ужасом. Копием (то есть тем ножом, которым он будет действовать) он совершает крест над хлебом, который собой будет представлять образ Христа: В воспоминание Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа — говорит он трижды; потом надрезает этот хлеб с одной стороны и говорит: Яко овча на заколение ведеся (как овечка, Ты был ведoм на заклание); с другой стороны делает надрез со словами: Яко агнец непорочен прямо стригущего его безгласен, тако не отверзает уст своих (как непорочный агнец, который стоит перед лицом того, кто его стрижет, безмолвно, Ты не отверзаешь уст Своих, — ни слова в свою защиту, ни слова в протест). Далее: Смирение его суд его взятся (в Твоем смирении вознесся Твой суд), и наконец: род же Его кто исповесть (кто исповедует Его род, кто может сказать: “Сын Божий”?). Затем вынимается этот куб, который был надрезан, вырезан: вземлется от земли живот Его (берется от земли жизнь Его); это имеет два смысла. С одной стороны, да, из земли через воплощение, которое Его сделало родным всей твари, изымается этот Агнец. И затем священник его переворачивает и совершает действие такое страшное: он делает крестообразный надрез и говорит: Жрется Агнец Божий, вземляй грех мiра, за мiрский живот и спасение (приносится в жертву Божий Агнец, который берет, взимает, берет на Себя грех мира, за жизнь и спасение мира).

Я это совершал раз за разом, и однажды мне вдруг стало ясно, что это момент, который произносит надо мной почти, что Страшный суд. Кто совершил это действие, когда Христос жил на земле, кто из Него сделал жертву? Те, кто его предал, те, кто Его осудил, те, кто Его прибил ко кресту, те, которые сделались причиной Его смерти, и не только те, кто совершал то, о чем я говорил, но те, которые путем своей греховности сделали неизбежной смерть воплощенного Сына Божия. Я тогда в ужасе остановился и подумал: если я не могу соединиться со Христом желанием, решимостью, волей вплоть до готовности быть распятым, то единственное, чем я могу быть — это одним из Его убийц… И каждый раз, когда совершается это действие, я стою перед этим действием и ставлю перед собой вопрос: так ли ты соединяешься, хотя бы волей, хотя бы желанием, хотя бы верой, со Христом, что, совершая это действие жреца, ты умираешь с Ним, — или нет? А если нет, тогда ты — убийца…

Дальше происходит приготовление Святой Чаши. Нет, до того совершается дополнительное как бы действие. После заклания как бы Агнца Божия со словами: Жрется Агнец Божий… священник вонзает копие (тот нож, который он употребляет для службы) в частицу этого хлеба, на которой изображено слово ХР, Христос, и говорит: Един от воин копием ребра Его прободе, (один из воинов копьем пробил Его ребра, Его бок, и абие (сразу) изыде кровь и вода

/п р о п у с к/

И здесь подумаем о хлебе. Несколько ранее этот хлеб был зерном, человеческой верой брошенным в плодотворность земли, в поле, зерном, которое было принято в недра поля и само приняло на себя жизнь, таящуюся в этой земле волей Божией, тайной Его любви. Потом выросло колосом, было собрано человеческим усилием, человеческим трудом стало хлебом, было принесено как хлеб, самый лучший хлеб, какой был испечен в этом доме, с тем чтобы быть даром Церкви и, может быть, образом Воплощения. И теперь этот хлеб ставится в центр тарелки, называемой дискосом (греческое слово “дискос” и значит “тарелка”), и вокруг него собирается вся Церковь в лице всех тех, которые предшествовали Христу верой и сделали возможным Его воплощение, тех, которые были Ему верными в жизни, и тех, которых мы приносим Ему и говорим: “Спаси!” Частица Божией Матери, частица Иоанна Крестителя, святых пророков Моисея, Аарона, Илии, Елисея, Давида, Иессея, трех юношей и Даниила пророка, всех святых Пророков; святых Апостолов; Святителей, то есть епископов Церкви, строителей ее; святого Первомученика Стефана и святых мучеников и мучениц; преподобных, то есть аскетов, которые все оставили ради того, чтобы бороться с собой и сделать себя как бы домом Святого Духа; чудотворцев и бессребренников, которые проявили среди людей милосердие Божие; и наконец, святых праведных богоотец (то есть прародителей Бога) Иоакима и Анны, а также тех святых, кого мы захотим помянуть, и наконец, того святого, Литургия которого совершается; в нашей практике — Иоанна Златоустого или Василия Великого. И затем молитва о всех епископах православных, о всех братиях, сослужителях наших, о всех, всех без остатка, чтобы они были спасены, о всех усопших, чтобы были оставлены им грехи. И, наконец, священник молится о себе: Помяни, Господи, и мое недостоинство, прости мне всякое согрешение вольное и невольное. И мой духовник научил меня прибавлять: “И не отыми от совершаемого таинства Твоей благодати из-за моих согрешений”.

И вот эти Святые Дары, которые начали с того, что были просто зерном, колосом, хлебом в чьем-то доме, были принесены в дар алтарю, стали теперь в этом хлебе — иконой Христа, иконой в том же полном смысле, в котором написанная икона является иконой Христа. И дальше будет совершаться что-то большее. Икона не является только предметом, в ней живет животворная сила Того, Кто изображен на ней. Эта икона-хлеб уже как бы принята Христом в Себя. Он этот хлеб воспринимает как Самого Себя, хотя еще не совершено Таинство освящения, которое сделает этот хлеб поистине Телом Христовым и эту чашу поистине Кровью Христа. И вот когда будет совершаться великий вход, когда переносятся святые Дары, мы целый ряд вещей видим или не видим, переживаем или не переживаем. Чужой человек что видит? Чужой человек видит дьякона, который несет какой-то сосуд, покрытый покрывалом, он может знать, что на нем хлеб; священник несет чашу, — это видит всякий человек, у кого глаза есть. Верующий знает, что это заготовленные Дары, но понимает ли он то, о чем я только что говорил? Что все это больше, чем икона, потому что деревянная икона никогда не станет Телом и Кровью Христа, а этот хлеб станет, он уже зачаточно является этим Телом, и чаша — Кровью. Но мы видим, может быть, что-то иное. Мы видим шествие Христа, идущего на смерть. И это действительно так. Он идет на заклание, раньше, чем идет на Воскресение, и это ясно говорится. После входа, во время которого, как вы знаете, поминаются и Патриарх, и земля сия, и т.д., священник ставит Святые предметы/сосуды? на престол и говорит: Благообразный Иосиф с древа снем Пречистое Тело Твое, плащаницею чистою обвив, и вонями (т.е. благоуханиями) во гробе нове покрыв положи. И: Во гробе плотски, во аде же с душею яко Бог (т.е. сошедши во ад в славе Божией, заполнив его, победивши и истощивши, опустошивши его), в раи же с разбойником и на престоле был еси, Христе, со Отцем и Духом, вся исполняя (т.е. наполняя Собой все), Неописанный (неограниченный). И потом: Яко живоносец, яко рая краснейший, воистину, и чертога всякаго царскаго показася светлейший, Христе, гроб Твой, источник нашего воскресения. Вот что может видеть человек: это шествие распятого Христа, Который идет положиться во гроб. И в этот момент престол в многосложном своем значении является и тем местом, тем гробом, в который был положен Христос, и этот гроб глазами и опытом верующих является царственным Престолом, на котором восседает все победивший, все покоривший Христос. А еще как бы сверх того мы знаем: да, мы являем это шествие, но над нами идут херувимы, которые видят уже совершившееся, в этом Хлебе распятом, в этом шествии погребальном видят победоносное шествие Христа, идущего воссесть со Отцем и Духом на престоле в плоти Своей и во славе Своей Божественной.

На этом я кончу беседу, и прошу у вас прощения, что говорил целый час вместо сорока минут, на которые всегда надеюсь; но я хотел кончить это, иначе я снова начал бы то же самое следующий раз. Если можно, помолчим несколько минут, чтобы мне прийти в себя, если не вам, и потом если у вас есть вопросы или если вы хотите что-либо сказать, мы попросим сначала владыку Анатолия прибавить, что он хочет сказать, потому что мое знание очень ограниченное, а потом вы прибавите. И простите, что я так нервно говорил, но я очень устал за это время.

Ответы на вопросы

Я хотел бы одно прибавить к тому, что владыка Анатолий сказал. Конечно, никто из нас не может себя настроить на то, чтобы в том или другом настроении или состоянии даже прийти в церковь, тем более принимать участие во всей службе. Но очень важно, когда мы бываем на службе, быть самими собой в самом истинном смысле слова, то есть не стараться как бы искусственно создать в себе те или другие настроения, взвинтить себя так или сяк, зная: сейчас я должен был бы так переживать, так давай-ка я напрягу свои усилия для того, чтобы хоть мне показалось; Богу не покажется, но хоть мне будет казаться, а еще хуже — кому-нибудь другому… И я думаю, что если мы просто стояли бы и сказали: Вот я стою перед Тобой, “словно лист перед травой”, я ничего не могу сделать, я не могу возлетать духом, я не могу ничего сделать для того, чтобы духом приобщиться Тебе. Я могу стать и открыться и сказать: Господи, я буду перед Тобой стоять с верой, что Ты есть, что Ты тут, что Ты можешь в любой момент коснуться моей души и она вся запоет, или Ты можешь ничего мне не дать пережить, чтобы я понял более глубоко, что своими силами я не могу вознестись на небо, что только Господь может это совершить надо мной, и чтобы я был готов к тому, что — да, сегодня я черств, холоден, рассеян, непонятлив, но я стою перед Тобой и знаю, что Ты меня любишь, какой я есть, что Ты любишь людей не условно, не в награду за что-то или, несмотря на что-то, а просто потому что Ты нас любишь; что Твоя любовь может быть для Тебя радостью или горем, в зависимости от того, какими мы являемся, но что она неизменна. И поэтому я могу стоять спокойно и тихо и сказать: Да, Господи, я сегодня так (скажем) устал, что не могу собраться с мыслями… Но мысль — одно, а сердце — другое. Даже в человеческих отношениях иногда бывает, что не можешь ничего особенного чувствовать, потому что твое тело разбито усталостью и голова больше не варит, а ты знаешь, что все-таки своих любимых любишь. Если бы тебя спросили: ты чувствуешь сейчас, как ты меня любишь? — честно надо было бы сказать: я сейчас ничего не чувствую, кроме того что отчаянно болят ноги и спина, но я знаю, что я тебя люблю… И это правда. Я думаю, что всякий из нас это знает; только по отношению к Богу мы стараемся подделаться, чтобы Он “не заметил”. И это не нужно, потому что Он все знает, и то, что мы пришли, Его радует. И если мы будем слишком усталы и скажем: Господи, я очень устал, пойду домой… — Он ответит: Иди себе домой и отдыхай!.. Ведь самое ценное в отношениях и людских и божественных это то, чтобы мы были правдивы и искренни, остальное совершенно все равно. Не будет правдивости и искренности — никаких отношений вообще не будет, будет только игра, комедия. Конечно, мы не можем переживать с равной силой разные моменты службы, или даже человеческих отношений одинаково. Но в моменты, когда мы это не переживаем, мы можем сказать: да, сейчас я не переживаю, но оно во мне где-то лежит, оно откроется, — и быть спокойным, не пыжиться.

 

Иногда во время службы одно слово так ударит в душу, и так велико
это слово делается…

 

Да; и иногда громадный кусок службы пройдет без того, чтобы что-то другое заметил: это слово будет звучать, расти и заполнять. Феофан Затворник в одном из своих писем говорит, что если ты читаешь вечерню, и в первой строке тебя какое-то слово поразит, остановись на нем и переживай его, пока не переживется все, что в нем есть. Если это займет все время, которое у тебя положено на вечерню, можешь знать: ты вечерню исполнил, потому что цель была — не “вычитать” от начала до конца, а со всей возможной силой пережить то, что дается, и это далось. А следующий раз начинай со следующей фразы.

 

 

А бывает, что на службе отвлекаешься посторонними мыслями…

 

Когда идешь по лесу, ошибся, пошел не по той тропинке, думаешь: куда это я забрался? — возвращаешься к главной тропинке и идешь дальше, вот и все. Если начать в этот момент охать и ахать: Ой, какой ужас! Я отвлекся! — то вся служба на этом пройдет. Надо просто вернуться, вот и все. И по мере того как человек растет молитвенно, это случается, вероятно, реже, а главное, что не в голове все это. Я помню, опять-таки Феофан Затворник говорит: надо, чтобы наше чувство к Богу было, словно у нас на сердце болячка… Говоря моим языком, который менее возвышенный: если у меня болит зуб, мне совершенно незачем себе напоминать с утра до вечера, что у меня зуб болит, хватит того, что он болит и сам напоминает о себе. Тут то же самое: если мы разовьем чувство любви и уважения к Богу или вообще все различные чувства, какие у нас могут быть к Богу, и будем воспитывать в себе это сознание, то голова, конечно, будет работать в то или другое направление, потому что она не может быть занята все время мыслью о Боге. Я вам дам пример. Во время войны я пять лет был хирургом в армии. Когда оперируешь человека, невозможно заниматься Иисусовой молитвой, забыв все на свете, потому что больной-то ждет, чтобы ты его вылечил, а не угробил, пока молишься Богу. Но чувство сострадания, любви, сознание, что Бог действует, может у тебя в сердце быть, а вся мысль, все внимание — на том, что ты делаешь. И так, я думаю, в течение всей жизни. Мы не можем быть “однодумами”, — думать, думать, думать только о Боге. Во-первых, Бог ожидает от нас, чтобы мы думали тоже о ближнем и действовали, а не только думали; но то, что у меня в сердце… Пример я уже давал столько раз, вам, вероятно, надоел, но: утром получаешь письмо с доброй вестью или с нечастной. Неужели весь день приходится думать: Ах, я получил письмо с таким-то известием!.. Нет, оно как врезалось в сердце, так накидывает свой свет или свою тьму на весь день. То же самое по отношению к Богу — должно быть живое чувство, что ты жив и что любовь к Богу или вера в Бога, все разнообразие чувств в душе поет.

И это не обязательно должно быть головное упражнение. Я, кажется, прошлый раз говорил об этом: был у нас в Париже старик-дьякон Евфимий. Когда я с ним познакомился, ему было лет 86, зубы он потерял от старости, а голос — от водки, но душа у него была прекрасна. Знаете, есть такое стихотворение: Ходила по миру калика перехожая, худая, грязная, худорожая, а душа у нее была прекрасная, и смотрели, дивились на нее ангелы Божии… – это я могу сказать о Евфимии. Я помню, как-то в храме он пел, я читал, он читал, я молчал, но он читал и пел с такой искрометной быстротой, что я даже глазами не успевал уследить по книге. Когда он кончил (мне было лет 19, поэтому наглости было много), я говорю: “Отец Евфимий, вы у меня сегодня всю службу украли, а что хуже — вы ее у себя украли, потому что вы не могли ничего понимать из того, что вы пели и читали с такой быстротой”. Он заплакал и мне говорит: “Ах, ты меня прости! Знаешь, меня отдали в монастырь из деревни, когда мне было семь лет, потому что кормить меня было нечем, и вот я приблизительно 80 лет каждый Божий день читаю, пою и слышу эти слова. И теперь знаешь, что бывает: я открываю книгу, смотрю, и раньше, чем я сказал слово, я его увидел, и словно рука Божия коснулась моей души, и вся душа, как арфа, запела”… Вот тебе и “Ефимушка”. Я тогда подумал: да! я ползу своим умом: э…э…э… спотыкнулся, а он взглянул — и душа его перед Богом поет!.. Вот если бы доходить до этого. А до этого надо доходить живым чувством, не заглушая его. Очень многое у нас пропадает, потому что мы заглушаем. Душа загорелась каким-то чувством, а мне сейчас некогда, мне надо то-то делать… Дай себе мгновение это пережить. Положи в сердце так, чтобы оно было уложено, оно не уйдет никуда.

 

Возвращаясь к оглашенным: раньше им нельзя было входить в храм…

 

По уставу полагается, что оглашенным путь в храм — через крестильню, то есть через воды крещения. Но уже много столетий почти повсеместно, во всяком случае, в Русской церкви и в Греческой церкви пускают людей с таким, я думаю, пониманием, что каждый может вместить только то, что способен вместить. И поэтому даже если он не в притворе стоит, он находится в притворе, пока не понял. И так же мы пускаем людей, которые не православные. Они понимают то, что могут понять, — а порой больше нас понимают, потому что понимание идет от души, из житейского опыта, из молитвы, а не из принадлежности той или другой церкви. Человек пришел, стоит; православный, крещеный — мы не спрашиваем, он впитывает в себя все то, на что душа, сердце, ум способны. И он не может осквернить Литургию, так же как нельзя осквернить Бога. Это вещь, к которой я постепенно пришел с большой силой переживания. Когда Священное Писание нам говорит, что Бог — огнь поядающий, это действительно так: Он — огонь, Его не осквернишь. Если у тебя костер, ты в него можешь бросить мусор, помои или самое драгоценное дерево, костер этот мусор и это дерево превратит в пламя, очистит, и оно будет чистое пламя. Так что это не страшно. Человек не может осквернить Бога и не может осквернить службу. Он может пережить больше, чем может вместить в какой-то момент, тогда ему надо дать помощь. Бывают люди, которые приходили сюда или в ту или другую церковь, и то, что они пережили, их так переворачивало, что они потом некоторое время отойти не могли, а потом приходили просить о помощи, как бы им быть способными вынести это, чтобы совершающееся в них их не разорвало, как бомба. Устав, да, говорит, что некрещеные должны оставаться вне. То же самое был и разряд кающихся, то есть людей, совершивших такой грех, который после первой исповеди им разрешить нельзя, они должны некоторое время исправляться, приходить в себя, потому что не от всякого греха очистишься просто от того, что скажешь: “Господи, прости!” Их тоже не пускали.

Но вот что замечательно. Скажем, на праздничной всенощной в конце вечерни совершается лития. Лития совершается – молитва в глубине храма, потом посреди храма благословение хлебов. Но в молитве в глубине храма есть момент, который выглядит совершенной нелепостью: священник (или епископ) поворачивается и благословляет входную дверь. Там никого нет, и думаешь: чего ради? Неужели ты не можешь благословить народ, который тут есть, а благословляешь пустое место? На самом деле в древности, когда задумана была лития, дело было в том, что праздник, чудо праздника, радость праздника переливалась через край. Раскрывались входные врата и совершалась эта часть в притворе, где стояли кающиеся, оглашенные или случайно пришедшие, которые не имели права в храм войти, но праздник к ним переливался. И поэтому благословение давалось не тем верующим, которые в храме, но тем, которые не имели еще права войти в храм и стояли в притворе, им давали благословение. Поэтому когда мы совершаем службу, я благословляю наш народ и даю благословение в сторону входной двери /я служу довольно далеко, чтобы какие-то люди там были/, но и народ, иначе это благословение никому, тогда как оно предназначается тем, кто еще не имеет права участвовать полностью в службе. И это замечательная мысль, — обыкновенная служба доходит до предела храма, а праздник переливается во вселенское явление. Рождество — явление вселенское: Бог стал человеком и этим приобщился всей твари, а не только верующим, которые тут стоят; Пасха охватывает всех, ну, и так далее.

 

А на Пасху оглашенным ведь можно было войти?

 

В древности всех, кого готовили к крещению, крестили в Великую Субботу, поэтому в тот момент оглашенных, в сущности, больше не было, все должны были уже восполнить свое покаяние и быть крещеными, войти в храм, где теперь торжество из торжеств…

 

Что делать, если не понимаешь Литургию по-английски? Есть совет в таких случаях читать Иисусову молитву…

 

Во-первых, у нас никогда не бывает службы сплошь на английском языке, больше или меньше прибавляется славянского, в зависимости от того, кого я вижу в храме. В славянской службе бывает по-английски одна малая ектенья в начале, то или иное благословение “Мир вам”, это всякий может понять от движения священника, который благословляет, и одна из больших ектений, все остальное на славянском языке, причем малая ектенья и еще две ектеньи на славянском те же самые. Просительная ектенья повторяется, вторая тоже на славянском языке, поэтому тоже на двух языках. То же самое с английским языком и со славянским языком. Я думаю, что если человек не хочет ползти от слова к слову, а станет и скажет: я сейчас нахожусь перед Богом, я буду стоять перед Богом и слушать, как звучит молитва, которую поет хор, какое звучание безмолвной молитвы окружающих меня людей… Сравнение, конечно, плохое, но все равно, как всякое сравнение: когда человек идет в концерт, он не берет с собой партитуру, он садится, закрывает глаза и дает пению или оркестру себя нести. Так и тут, войди, стань, отрешись и дай себя нести.

Я помню несколько случаев. Один методистский пастор меня попросил принять в православие его сына, объяснив: он глухой, у нас, методистов вся служба на словах, а когда он пришел к вам, он почувствовал, что участвовал во всей службе, смотрел и видел: вот теперь Христос приходит, теперь показывают Его Евангелие, теперь его читают, теперь то, другое… Он вчитал в эти действия то, что в них было. И он стал православным. Потом, конечно, он читал эти службы и т.д. И еще помню, у нас был детский лагерь на юге Франции, лагерь был на холме, а внизу была деревня, она “сползла” с этого холма лет за 50 до того. И там была ветхая старушка, которую крестили в храме, стоявшем на вершине холма, храме к тому времени разрушенном. Она решила перед смертью помолиться раз на этой вершине и прийти на наше богослужение. Четверо молодых людей посадили ее на кресло, принесли, поставили в храме. Простая французская крестьянка отсидела всю службу. После службы я решил проявить к ней внимание, подошел, говорю: “Бабуся, небось, вы устали, ничего же не понимали?” Она на меня посмотрела: “Такой большой да такой глупый!” — “А что?” — “Ну, я смотрела, и все совершенно ясно”. И она начала мне описывать нашу литургию, какой она ее видела из Евангелия, (А Евангелие читалось? Нет.) из Евангелия, которое она читала, которое она знала. Она видела вход, выход, то, другое, и поняла, что совершалось. А есть люди всю жизнь православные, которые ничего не понимают, потому что никогда не задумываются над этим, и которым все мешает.

 

Мало знающая, да к тому же глуховатая прихожанка просит объяснений во время службы — как быть? Сказать: подожди, потом — а вдруг она уйдет, забудет?..

 

Ну, во-первых, она не один раз придет в церковь. Во-вторых, можно все-таки ей объяснять не на всю церковь. Потом, мне вспоминается одно. Много лет тому назад, когда я только стал настоятелем здесь, у нас начало появляться все больше детей, и на общем собрании две очень почтенные прихожанки встали и выразили протест: “С тех пор, отец Антоний, как вы настоятель, взрослым молиться нельзя, — всё дети ползают, или плачут, или что-нибудь скажут. Вы не могли бы что-то сделать?” — “Обещаю: сделаю!” — “Да? Спасибо!” Я говорю: “Подождите: я вам обещаю, что ни один ребенок не произнесет ни слова, не произведет никакого звука в тот день, когда вы обе ко мне придете и скажете: у меня с начала до конца Литургии не было ни одной праздной мысли… Потому что ваши праздные мысли Богу оскорбительнее, чем все, что делают дети в храме”. После этого я их больше не слыхал.

Знаете, есть восточный рассказ о том, как в арабское поселение к знаменитому мудрецу пришел странник со своим вопросом. Они сидели друг против друга, беседовали, а все другие люди сидели по стенкам палатки в глубочайшем молчании. В какой-то момент этот святой человек говорит: “А теперь прекратим нашу беседу, пришло время для меня молиться”. Он повернулся в сторону Мекки, встал на колени и стал молиться. И в тот же момент все присутствующие стали болтать между собой. Гость с изумлением говорит: “Что вы делаете? Пока он со мной, простым человеком, говорил, вы соблюдали такое благоговейное молчание, а теперь он молится Богу — и вы такой шум подняли!..” И кто-то ему ответил: “Да, пока он с тобой разговаривал, он бы любой шорох заметил, а теперь что он с Богом, он не услышит ничего”.

Слушать аудиозапись: , смотреть видеозапись: