митрополит Антоний Сурожский

О молитве Господней

Г. Москва
15 мая 1987 г.

По дороге мы обсуждали, о чем говорить, и решили, что я мог бы сказать что-нибудь о Молитве Господней.

Казалось бы, о ней говорить нечего. Мы все ее употребляем, с детства знаем, она постоянно нам попадается в службах и мы к ней естественно обращаемся, отчасти из-за ее изумительной стройности и красоты, отчасти — зная, что это молитва, которая нам дана Самим Спасителем Христом и поэтому она святыня для нас, это Его собственная молитва, которой Он с нами поделился. Я думаю, что мы должны помнить, когда молимся этой молитвой: это молитва Сына Божия, ставшего сыном человеческим, которая выражает все Его сыновство (и многое другое, что к этому ведет, — к этому я вернусь).

Для меня Молитва Господня годами была самой трудной молит­вой. Разумеется, каждое отдельное предложение доступно и понятно каждому в пределах его духовного роста, или углубленности, или опыта, но в целом она меня не то, что не удовлетворяла, — я не мог найти к ней ключа. И в какой-то момент я обнаружил в ней нечто, чем хочу с вами поделиться: она — не только молитва, она — целый путь духовной жизни; к этому я тоже вернусь.

Мне Молитва Господня представляется как бы разделенной на две части. Первое — призывание: Отче наш и три прошения. Эти три прошения ясно представляют собой молитву сыновства, но не нашего относительного сыновства, — мы ведь блудные дети нашего Небес­ного Отца, мы — колеблющиеся, ищущие; а это — слова, которые мог сказать только совершенный человек, который есть и совершенный Бог. Это молитва сыновства в полном смысле этого слова. А затем идут прошения, которые, как мне кажется, к этому сыновству ведут или которые для нас могут служить путеводной звездой к тому, чтобы вырасти в это сыновство. И вот я попробую вам сказать нечто об этих двух частях.

Первое, что меня поражает, что меня удивляет в себе, удив­ляет и в других: когда мы говорим «Отче наш» мы всегда думаем, что это молитва, которая нас всех, верующих, православных, или прихожан одного храма, или членов одной семьи, выражает вместе; и я до сих пор не встречал никого, кто бы ощутил, что когда Хрис­тос нам сказал «Отче наш«, Он говорил о том, что это Его — и наш Отец, этим как бы предваряя момент, когда позже, в течение Евангельской истории, Он Своих учеников назвал братьями Своими. Это замечательная вещь, это потрясающая вещь, потому что если речь шла бы о том, что мы признаём отцовство Божие для нас, это было бы уже так много; но когда мы думаем, что это отцовство включает Единородного Сына Божия, что отцовство в этом призывании ставит нас и Его в одно и то же самое положение по отноше­нию к Богу Отцу, это нечто, как мне кажется, такое потрясающее, такое глубокое…

Отцовство имеет особенные свойства. Отец это тот, который является источником нашей жизни; Отец это тот, который эту жизнь в нас воспитывает, но воспитывает строгим требованием безгранич­ной любви, который ни на какие компромиссы не готов идти, который требует от нас, чтобы мы были тем, к чему мы призваны, который не удовлетворяется ничем в нас, что ниже нашего достоинства.

К примеру, возьмите притчу о блудном сыне. Вы помните, как блудный сын, опомнившись, идет обратно к отчему дому. И по дороге он повторяет для себя, не то что заучивает наизусть, но в его душе плачет молитва: Отче, я согрешил против неба и перед тобой, я недостоин называться сыном Твоим, прими меня, как одного из твоих наемников… Это плач души, это не повторение того, что он скажет отцу, он это чувствует все время, и идет к отцу, несмотря на свою недостойную жизнь. Хоть он недостоин, но он знает, что отец остался отцом, что его любовь не поколебалась, даже когда сын ему сказал: Я не могу дождаться момента твоей смерти для то­го, чтобы начать жить. Давай сговоримся; умри для меня, дай мне ту долю богатства, которую я получил бы после твоей физичес­кой смерти, уговоримся, что тебя нет больше… — даже тогда отец не обмолвился ни одним упреком, а ему просто дал его долю имущества и отпустил его с миром. И вот вспоминая это, юноша идет домой именно к отцу, не к судье, не к чужому человеку, не в надежде, что его может быть примут. Это слово «отец» значит, что у него надежда еще не умерла. Но, может быть, вы обратили внимание, что когда он перед лицом своего отца хочет произнести свою испо­ведь, отец ему не дает сказать последние слова. Сын произносит: Отче, я согрешил против неба и перед тобой, я недостоин назы­ваться твоим сыном… — и тут его отец прерывает — потому что сын или дочь могут быть недостойными детьми своего отца или матери, но никаким образом не могут перестроить свои отношения на отношения достойных наемников или рабов. Отец не может его принять как наемника, как раба, он его может принять только как сына: кающегося — да, недостойного по своему поведению — да; но как сына и не иначе. И вот страшно для нас важно, что Бог никогда не примирится с тем, чтобы мы были ниже своего уровня. Это — от­цовство Божие. И когда в этом контексте мы думаем о том, что Христос нам дает эту молитву и говорит «Отче наш», то перед нами вдруг вырастает образ того, что мы собой должны бы представлять. Если мы действительно братья и сестры Единородного Сына Божия, ставшего сыном человеческим, то вот мера нашего человечества, — ничего меньше. Мы должны быть иконами Христа; и более, чем иконами: мы должны так соединиться со Христом, чтобы все, что можно сказать о Христе, в свое время, может быть, когда все бу­дет завершено, могло бы быть сказано о нас. И это не легкомысленное замечание с моей стороны, потому что есть место в писа­ниях святого Иринея Лионского, где он говорит (это не точ­ная цитата, но мысль его я передаю), что когда придет конец вре­мен, все человечество в единении с Единородным Сыном Божиим, си­лой Святого Духа станет единородным сыном Божиим, грань между Единородным Сыном Божиим и детьми Божиими по благодати сотрется, потому что наше единство со Христом будет всечеловечеством перед Лицом Божиим, и в центре этого спасенного и достигшего своей полноты всечеловечества, когда Бог будет все во всем (I Кор. 15, 28) — имя Иисуса Христа.

Таким образом, когда мы говорим «Отче наш», мы должны пони­мать, что берем на себя это непостижимое призвание и готовность на это непостижимое состояние, что мы не только братья и сестры Христовы по человечеству, но что ничто меньшее, чем полнота об­раза Христа, недостаточно, чтобы мы были полностью самими собой. Это требует многого. Это не просьба к Богу, чтобы Он сделал для нас то, чего мы не делаем ни для себя, ни для Него; это при­зыв к тому, чтобы мы были героичны в искании той полноты, которой, конечно, мы не можем достигнуть своими силами, но которая является нашим призванием; и мы не имеем права о себе думать ниже этого, мы должны быть достаточно смиренны, чтобы принять это величие и склониться перед ним — да, но выполнить его. А если поставить вопрос о том, каким образом это можно сделать, я на это отвечу словами, которые Господь сказал апостолу Павлу, когда тот просил силы для того, чтобы осуществить свое дело. Господь ему сказал: Довлеет тебе благодать Моя, сила Моя в немощи совершается (2 Кор. 12, 9). И конечно, немощь, о которой здесь говорится, не наша лень, не наша косность, не наше малодушие, это та тварная хрупкость, которая делается прозрачной для воздействия Божества, которая делается гибкой в руке Божией, когда мы Богу отдаемся верой, доверием, в послушании. Так что, как Спаситель сказал в Евангелии, невозможное человеку становится возможно Богу (Лк. 18 ,27) — поэтому мы должны ве­рить, что это возможно; опять-таки, Павел говорит: Все мне воз­можно в укрепляющем меня Господе Иисусе Христе (Флп. 4,13). Так что тут и призвание, которое сверх наших сил, и уверенность, что мы можем вырасти в меру этого призвания, — вырасти не органически, а подвижнически; это требование, которое перед нами ставится. И эти слова — простые, такие привычные: Отче наш — нас вдруг ставят перед лицом нашего братства со Христом и непостижимым величием нашего призвания, и уверенностью, что это призвание может быть исполнено силой Божественной благодати, если только мы отдадим себя Богу именно, как я сказал, гибкос­тью, прозрачностью, послушанием.

И тут я хотел бы сказать, что послушание не есть повинове­ние, порабощение, оно — состояние человека, который всеми силами своего существа — и ума, и сердца, и всего — прислушивается: прислушивается к голосу своей совести, прислушивается к слову евангельскому, прислушивается к таинственному голосу Святого Духа, Который невыразимыми стенаниями (Рим. 8, 27) говорит в нем, или минутами с ясностью его учит говорить небесному Отцу — Авва, Отче (Рим. 8, 15).

А дальше идут прошения: Отче наш, Иже еси на небесех — на этом и останавливаться не стоит в том смысле, что ясно: мы не говорим, что Бог живет где-то над тучей или в пространственном положении; небо — это то место, где Бог есть, так же как древ­ний шеол, древний ад, каким он был до сошествия туда Самого Христа, был местом всеконечного, безнадежного разлучения от Бога. Значит, мы говорим опять-таки о том, откуда пришел Хрис­тос, куда Он вернулся вознесением и где мы потенциально нахо­димся. Вы ведь, наверное, помните то место у апостола Павла, где он говорит, что наша жизнь сокрыта со Христом в Боге (Кол. 3, 3). Он — Всечеловек; каждый из нас, все мы вместе в Нем как бы уже находимся потенциально, как возможность, или вернее, как постоянное врастание в эту тайну; поэтому мы можем смотреть на престол Божий и видеть на нем подлинно истинного человека. Об этом Иоанн Златоустый говорит: Если вы хотите знать, что такое человек, не смотрите в сторону царских престолов или палат вельмож, — поднимите глаза к престолу Божию и увидите одесную Бога и Отца — Человека в полном смысле. Но когда мы Его видим, мы видим то, чем мы призваны быть. И мы не имеем ни права, ни возмож­ности на себя смотреть иначе; это наше призвание, это воля Божия о нас. Бог в нас настолько верит, что Он нам дает такое призвание. Я помню одного «культурного» (в кавычках) человека, который очень простому священнику говорил, что он, конечно, не может верить, потому что он чего только не изучал: и богословие, и философию, и историю изучал… Священник был простенький, бывший деревенский священник, попавший за границу. Он на него по­смотрел, говорит: АА., разве важно, что ты в Бога не веришь; какое Ему вред от этого?.. а вот замечательно то, что Бог в те­бя верит… Вот наше положение: Бог в нас верит, значит, мы можем быть спокойны; только отзовись на эту веру послуша­нием, то есть слушанием всем естеством тому, что Он имеет ска­зать — и это будет.

И вот — Да святится Имя Твое. «Святиться» — с одной сторо­ны, от слова свят, с другой — говорит о сиянии. Я сейчас не пу­таю оба слова, но когда мы говорим о святыне, мы говорим о чем-то, что преисполнено света. Аз есмь свет миру (Ин. 8 ,12); вы посланы как свет в этот мир (Мф. 5,14) — и так просто было бы понять значение этих слов, если бы мы просто к ним подходили. Именно: представьте себе, какая была бы реакция каждого из нас, если имя самого любимого нами человека употребляли бы в грязной шутке или каким-нибудь порочащим образом; какое было бы в нас возмущение, больше того: какая была бы нестерпимая боль, что имя моей матери так употребляют, имя моей родины так употреб­ляют, что имя того, что для меня святыня — так употребляют. И вот в этом вся простота этого прошения. Если бы для нас Бог был для начала не самым любимым (мы ведь не можем хвалиться тем, что любим Бога больше, чем родителей, родных, детей), но если бы мы любили Его хоть сколько-то достаточно, нам было бы невыносимо, что имя Божие произносится в контексте недостойном Его… Это мы встречаем в истории. Два примера я вам могу дать. В Сибири в старое время было племя (есть ли сейчас — не знаю), которое не имело слова для Бога, потому что они считали, что Его нельзя назвать, что это слишком святое Существо, чтобы Ему дать земное имя. И они были правы, потому что только воплотившийся Бог мог получить земное имя Иисус. И когда они в разговоре хотели обоз­начить Бога, они делали паузу и поднимали руку к небу, указывая, что они говорят «о Нем», но имени Ему они не давали. Второе: есть замечательное место в писаниях Маймонида, еврейского писателя 12-го века, о имени Божием; он говорит, что в древнееврейской традиции имя и существо совпадали. Настоящее имя, не кличка, как Петр, Иван, или фамилия, а настоящее имя, может быть, то самое имя, которое произнес Бог, когда Он вызвал каждого из нас из небытия, совпадает с человеком или с данным существом, и поэтому нельзя произносить имя Божие даже в богослужении всенародно, потому что не каждый может понести эту тяжесть или пре­клониться должным образом перед этой святыней. И Маймонид го­ворит, что когда народ собирался в храм, Первосвященник, который единственный знал, как произнести эти четыре буквы имени Божия (YHWH)— прочесть их можно было, только если знать, какие гласные дают жизнь этому слову, и знал это тогда единственно первосвященник), когда поднимались молитвы, когда пение псалмов зву­чало, гремело в храме, нагибался и тихо произносил это имя, и оно, говорит Маймонид, — словно кровь, бежало через всю эту молитву, и молитва, которая была как бы мертвым телом, вдруг оживала и возносилась к Богу. Вот то чувство, которое продиктовано еврейским ощущением имени Божия и которое мы можем понять из этих примеров: вот что такое имя дорогого человека. Но узнав, что значит беречь, оберегать имя любимого человека, мы можем соответственно учиться, и всю жизнь учиться относиться к имени Божию именно с таким чувством, что это святыня, и что сказать «Бог», сказать «Иисус», сказать «Господь» это не просто кличку произнести, это молитвенное призывание, которое говорит о Нем, так же как имя любимого человека говорит о нем, — нельзя его трепать. Поэтому вот к чему мы призваны: в полном смысле слова только Господь Иисус Христос мог произнести имя Божие с совершенной чистотой сердца, ума, устен, воли, плоти, всего своего существа. Мы можем произносить эти слова во Христе, бережливо, с трепетом, не употребляя слишком легко такие слова, от которых бесы дрожат, и перед которыми мы не благоговеем… Ведь страшно подумать, что перед именем Иисусовым склоняется всякое колено (Флп. 2,10), кроме нас, верующих христиан. Иоанн Зластоуст где-то говорит, что когда мы произносим имя Спасителя Христа, бесы отходят от нас в ужасе, а мы произносим его без ужаса… Как это жутко; и какую ответственность мы берем на себя, зная это имя, потому что мы ведь знаем имя Отец и знаем его через Единородно­го Сына, знаем земное имя для Бога: Иисус, «Бог спасает». Мы можем эти слова произносить, и таких слов достаточно для того, чтобы весь мир дрожал — кроме нас… Да святится — это значит: береги его, как святыню, это больше, чем икона, это больше, чем имя любимого человека. Мы не дадим икону на поругание, а о Боге говорим с такой легкостью.

И затем: Да приидет Царствие Твое. Знаете, часто у нас при молитве такое чувство, что мы призываем Бога к тому, чтобы Он сделал что-то. Я как-то говорил проповедь в англиканском храме и сказал: Вы молитесь Богу за все нужды мира, словно вы Богу напоминаете все то, что Он должен был бы сделать и не исполнил… И действительно — мы часто молимся, как нищий, который протягивает руку, тогда как Бог нам поручил Царство — это слова евангельские (Лк. 22, 29); Он нас поставил на земле для того, чтобы строить это царство. Когда мы говорим: Да приидет Царствие Твое, это не значит: «Приди Ты, Господи, умри вновь на кресте», или «приди победителем и сокруши врагов»: это слишком легко… «Тебе крест — нам слава». И не думайте, что это просто кощунственное замечание с моей стороны. Возьмите рассказ о том, как на пути в Иерусалим перед лицо Христа пришли Иаков и Иоанн (Мк. 10, 35-40). Спасатель толь­ко что говорил прямо — сжато, но трагично – о грядущем Своем страдании. И с чем идут Иаков и Иоанн к Нему? «Когда Ты воскрес­нешь, дай нам сесть по правую и левую руку от Тебя». То есть: Ты сделай Свое, пройди через страстную седмицу, умри на кресте, победи смерть, воскресни, и тогда мы соберем плоды от Твоего страдания… Ведь мы это тоже говорим — не этими словами, но своим поведением, когда говорим: Сделай, Господи! Дай, Господи! а сами стоим с открытыми руками, ожидая подачки, а не дара. А Господь нас послал в мир для того, чтобы строить царство Божие, чтобы строить град Божий. Но град Божий должен совпадать с гра­дом человеческим. Все человечество строит какой-то град, общест­во, каковы бы ни были политические системы, каждая группа или масса людей строит какое-то общество, которое имело бы несколь­ко характерных черт, гармонию, чтобы в нем жить можно было, что­бы какие-то человеческие отношения были в нем, и т.д. Но когда мы говорим о граде человеческом, мы не можем примириться ни с чем меньшим, чем с таким градом, первым гражданином которого может быть человек Иисус Христос, воплощенный Сын Божий. И поэтому мы должны строить со всеми людьми то, что по-человечески можно строить, но знать, что это — только костяк, что этот град человеческий слишком мал, в нем нет достаточной широты, доста­точной глубины и достаточной святости, чтобы Иисус из Назарета, Сын Божий, был бы в нем первым гражданином. Где-то в посланиях апостола Павла говорится, что наша родина, град наш — на небе­сах (Флп. 3,2) и один шотландский богослов перевел это: «Мы — авангард Царства Божия…» Да, наша родина там, где Господь, душой, молитвой, любовью, призванием мы там, но мы посланы в мир для того, чтобы строить именно град человеческий, который был бы градом Божиим. И это наша ответственность. Поэтому, когда мы говорим Да приидет Царствие Твое, — мы не только просим Бога о том, чтобы оно пришло, мы просим, чтобы Его благодатью мы стали верными строителями этого Царства. А верные строители строят за свой счет, то есть ценой, которой Христос строил. Помните, в том примере, который я раньше дал, Христос дальше спрашивает Иакова и Иоанна: Готовы ли вы пить Мою чашу? Готовы ли вы крес­титься Моим крещением? — что в переводе с греческого значит: Готовы ли вы погрузиться, с головой уйти в тот ужас, в который Я теперь вступаю?.. Это наше призвание, и это не жуткое призва­ние, потому что крест, который в тот момент был страшным, ужа­сающим орудием смерти, убийства, стал знаком победы. Когда Хрис­тос говорит нам: Забудь про себя, возьми свой крест, следуй за Мной (Мк. 8, 34), Он нам больше не говорит: «иди только на Голгофу». Он, воскресший и победивший, нам говорит: «Не бойся, возьми весь крест жизни твоей и следуй за Мной, потому что Я весь путь прошел, Я проторил его, Я все испытал; ты можешь за Мной идти без страха, потому что всё Я уже знаю и тебя не пове­ду на поражение…» А тем не менее путь наш крестный; если мы хотим кому-нибудь принести дар жизни, мы можем его принести, только отдавая свою жизнь. И когда я говорю: отдавая свою жизнь, это не значит: умирая физически, а — каждый день, каждую минуту зная, что я посланник Божий и что я должен свое «я», все, что у меня есть, истощить, отдать каждому голодному и нуждающемуся. Я говорю не о физических дарах только, а всё, что мы можем дать: знание правды Божией, любовь Божию, надежду — там, где нет на­дежды, радость — там, где нет радости, и т.д. Так что эта молитва нас обязывает почти что больше, чем она нас обнадеживает, в том смысле, что когда мы говорим: Да приидет Царствие Твое, мы на себя берем обязательство; мы знаем что Господь верен, что Он будет с нами, но Он от нас ожидает того, что Он в Свое время сделал для нас.

Да будет воля Твоя, думаю, надо понимать так же. Потому что мы часто лицемерим (может быть, не вы, но я — лицемерю) вот в чем; мы часто Бога просим о чем-то, чего хотим: «Да будет воля моя, Господи», но мы себя страхуем и кончаем молитвой: Да будет воля Твоя… И таким образом, что бы ни случилось, моя молитва исполнена: если по-моему вышло, тем лучше, а если по-Божьи вышло — я же Его просил об этом… Значит, я победил по всей ли­нии. Нет, этого недостаточно, этого мало. Когда мы говорим Да будет воля Твоя, это значит, что мы берем на себя познавать эту волю, жить этой волей, проводить ее в жизнь; а воля Божия — спасение мира, воля Божия — все, что содержится в понятии: жертвенная, крестная, отдающая себя, уязвимая, беззащитная любовь ради того, чтобы другой человек мог жить, ожить, вырасти в полную меру.

Вот несколько черт этих первых прошений; но в совершенстве эти первые прошения может произнести только Господь, потому что Он нам говорит, что Царство Божие внутри нас (Лк. 17, 21); в Нем полнота Царства Божия. В нас мы его должны водворить; мы должны Христа посадить на престол внутри себя, чтобы Он был Царем и Господом всей нашей жизни, мыслей, чувств, желаний, движений, действий. Но Он может это сказать полностью, так же как «да будет воля Твоя», потому что Он говорит, что исполняет не Свою волю, но волю пославшего Его Отца (Ин. 6, 38). Эти прошения — чисто сыновние, и мы можем в них участвовать, только поскольку мы тесно и глубоко связаны с Господом Иисусом Христом. И мы связаны с Ним глубоко, мы связаны с Ним Крещением, мы связаны с Ним даром Святого Духа в миропомазании, мы связаны с Ним причащением Святых Таин Тела и Крови Христовых. И если употре­бить другой образ, который употребляет апостол Павел: мы приви­ты к живой маслине (Рим. 11, 17), мы как умирающая ветка, которую садовник вдруг обнаружил и хочет привить с тем, чтобы она снова жила. Подумайте о том, что происходит. Вот живет какой-то рос­ток, пустил слабые корни в бедную почву. Этот росток неминуемо умрет, хотя временно тянет из земли немножко жизни. И вдруг приходит садовник и ножом отрезает его от корней, и этот росток уже не может питаться даже тем малым, что ему земля давала. Те­чет из него жизнь; он ближе к смерти, чем когда был весь вкраплен в землю. Но этим не кончается. Садовник идет к живо­творной маслине, этим же ножом надрезает ее и рана к ране присоединяет умирающий росток и животворный ствол, и вся жизнь, все жизненные соки этого ствола начинают пробиваться в этот росток и наполнять его жизнью, которой он никак не мог получить от бедной почвы, где он был, а которую он может получить только от божественной жизни. Но помните: рана к ране. Христос-дерево тоже ранено, чтобы оно могло соединиться с ростком. И вот наша судьба. Каждый из нас путем крещения так привит ко Христу. Ко­нечно, Христова жизнь пробивается постепенно, потому что росток-то не готов, — каждый посмотри на себя, — но пробивается, про­бивается, и рано или поздно этот росток начинает оживать жизнью животворного дерева, которое из него делает не нечто новое, а приводит в реальность, в расцвет все то, что могло в нем быть и что не осуществилось. В этом смысле уже мы соединены со Христом и уже мы дети Божии, а вместе с этим в нас только пробивается эта сила. Отец Георгий Флоровский мне говорил как-то, что в крещении в нас вкладывается семя жизни, но это семя должно быть защищено, его надо питать; когда начнет росток появляться, его надо поддержать. Это не внезапное вторжение полноты вечной жиз­ни, это постепенное возрастание; но в тот момент, когда эта веч­ная жизнь до нас дошла, мы уже как бы у цели в том же смысле, в каком воплощение Христово — уже конец мира в том смысле, что Бог и человек едины и цель достигнута в Нем, а раз в Нем, то уже зачаточно и в нас. Последнее свершение, когда Бог явится во славе, и мы врастем в эту славу и тайну, уже начинается в момент, когда никто еще не знает этой тайны, кроме Спасителя Христа и Божией Матери. Вот первое положение.

Второй момент такой. В какой-то мере мы уже Христовы, в какой-то мере мы уже обладаем жизнью Христа и можем быть в том обществе, в том мире, в котором мы живем, как бы телесным, во­площенным присутствием Спасителя. В нас Он живет не полностью, не так, как апостол Павел говорил: Не я живу, но живет во мне Христос (Гал. 2, 20). К сожалению, я еще живу и во мне Хрис­тос живет, как младенец или как подросток, который постепенно вырастает, так, чтобы, наконец, я стал тем, что Он есть; но, тем не менее, это так. И поэтому наше присутствие в этом мире — это уже присутствие Христа. Когда христианин приходит, куда бы то ни бы­ло, даже когда он об этом не думает, в нем приходит Спаситель Христос, потому что он крещен во Христа, он причащен Телу и Крови Христовым; и дары Божии неотъемлемы. Это так страшно — и так дивно, потому что когда смотришь на себя, думаешь: Как же это так!?.. И вот есть рассказ Симеона Нового Богослова о том, как причастившись Святых Таин, он вернулся в свою келью и говорит: Я сижу в этой убогой келье на досках, которые мне служат и скамьей и постелью, созерцаю дряхлое свое тело, — я ста­рик, я скоро умру, я гляжу на эти старческие руки и с трепетом и ужасом вижу члены тела Христова. Я причастился Тайн Божиих, и во мне, пронизывая меня, как огонь пронизывает железо, — Христос. И эта малюсенькая хижина, где я живу, шире небес, потому что небеса не могут вместить Господа, а эта хижина в моем лице содержит Христа воплотившегося…

И это случается с каждым из нас — всякий раз, когда мы идем причащаться, с какой-то особенной интенсивностью; но, как я уже сказал, дары Божии неотъемлемы; в нас остается все то, что мы получаем в причащении, в разрешительной молитве, в бла­годати Божией, которая изливается на нас свободно, когда Господь захочет того. Мы этого не замечаем, а другие порой заме­чают, — и вот это потрясающе. Как может быть, что мы не видим того, что в нас происходит? — потому что мы этого не ожидаем. Большей частью человек видит то, что он ожидает видеть; и мы не видим, потому что как-то забыли, что это так.

У меня есть племянница, которая собиралась выйти замуж за неверующего молодого человека. Он никогда не ходил в церковь, потому что считал, что не имеет права туда вступать, так как не верит ни во что: ни в Бога, ни в то, что там совершается; и он ее ждал снаружи. Как-то она причащалась. Он не знал об этом ни­чего, он просто знал, что она была в церкви; они шли после служ­бы, он — на расстоянии метра от нее. Она говорит ему: Почему ты не возьмешь меня под руку? Он ответил: Не могу приблизиться. В тебе есть что-то такое величественное, что я не могу подойти ближе к тебе и конечно не могу тебя тронуть… Вот как человек чуткий, которому тогда было дано что-то ощутить, увидел то, что сама она не ощущала в такой же мере. Я сейчас не вдаюсь ни в какие объяснения, а просто вот вам факт.

Дальше идут другие прошения. На эту часть можно смотреть как бы в два направления, и я хочу начать по ходу молитвы. Мы видели то, чем мы должны быть: но как этого достичь? И Молитва Господня нам сразу говорит: Хлеб наш насущный даждь нам днесь. Какой хлеб? Бог знает, что после падения человек должен кормиться плодом своего труда. До падения он мог жить, как Спаси­тель говорит сатане в пустыне, творческим, промыслительным словом Божиим, но падши и потерявши полноту общения с Богом, он должен получать какую-то долю своего существования от той зем­ли, из которой он взят. Так что это прошение относится к этому хлебу, но не только; Спаситель говорит: Я — хлеб сшедший с не­бес (Ин. 6, 32-35,41). Это относится к двум вещам: к Слову Божию, которое нас питает, к Его учению, Его личности, в первую очередь; и из этой личности как бы два потока идут: Его учение и таинст­ва, причащение Тела и Крови. Вот перед чем мы находимся. Господь нас не забудет, даст хлеб материальный, вещественный, но чего мы должны искать в Нем — это встречи с Ним как Словом Божиим, это то слово, которое Он произносит в Евангелии, которое нам указывает путь, и это те Тайны, которые приобщают нас Ему в связи с словом сказанным. Есть место в писаниях одного кармелита, католического монаха средних веков, где он пишет, что если мы справедливо говорим, что Христос — Слово Божие, то мы долж­ны понять, что Бог есть та бездна молчания, из которого только может прозвучать совершенное слово, — и не только как звук, а как воплощенный Сын Божий.

А дальше? А дальше прошение: Оставь нам долги наши, как мы оставляем должникам нашим. Да, мы приобщились Богу в слове, в таинстве и в общении с живым Христом. Теперь Христос нам ставит вопрос: Я в момент Моего распятия сказал: Прости им, Отче, они не знают, что творят… Ты — на грани, ты можешь пойти дальше в жизнь, только если, подобно Мне, готов сказать: прощаю тем, про­тив кого я что-нибудь имею. Если ты этого не скажешь, ты не можешь идти дальше в ту пустыню, где будет искушение, где будет встреча с сатаной, потому что ты будешь побежден; в тебе доста­точно зла, чтобы тебя сокрушил сатана и взяло в плен искушение. Остановись, это грань такая же, как в заповедях Блаженства: Блаженны милостивые, они помилованы будут (Мф. 5,7); не помилуешь — нет пути. И это опять-таки не пожелание, это не значит: Господи, Ты — оставь, а я повременю… Григорий Нисский говорит потрясающую вещь: тут Господь согласен на то, чтобы уподобиться нам, — Он простит нас так же щедро, как мы прощаем, и Он призы­вает нас прощать так же великодушно, как Он прощает… И это грань, перед которой каждый из нас стоит.

Помню, когда я был подростком, у меня была вражда с товари­щем (думаю, что я не единственный согрешил таким образом), и я своему духовнику сказал: Что мне делать? когда я дохожу до этого места, я останавливаюсь и думаю: Кириллу не могу простить! (до сих пор запомнилось, 40 лет прошло!..) Он мне сказал: Что же, когда дойдешь до этого места, скажи: Не прости мне, Господи, потому что я Кириллу не прощу… Я говорю: Не могу! — А ты моги или прости… Тогда я подумал схитрить; я дошел до этого места и попробовал перескочить через этот ров… Тоже не выходит, по­тому что как же я могу не сказать то, чего Бог от меня ожидает? Сказать то, что я хочу — не могу; сказать то, что Он хочет — не могу. Пошел обратно к отцу Афанасию, говорю: Что мне делать? Он ответил: Знаешь, если не можешь, но хотел бы, хоть немножечко хотел бы простить, когда дойдешь до этого места, скажи: Господи, я хотел бы простить, да не могу, а Ты попробуй меня простить как бы вперед… Я попробовал, — тоже не выходит, как-то «не то» Богу говорить: Ты мне все дал, а я Тебе крупицу насыплю, как пташке… Я боролся с этим, боролся неделями, и, наконец, Бог должен был победить, мне пришлось сказать: Да, я должен простить Кирилла… Пошел к Кириллу, говорю: Ты такой-сякой-этакий, но я тебя прощаю… Он говорит: Нет, давай мириться! И тогда при­шлось мириться, то есть не с Кириллом «таким-сяким-этаким», а его принять таким, какой он есть.

Я хочу сказать нечто о примирении и о прощении. Мы всегда думаем, что «простить» значит «забыть». Ну, ушло в какую-то древ­ность, случилось три недели тому назад, десять дет тому назад, больше не болит, не мучит меня — забуду… Это не прощение. За­быть — не значит простить. Прощение начинается в момент, когда я еще чувствую рану и могу сказать: Хорошо, я этого человека принимаю, какой он есть, сколько бы он мне боли ни причинил: я его приму, как Христос меня принимает, и я его буду нести, если нужно, либо как пропавшую овцу (если он дается), либо как крест, на котором я должен умереть, чтобы он жил, потому что у креста я смогу сказать: Прости ему, Господи, он не знал, что творит… Потому что жертва всегда получает божественную власть отпустить грехи, простить своего мучителя.

И это такая цепь. Я помню, одна моя прихожанка пришла, го­ворит: Знаете, отец Антоний, не выношу Екатерину Сергеевну, сбудьте ее из прихода, я не могу ее больше терпеть!.. Я говорю: Знаете что, Ирина: вы должны терпеть Екатерину Серге­евну, я должен терпеть ее и вас, а Бог должен терпеть всех тро­их, — кому хуже?.. Значит, тут грань, с которой нельзя входить в компромисс, никуда не уйдешь от этого, и только если ты на это решиться (конечно, в совершенстве мы не умеем прощать, но если хоть волей, намерением мы говорим: Да, я хочу простить; у меня не хватает великодушия, чтобы все было так, как надо, чтобы я этого человека взял на плечи, как крест, как овцу, но я готов на это, я буду врастать в эту меру), — толь­ко тогда мы можем вступить в то, что я назвал несколько минут тому назад пустыней: то место, где я буду стоять перед лицом искушения. «Искушение» по-славянски значит две вещи: во-первых, то, что мы называем искушением, то есть то, что побеждает нас своим соблазном, и во-вторых — испытание. Помните, апостол го­ворит: Бог злом не испытывает (Иак. 1,13). Если Он ставит нас перед лицом возможного падения, то потому, что увидел в нас достаточно веры, верности Ему, чтобы сразиться с этим искуше­нием.

И вот мы вступаем в область, где на нас начнут находить испытания, искушения, так же как когда Христос в полноте Своей силы после крещения пошел в пустыню, появился дьявол и Его на­чал соблазнять. Соблазняет он самыми простыми вещами: Ты же со­рок дней не ел. Если Ты Сын Божий, как Ты воображаешь или как Ты собираешься говорить, что Тебе стоит из камней сделать хлеб и насытиться? Если Ты Сын Божий… И так легко нам сказать: Да, я ведь Бога называю Отцом, Христос меня признает за брата, я молился сыновней молитвой, я крещен, я причастился Святых Даров, я в меру моих сил простил всем — почему бы в этой силе Христо­вой не употребить Божественную силу на то, что мне нужно?.. Нет!.. Потом сатана нам скажет: Испытай свою силу. Ты вот гово­ришь, что ты соединен со Христом крещением, — вздор! Докажи; не верю… И мысль приходит: а что если мне на самом деле доказать (конечно, не сатане, а кому-нибудь вокруг): да, со мной случи­лось что-то замечательное. Ты только на меня посмотри; ведь я новая тварь… Не в таких глупых словах, но в таком же направ­лении, потому что мы находим более подходящие слова для того, чтобы свою гордыню или тщеславие проявить. Или сатана говорит: Смотри, сколько в тебе силы, возможности; неужели ты будешь до­вольствоваться тем малым, к чему ты призван? Ведь я могу тебе дать власть, я из тебя могу сделать — правителя, директора, полковника, что угодно; у тебя будет власть над людьми… И тут тоже надо сказать: Нет, мне это не нужно, я призван быть таким же смиренным, как Христос; мне ничего не нужно, я ничего дока­зывать не буду ни тебе, ни себе… Вот это на нас будет нахо­дить. Можно массу примеров дать тех искушений, которые к нам могут прийти, но это не нужно, — принцип поставлен.

А затем — Избавь нас от лукавого. Это значит, что не толь­ко найдут общие искушения, которые так легко рождаются во мне самом, но сам бес придет и приразится мне, и будет стараться меня сломать. Помоги, Господи!

И заканчивается это потрясающим образом. В момент, когда мы говорим, что на нас сейчас может напасть бес, нас ломать, нас разрушать, мы кончаем песнью хвалы: Яко Твое есть Царство, Твоя сила; все у Тебя есть, и мне не страшно, потому что Ты есть. Это — то, как нас Бог посылает в мир; но, с другой стороны, мы можем подумать об этом в других категориях. Мне как-то представилось (и это для меня сыграло большую роль), что вторая часть молитвы Господней точь-в-точь соответствует рассказу об исходе евреев из Египта, и я вам сейчас быстро скажу, как мне это представилось.

Евреи пришли в Египет свободной волей, потому что было го­лодно, а там был хлеб. Мы все идем в рабство, потому что где-то есть хлеб, а нам голодно, мы поддаемся рабству только из-за этого и только таким образом. Приходим мы туда, и, конечно, нас приглашают к столу, но постепенно нас делают рабами: рабами нашего голода, рабами наших хозяев, рабами обстановки. И в какой-то момент мы просто ничто, иное, как рабы. И вместе с этим если из глубины нашего рабства (как в псалме говорится: Из глубины воззвах к Тебе, Господи; Пс. 129,1) мы можем восклицать: И однако, Твоя есть сила и слава во веки веков, если даже из глубины на­шего отчаяния и отчаянного положения мы все-таки можем вознести Богу торжествующую хвалу, потому что — что бы со мной ни было, я могу ликовать о славе Божией — настанет момент, когда Моисей придет к нам и скажет: Выходи на свободу, идем.

Тут первое сражение с сатаной. «Сатана» по-еврейски значит «противник», тот, который наперекор воле Божией тре­бует от нас или соблазняет нас, зовет нас к тому, что несовмес­тимо с Богом и с вечной жизнью. И вот тут, на грани рабства, голода и свободы, которая будет еще голоднее, чем рабство, са­тана говорит: Ты пойми, пойми, чту тут будет… А мы должны си­лой Божией сказать: Отойди от меня, сатана! Да воскреснет Бог и да расточатся враги Его… И выйти, уйти из обеспеченности, хотя и рабской, уйти от места, где нас кормят, хотя и за цену нашей свободы и нашей личности, и идти в пустыню.

В этой пустыне опять-таки поднимаются соблазны. Вы помните, как евреи вышли в пустыню и вспоминали котлы и мясо, которое им давали Египтяне: «Не лучше ли нам было быть рабами там, где была еда, чем свободными здесь, где мы зависим только от чудес?» Что такое, опять-таки по-еврейски, манна? Это хлеб с небес. А пустыня может быть очень долгой, и на дороге в пустыне вдруг мы встречаем Синай и закон. И потом где-то рубеж, Красное море, которое соответствует в моем восприятии моменту, где мы гово­рим: Прости, как я прощаю, — только тогда ты можешь уйти в пус­тыню, где больше ничего нет, кроме тебя в совершенно беспомощ­ном состоянии, но всецело во власти Божией. И дальше нам выход в сыновство, выход в Обетованную землю.

Если вы перечтете в Ветхом Завете книгу Исход, если вы сравните то, что я говорил сейчас о Молитве Господней, с этой книгой, вы увидите, до чего /их/ разные стадии похожи друг на друга; и тогда можно себе представить, что Молитва Господня является в этой ее части сокращением всеспасительного, промыслительного дела Божия, начиная с рабства и кончая освобождением Моисеевым и водворением в Святой земле. И если у вас живое воображение и интерес к этим вещам, вы можете посмотреть тоже, как заповеди блаженства точно раскладываются по разным частям этого исхода, этого постепенного шествия из рабства в Обетованную землю. И опять-таки, если вы посмотрите на чин Крещения, вы увидите, что и он построен по тому же принципу. (Когда я гово­рю о принципах, я, конечно, не хочу сказать, что каждую деталь можно найти в каждом из этих моментов, но это все те же самые моменты). Оглашенный приходит, и что случается? Первое действие священника: он возлагает свою руку на главу пришедшего к нему во имя Божие и берет этого человека под защиту Господа, и толь­ко тогда спрашивает его: Отрицаешься ли ты сатаны? потому что только если мы под защитой Божией, можем мы отвергнуть рабство того, кто над нами до сих пор имел власть. И только отвергшись сатаны, можем мы ответить на вопрос: Соединяешься ли со Христом? И только тогда можно идти дальше и дальше, погрузиться со Христом в смерть Христову и в жизнь вечную воскресения и в сыновство. Чтобы развить это толком, конечно, требуется гораздо больше времени; я думаю, что вам самим будет совсем легко это проследить. Но мне хотелось бы, чтобы вы подумали: может быть, я не прав, но мне кажется, что замечательно в Молитве Господней то, что нам показан совершенный образ в начале, потом весь путь, как туда дойти, и когда мы дошли хоть сколько-то до обще­ния со Христом и слышали Христа говорящего нам: Иди в мир, будь Моим глашатаем, будь Моим посланником — опять-таки, ступень за ступенью Он нам показывает, как идти, с каким богатством вступать, на каких условиях начать эту борьбу и с чем, в конеч­ном итоге, нам надо сразиться: с сатаной лицом к лицу.

Вот: спасибо — или простите; не знаю, что сказать. Я битый час говорил; но если подумать, что я целых четыре года не бывал здесь, вы можете разложить — получится четыре раза по четверть часа…

Наверное, в моменты искушений, ослабления душевных сил, неверия — больше всего поможет вглядеться в лик Христа?

Знаете, по этой линии мне вспоминается очень меня поразив­ший рассказ одного американского писателя о том, как где-то вы­соко в горах, на краю пропасти стояла маленькая деревушка, а по ту сторону пропасти на громадной скале был высечен лик их Бога. Никто не знал, когда это было сделано; это было сделано до человеческой памяти, но лик был настолько прекрасен, что все ходили и поклонялись ему. И была легенда, что в какой-то день их Бог придет и будет жить в их деревне. Шли десятилетия, может быть, столетия. В какой-то момент родился в этой деревне маленький мальчик, который с самых ранних дней, когда он мог сначала ползать, потом ходить, пленился красотой этого лика; он сидел часами — малюткой, мальчиком, молодым человеком — и глядел на этот лик, в котором было величие и ласка, была красота, которую он впитывая в себя. И по мере того, как он смотрел на этот лик, все душевные чувства, которые в нем выражались, постепенно пронизывали его и меняли даже выражение его лица. В какой-то день, когда он шел по единственной улице деревни, жители посмотрели и сказали: Наш Бог в нашей среде… Потому что все, что они видели в лице этого каменного Бога, теперь воплотилось в лике этого человека: любовь и сила, ласка и держава, все, все, все.

И мне кажется, что одна из вещей, которая так важна в на­шей жизни, это вглядываться в Евангелие не как в книгу с текстом, где мы разбираем тексты, стараемся понять, что сказано, а почти что за пределом этого текста вглядываться во Христа. Те из вас, кто музыкален (я не музыкальный, но я краду свои поня­тия у других) могут себе представить: вот вам дали партитуру, вы умеете ее читать. Она безмолвствует перед вами, но если вы опытны, пока вы читаете ноты, она звучит — не на бумаге, а в вас. Когда вы начинаете играть, она получает еще новую объек­тивность, до вас доходит то, что великий композитор вложил в нее. Если вы будете вживаться в нее, вы постепенно переживаете тот опыт, который композитор вложил в эту музыку и который до вас доходит вот этими ступенями; а в какой-то момент может быть вдруг вам откроется тайна этого композитора, — не вся тайна, а какое-то мгновение, которое вызвало, которое соответствует этому опыту, и вы познаете, кто он был в этот момент.

Мне кажется, что когда читаешь Евангелие, начинаешь со слов, с предложений, с заповедей, с рассказов, но постепенно вырастает образ Христа, не учение, которое звучит как бы со сто­роны партитуры, а все глубже, глубже, глубже уходит в кого-то, до момента, когда вы перед лицом Христа. И это случается, я думаю, тогда, когда мы читаем всерьез, то есть не стараясь благочестиво подделываться под что-то, а читаем с открытым умом, открытым сердцем, и каждый раз, когда вдруг нас в душу ударит какой-нибудь образ, слово, какой-то поступок, и мы чувствуем, что в нас загорелось сердце, просветлел ум, воля проснулась, мы можем сказать: Он и я заодно в этом месте, я нашел себя через Него и Его через себя. И тогда постепенно этот лик, который высечен в скале, делается нашим ликом; это мы и видим у святых.

Искушения современного мира, с которыми мы встречаемся: что мы должны принять, что мы должны побеждать?

Мне очень трудно ответить на этот вопрос. Мне кажется, что мы призваны быть в мире, но не от мира сего (Ин.,гл.11). Но мы не призваны бежать от мира в том смысле, чтобы стать чужими среди людей, которые вокруг нас и которые нуждаются в нас, потому что если нас нет, то некому быть присутствием Христовым. Это мне стало ясно очень постепенно, потому что когда я был молодым, я мечтал о пустыне, но обнаружил, что, во-первых, пустынь мало, во-вторых, у меня денег не было, чтобы попасть в какую-нибудь из них, и кроме того, я решил, что человеческая пустыня порой бывает такая же пустая. Знаете, среди людей иногда так пустынно бывает, что нечего уходить куда бы то ни было. Потом я обнару­жил, что можно жить, как в пустыне, то есть так, чтобы внутри было свое царство, а вокруг — место, где ты прилагаешь свою веру. И очень трудно сказать, что надо принимать, чего не надо принимать; ведь мы живем в изуродованном мире, поэтому требовать от этого изуродованного мира, чтобы он перестал быть таковым, не приходится.

Вопрос, мне кажется, для нас таков: как в этом изуродованном мире творить все, что может быть Божие? Знаете, я врач по образованию, и мне представляется, что мир очень похож на больного. Взять больного и ему сказать: Я тебя вылечу так, что ты будешь, как первозданный Адам, бессмертен и чужд всякой болезни, это психиатрическое состояние /психопатия?/, бред. Так что бе­решь человека и думаешь: да, он останется смертным, он будет периодически болеть, но я ему дам возможность жить в пределах этой его болезни — смертности — и той болезни, которая по временам его будет косить. И постоянно приходится делать какие-то выборы — не между тем, что сплошной свет или сплошная тьма, а между тем, что является полусветом-полутьмой: где полусвет, где полутьма? Каждое положение вы можете рассматривать так. Англи­чане говорят: Когда смотришь на ведро, наполовину заполненное водой, пессимист говорит: оно наполовину пустое, а оптимист: оно наполовину полное. И вот так жизнь. Вы можете сказать: Не светло; а можете: Как хорошо, что не так темно.

И я думаю, что христианин видит свет во тьме. Свет и во тьме светит, и тьма его не объяла (Ин .1, 5) — в двух смыслах: и не приняла, потому что осталась в какой-то мере тьмой, но и не погасила. Есть китайская поговорка о том, что вся тьма вселенной не может погасить самую маленькую свечку. Это надо помнить. А если есть где-то свечка, то до предела вселенной тьма уже не полная, потому что свет — мы не можем этого воспринять, но — идет, идет, идет в бесконечное пространство; поэтому мы должны научиться глядеть на самые уродливые ситуации и на самых страшных людей и видеть, где же есть искра света. Ни один чело­век без искры света не проживет. Она может быть там, где не ожидаешь ее вовсе. Эту искру, может быть, даже светом не сочтешь, но есть какая-то интенсивность жизни, которая дает че­ловеку себя забыть ради чего-то большего; это уже что-то.

Я вспоминаю: во время войны, когда я был на фронтовом пунк­те, привезли группу раненых; среди них было два умирающих нем­ца, разбитых вдребезги пулеметом. И меня попросили с ними по­говорить, потому что я единственный среди врачей говорил по-немецки. Я пошел; что скажешь человеку, который вот-вот умрет? Я положил руку на плечо и спрашиваю: Очень страдаешь? Он на ме­ня посмотрел умирающим взором и сказал: Я не чувствую страда­ния, мы же вас побеждаем… В каком-то плане это было ужасно, потому что он стоял за тьму, но при этом он вырос в такую меру самозабвения, которой он не достиг бы, если бы был лавочником в своей деревне. Поэтому приходится смотреть на человека, забывая иногда, за что он стоит, что он представляет по отношению ко мне или по отношению к моему окружению, и поставить только вопрос: что в нем такое? Знаете, в защищенном состоянии мы оце­ниваем вещи по одному, в другом положении мы расцениваем вещи по отношению к себе. Вот — идешь в зоологический сад, смотришь, говоришь: Какой прекрасный зверь тигр! Встретишь его на улице — совершенно забыв его красоту, лезешь на фонарь. Вот так мы в жизни расцениваем и людей, и события все время по отношению к себе. Этого мы во Христе не видим, этого мы не видим в мучениках, этого мы не видим даже в светских героях духа. Поэтому один мой товарищ, который потом был священником и епископом во Франции, мне как-то сказал: когда Бог смотрит на человека, Он в нем не видит ни успехов, ни добродетелей, которых в нем нет. Он ви­дит сияние Своего образа, которое ничто не может разрушить в нем… Это мы видим во святых: они умели посмотреть на грешника, то есть, на нашем языке — на преступника, на негодяя, на врага — назовите как угодно, и все-таки видеть в нем красоту. Скажем, к Серафиму Саровскому приходили не только благочестивые люди, приходили и самые неприглядные, он каждого встречал словами: Радость ты моя!.. Потому что каждого он видел как икону — поврежденную, но как икону, как святыню. Представьте себе, что кто-нибудь вам дал древнюю, освященную столетиями икону, кото­рая пострадала от времени, от небрежности, от ненависти каких-ни­будь людей, которым она попала в руки. Вы можете сказать или: ничего не сохранилось, остается соскрести остаток и употребить на дрова… Или можете сказать: Господи, святыня! В какое со­стояние ее привела человеческая злоба или человеческая небреж­ность… Давай-ка я вгляжусь в ту красоту, которая еще уцелела… И этого может быть достаточно. Сколько у нас икон не реставри­рованных, где только какой-то участок остался, и как мы в него вглядываемся. И если вглядеться долго-долго, и уметь соответственно поступать, то можно из этого маленького участка начать видеть остальное, начинать реставрировать, и вся икона снова оживает. Так духовник должен бы относиться к духовным детям, но так же мы, христиане, можем относиться, каждый в свою меру, к любому человеку, который к нам приходит или кого мы встречаем.

Мы не в состоянии, мы не умудряемся это делать, потому что нам страшно от него, так же как, встречая врага, ненавидящего нас человека, мы не умеем видеть, что он человек, и что он в боль­шей опасности, чем ты, потому что ты его не ненавидишь, а он тебя ненавидит. Он принадлежит царству тьмы, ты — нет. В какой-то мере и у тебя есть тени, и у него есть свет, но пропорция в твою пользу. И мне кажется, что в этом вопрос жизни в любой современности. У вас она своя, у о.Д. — своя, у меня своя. Они, конечно, очень разные. Скажем, нападения на нашу веру, на нашу совесть, на нашу нравственность, на наши убеждения проходят иными путями, но не меньше и не больше, потому что, в конечном итоге, хозяин всей этой разрушительной работы тот же самый противник Божий, и он употребляет те приемы, которые пригодны в данной ситуации: кому страх, кому приманка, кому одно, кому другое. С другой стороны, если говорить не об обществе, а о са­мом человеке, помните слова апостола Павла — он имел право их сказать: Все верующему содействует во спасение (Рим. 8, 28). Это не значит, что все ему обеспечивает хорошую, легкую или отрадную жизнь, но ничто не может (по его же слову) нас отделить от любви Христовой (Рим. 8, 35), вырвать нас из руки Божией. Но это трагическая судьба; мученики это доказали, это доказали преподобные, которые являются как бы мучениками без мучителей, счи­тая своим мучителем все зло, которое в них есть и нападает на них уже душевно, а не телесно. Меня очень поразило, с чем некоторые люди, которые прошли действительно через тяжелые обстоятельства, вышли из них. Я вспоминаю сейчас одного моего русского друга; он был старше меня лет на пятнадцать по меньшей мере, но относился ко мне с любовью, с теплом. Он был взят в концентрационный лагерь, пробыл там четыре года, у него была всего одна рука и без того, вернулся он в том виде, в каком из лагерей возвращаются, и когда я впервые его встре­тил, я его спросил: Что вы принесли из лагеря? Он мне ответил: Глубочайшую душевную тревогу… Я говорю: Вы веру там потеряли? Он ответил: Нет; вот что меня сейчас тревожит. Пока я в ла­гере был предметом всей жестокости и всех опасностей, которые лагерь представлял, я мог говорить Богу: Прости им, они не знают, что творят!.. И я знал, что Бог должен слышать мою молитву, потому что я могу доказать ее искренность тем, что я выношу, что я в опасности смерти, меня бьют, мучают, я голодаю… А теперь я на свободе. Те люди, которые нас так дико мучили, может быть, не раскаялись, не поняли; и когда я молюсь о них Богу, может быть, Бог меня слушает, качает головой и думает: Чем же он Мне доказывает искренность своей молитвы? Из такого покоя легко молиться за врагов… Вот все что он вынес из этого лаге­ря — тревогу: как ему молиться во спасение мучителей, когда он больше не мученик… Это предельный пример. И когда я говорю, что он четыре года сидел, он мог бы просидеть и пятнадцать, и два — вопрос в том, как он отозвался на это сидение. Я видел многих людей не настолько ярких, но я полтора года как врач занимался людьми, которые возвращались из лагерей, и многие из тех, с кем я имел дело, сумели в тот момент, когда они забыли о себе и пожалели ближнего, соседа, вырасти в большую меру. Я знаю, например, человека, который половину своего лагерного пайка отдавал более слабым, более го­лодным — а что оставалось? Многие, наверное, слышали про мать Марию Скобцову, которая вольной волей пошла на смерть, чтобы убедить других, что конец — не смерь, а жизнь. Я получил письмо от женщины, которая была с ней в лагере и была свидетельницей того, как вызвали группу женщин на смерть, и одна из них в от­чаянии плакала и рвалась на свободу. Мать Мария к ней подошла и сказала: Не бойся, последнее слово — не смерть, а жизнь. Мо­лодая женщина возразила: Как я могу поверить в это?.. И мать Мария ответила: Очень просто, — я с тобой пойду!.. И она пошла, лишняя, и умерла; но для этого надо в такой мере себя забыть. Но каждый из нас может немножко себя забыть в одном каком-то случае, хотя бы на несколько минут, по отношению к одному чело­веку — это уже много, потому что сделанное раз можно повторить другой, можно повторить третий. Поступать совершенно никто из нас не способен, но частичный поступок, поступок, в котором достаточно правды и истины, нам доступен, лишь бы не дать себя победить ненавистью, которая рождается большей частью от страха за себя или от принципиальной установки, которую мы часто счи­таем добродетелью; скажем, фашисты напали — я их должен ненави­деть. Нет, ты можешь ненавидеть фашизм, но тот солдатик, который напротив тебя стоит, так же тебя боится, как ты его. Его нена­видеть лично — невозможно. Я это говорю просто из пережитого опыта: можно идти против части и смотреть на человека, который перед тобой, с болью в душе: почему мы враги? Его взяли из деревни, его взяли с фабрики, его взяли из конторы, его взяли от жены и детей, от родителей, от друзей, он и не думал быть здесь, не хочет быть здесь, он хочет любви. И это не всегда легко, по­тому что чем страшнее, тем более мы отзываемся яростью; я бы даже сказал, что порой ярость — единственное, что дает человеку возможность устоять в некоторых обстоятельствах, но ярость должна вспыхнуть и исчезнуть. Она не смеет стать постоянным состоянием нашей души, потому что иначе она нас разрушит вконец, мы будем разрушены, не другие.

Я не могу лучше ответить.

К тому же вопросу об искушениях в вере: это очень серьезно, поскольку сейчас очень много каких-то «полу-вер». Вы знаете, о чем я говорю, — как нам с этим быть, как помогать прекрасным людям все-таки остаться на стезе? Потому что иногда люди бодро идут в иную сто­рону, и не знаешь, что сделать…

Пока вы говорили, мне вспомнился рассказ о том, как Хрис­тос с учениками спустился с горы Преображения и застал толпу, эпилептического мальчика и его отца. И вопрос отцу Христос поставил так: Если можешь хоть сколько-то верить, все воз­можно (Мк. 9, 24). Поэтому порой можно было бы иметь очень мало веры, но — крепкую крупицу. Знаете, чтобы это была искра, а не потухающий уголек. Мы часто думаем, что вера заключается в том, чтобы с уверенностью говорить о целом ряде догматов или понятий, тогда как вера начинается в момент, когда я прикоснулся хоть самому краю ризы Христовой, и знаю достоверно, что это случилось, это есть, и поэтому могу в какой-то мере довериться Ему. Вера начинается с момента, когда мы можем немножко доверять Богу.

Следующий шаг: в ту меру, в какую мы уже доверяем, — хранить верность тому, что мы знаем. Слово Бог на германских языках (God, Gott) происходит от готского корня, который означает (между прочим, как и в греческом языке) «тот, перед которым падаешь на колени в благоговении». Вот если есть крупица этого, уже можно жить. И я думаю, что ошибка, которую делаем мы, верующие, по отношению к людям несколько колеблющимся, та, что мы ожида­ем от них количества умственной веры, которой у них еще нет, вместо того чтобы их поддержать в той доле уверенности, которая у них уже есть, и в той доле верности, на которую они способны по отношению к собственному своему опыту. Не к вашему, и не к церковному, и ни к чьему другому, а «вот это я знаю». Возьмите апостола Павла: он ничего не знал опытно, кроме Христа воскресшего. Конечно, сказать «ничего не знал кроме» — несколько преувеличе­но, потому что это, в конце концов, в себе содержит все; но я хочу сказать, что его личный опыт сводился к одному элементу, а из этого все расцвело. Если мы берем жития святых: некоторые святые построили всю свою жизнь на одной какой-нибудь фразе, потому что она их поразила, и они ей остались верны. Если мы не так теребили бы наших друзей, не требовали бы, чтобы они веро­вали так же восхитительно, как мы, то может быть, им лучше было.

Я вспоминаю жизнь Павла Препростого. Он был крестьянин в Египте; пришел к Антонию Великому, говорит: Хочу спастись, что мне делать? — Очень просто, будь монахом в пустыне. Павел спра­шивает: А что это значит? — Будешь жить в пустыне, спать на голой земле, есть меньше, чем голод требует, пить меньше, чем жажда требует, и работать больше, чем сил есть. Тот говорит: Ну, это я всегда делал, я полунищий; а что еще? — А еще ты бу­дешь каждый день псалтирь повторять. — А вот это я не могу, — говорит Павел, — я безграмотный… Антоний говорит: Садись рядом со мной, будем плести корзину, я буду читать псалтирь, ты будешь повторять; когда научишься, сам будешь это делать. Они сели, начали плести и Антоний говорит: Блажен муж иже не иде на совет нечестивых… Павел повторил раза два-три, потом просит: Можно, я похожу и затвержу? Пошел и исчез. Сначала Антоний удивился, потом полюбопытствовал. Как только он обнаружил, что любопытство его берет, он решил пресечь любопытство и поэтому сорок лет не искал своего ученика. Через сорок лет любопытство в нем вымерло; он оказался в пустыне, вдруг видит — Павел! Он на него кинулся (простите, я не житийным образом рассказываю), говорит: Куда же ты делся, что ты за ученик: один стих выучил и ушел?!. И Павел со слезами говорит: Да, отче, сорок лет как я стараюсь стать таким человеком, который не ходит на совет нечестивых…

Если применить это к вере: иногда человек может построить целую жизнь на мгновенном опыте чего-то, только бы мы его не старались направить на то, чтобы этот опыт умственно осмыслить, округлить, выразить словами. Причем словами, которые «Церковь» (в кавычках) выковала. Каждый из нас, в свою меру, знает катихизис или читал Игнатия Брянчанинова, или что-то другое, и считает, что это непременно должно быть так выражено. Я думаю, что масса людей может жить на одной искре, которая подлинна.

А второе: уже для более — как вам сказать? — искушенных людей. Сомнение почему-то страшно пугает верующих. Почти всегда верующий, который вдруг в чем-то засомневался, думает, что не только земля под ним колеблется, но что вдруг и Бог испарится, Его не станет. Тогда как на самом деле ничего подобного. Я вам сравнение дам. Ученый, скажем, физик собирает данные. Когда у не­го достаточно данных, он из них делает «модель», то есть структуру, которая все эти данные держит вместе, потому что этой структурой можно оперировать как одним целым, Если он хороший ученый, первое, что он сделает — он себе поставит вопрос: Моя гипотеза, моя теория или модель, которую я построил, содер­жит ли ошибку? Если он ее не обнаружит, он сделает следующий шаг. Он будет искать какой-нибудь факт, который не укладывается в это построение, от которого оно взорвется, потому что ему не собственное построение интересно, а более целостная реальность и истина. И каждый новый факт будет требовать от него, чтобы он разломал свою постройку и создал новую, и каждый раз он с радос­тью это делает, потому что каждый раз становится ближе к той реальности, которую еще не охватил.

Верующий мог бы делать то же самое. У него есть какое-то представление о Боге, и вдруг оказывается, что это представление не соответствует его теперешнему опыту. Это случается очень часто от того, что мы останавливаемся на представлении о Боге, полученном от родителей, когда мы были детьми, лет до восьми. Потом мы развиваемся в школе, в университете, и 20-летний юноша или девушка, которым мы стали, смотрит на восьмилетку, который верит в Бога по восьмилетнему, и говорит: Этого не может быть, это неправда! А восьмилетка говорит: Нет, не трогай, не трогай, потому что если ты тронешь мое представление о Боге, которое я в восемь лет создал, Бога больше не будет… Вместо этого надо сказать себе: Да, мое восьмилетнее представление годится для восьмилетнего, теперь я вырос, мне надо поставить вопрос по-иному… Есть место у Григория Богослова, где он говорит: Если мы соберем из Священного Писания, из писаний Отцов Церкви, из опыта церковного все, что мы можем знать о Боге, и попробуем из этого сделать полную картину, у нас не будет образ Божий, у нас будет идол, потому что в Боге есть непостижимость, а такая конкретная картина (статуя, или икона, или словесный образ — все равно) будет идол, потому что нет места для Бога свободно двигаться. И в этом замечательное свойство православного вероучения, догматики: это не попытка написать икону, которая все содержит. Если нужно сравнение, я бы сравнил с ночным небом в ясную ночь: купол неба и звезды, соединяющиеся в созвездия. Что важно в этом? Важно, конечно, что есть звезды, эти блестки, но так же важно то пространство, которое между ними, потому что если согнать все звезды воедино, была бы громадная масса огня и не было бы неба, и никто не мог бы найти своего пути на земле. Именно потому, что эти созвездия оставляют между собой простран­ство, по ним на земле можно найти дорогу.

В Боге есть непостижимость — и есть откровение. И мы можем спокойно ставить под вопрос ту картину, которую мы себе соста­вили, потому что нечего бояться: все равно Бог остается непости­жим, и мы можем с Ним общаться за пределом наших представлений, как мы можем общаться с человеком, не зная его. Бывает: встре­тишь человека, о нем ничего не знаешь, и вдруг души встретилась и пошел разговор. Так и с Богом. Я думаю, что мы могли бы с большим уважением относиться к сомнению людей и не стараться катихизировать, допускать, что крупицы веры может быть доста­точно сейчас: только обереги ее, только не дай ей погибнуть, но не старайся ее раздувать. Знаете, когда зажигаешь костер, иногда начинают гореть сухие сучки, но если вы начнете дуть на них, чтобы зажечь, чтобы все запалилось сразу, вы потушите огонь. Дайте ему гореть тихо, только защитите от лишнего ветра.

Можно, мы вам имена напишем наших близких, они очень нуждаются, чтобы вы их помянули…

Конечно, с радостью. Пишите, помня только: это пишется для того, чтобы можно было прочесть. Потому что у меня есть прихожанин, который пишет мне, но я каждый раз, получая письмо, беру его так, смотрю этак, смотрю наоборот, смотрю на свет, и часто посылаю обратно, прося, чтобы он отстукал письмо на машинке, потому что иного способа прочесть нет. Я грамотный, так что…

/О Уолсигаме??/

…в эпоху, когда католичество было запрещено и католики были под гонением, потом на месте остатков этого монастыря по­строили англиканский храм, есть источник Божией Матери, като­лики неподалеку построили новый храм — ужасающий, современный, такой клинический храм, т.е. чтобы не было никакого украшения, просто вроде аквариума получается; построили его (то есть не стены, разумеется, а все внутри) из прозрачного материала, пласт­масс, и просто ужас сплошной. И есть у нас там маленький приход православный, который поместился в бывшей станции давно умершей железной дороги. Ее постепенно переменили немножко; из года в год говорят, что ее отнимут, последние лет двадцать говорили, а все-таки не отняли, и поэтому мы продолжаем без волнения там сидеть. Там настоятелем валлиец, то есть великобританец, но не англичанин в строгом смысле слова, он очень хороший иконописец, при нем другой, у них небольшая иконописная школа, живут они своей работой, трудом, иконописью, а когда нет достаточно за­казов, они просто нанимаются на полевые работы. Там — но это уже округа, не сама деревня — человек 60 православных, и только что они получили во временное пользование (с тем, чтобы они в течение какого-то времени купили) маленький методистский храм, который сейчас расписывается и приводится в порядок. Раз в год бывает межцерковное паломничество, где принимают участие православные, англикане, католики, и кто захочет, и раз в год верующие члены парламента (разумеется, не как члены парламента, а как верующие люди) тоже ездят. Поездка довольно долгая, часа три на ма­шине, потому что это вне железнодорожной сети; там богослужение, проповедь, потом ходят по деревне и возвращаются, и заходят к нам в храм.

Затем есть целый ряд мест паломничеств в Англии, в частнос­ти, место, которое называется Гласдонбери. Там по преданию был Иосиф Аримафейский и бережется терновый куст, который он, гово­рят, посадил, принеся ветвь от тернового венца Спасителя, большой куст, окружен действительно почтением и даже при совре­менном хулиганстве никто его не выкопал и не повредил. Кроме того, есть отдельные места более или менее почитаемые; но эти два места действительно почитаются всеми. Наиболее протестант­ское крыло Англиканской Церкви на паломничества не ходит и чистые протестанты не ходят.

А явление Божией Матери в Югославии?

У меня лично это вызвало очень отрицательное впечатление. Я там не был, но несколько из наших православных туда поехали, и они в таком психическом состоянии (я их видел, они ко мне приезжали), что я просто не могу поверить, что присутствие Божией Матери может произвести настоящее расстройство: разрушенная семья, разбитые взаимоотношения с целым рядом людей. Я не могу судить, потому что если б я и бывал там, какое право я имею су­дить; но не побывав там, конечно, я ничего не могу рассказать, кроме того, что я читал литературу, она меня не убедила, а при­меры этих наших молодых православных меня очень ранили, потому что это дети одной’ женщины, моей бывшей ученицы в Русской гим­назии, я их очень хорошо знал, и они просто совершенно разрушены.

Они поехали посмотреть?

Они поехали посмотреть и осталась, и они уже три или че­тыре года там живут постоянно.

А они сами убеждены?

Они сами абсолютно убеждены, что Божия Матерь является; Божия Матерь этому молодому человеку сказала, чтобы он перехо­дил в католичество, потому что католичество лучше Православия; я не спорю с Божией Матерью, но в данном случае мне не убедите­лен такой конфессионализм, что ли…

Опубликовано: «Человек перед Богом». – М.: Медленные книги, 2019 (с небольшими сокращениями текста и вопросов ответов); Труды. Т.1. — М.: Практика, 2002.

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет