митрополит Антоний Сурожский

О пастырстве

Московская Духовная Академия
11 февраля 1982 г.
Тема: Исповедь, Пастырство   Место: СССР   Период: 1981-1985   Жанр: Беседа

Я не богослов, и поэтому я буду говорить с вами просто как священник, который последние тридцать с небольшим лет был сначала на приходе, затем расширил эту приходскую жизнь до того, что она теперь стала епархиальной. И первое, что мне хочется сказать, это то, что Церковь строится не администрацией, не организованностью, а пастырским трудом. Христос при­шел как Пастырь Своих овец, Он пришел с состраданием, крест­ной любовью Своей спас людей. Для Него каждая душа была бес­конечно дорога, и за каждую душу Он был готов отдать всю Свою жизнь и всю Свою смерть. Если мы говорим о пастырстве, то мы должны говорить именно в том порядке, в котором мы думаем о Пастыреначальнике Христе. Это основоположное замечание. Теперь мне хочется сделать пару других замечаний, как бы вступительных.

Детство свое я провел на границе великой азиатской равни­ны, и мне вспоминается, как образ, картинно и ярко, то, что я видел: бесконечную пустыню, равнину, бездонное небо над ней и посреди этой равнины, между небом и землей, малюсенькую группу живых существ: пастуха и нескольких животных. Что по­разило меня впоследствии, — конечно, не тогда, когда я был ребенком, а когда я задумался над этим – это то, что перед лицом этой бесконечности пространства, перед лицом опасности для жизни: от диких зверей, от мороза, от голода, от нападения кочевников, и овцы, и пастырь — были равно бессильны, равно хруп­ки. Какая же разница была между овцами и пастухом? Только одна: что пастух обладал любящим, заботливым сердцем и был способен на такую глубину сострадания и заботливости, что он все свои силы, весь ум, весь личный опыт, весь родовой опыт посвящал тому, чтобы оградить от зла и сохранить свое стадо.

И мне кажется, что мы должны всегда это помнить очень ярко: что мы такие же хрупкие перед лицом соблазна, перед лицом прелести, перед лицом всех земных опасностей и духовных опасностей как и наши пасомые; но разница, которая между нами и ими, должна быть непременно, это то, чтобы у нас было сердце полное любви, причем любви крестной, той любви, о которой Христос говорит, что никто большей любви не имеет, как тот, который свою жизнь положит за други своя. И когда мы говорим «положить жизнь», это не обязательно значит умереть, это значит изо дня в день, из часа в час, всю жизнь прожить так, что «я» для себя никакого значения не имеет; единственное, что имеет значение для меня, это каждый отдельный мой пасомый и совокупность моих, вернее — Христовых овец.

Мне кажется, что это чрезвычайно важно в нашем подходе, потому что очень легко молодому человеку, ставшему священником, почувствовать, что он вышел из ряда вон, что он какой-то особенный, какой-то значительный, что он должен быть окружен вниманием, почтением, что он имеет право властвовать, что он руководит другими… Это неправда. Редко кто вырос к моменту своего рукоположения до такой духовной меры, что он может быть путеводителем от земли на небо, редко кто вскоре после рукоположения может надеяться, что он будет говорить Духом Святым, премудростью Божией, а не своей жалкой человеческой опытностью.

Но перед лицом такого подхода нам надо помнить тоже две вещи, которые апостол Павел говорит. Вы помните, как он мо­лился, чтобы Господь ему дал силу, и Христос ему ответил: «Довольно тебе Моей благодати, Моя сила в немощи совершается»… Что это значит? Конечно, немощь, о которой здесь идет речь, это не слабость нашего характера, не лень, не безответствен­ность, не все эти свойства, которые в каждом из нас в той или иной мере есть и которые, конечно, разрушают дело Божие, а другая немощь. Я ее вам определить не могу, но хотел бы до­вести ее до вашего сознания несколькими образами.

Когда мать хочет научить ребенка писать, она вкладывает в руки своего мальчика или своей девочки карандаш, берет эту руку в свою руку и начинает этим карандашом водить; и ребенок смотрит и видит с изумлением, что каждым движением материнской руки получается прямая линия или округленное изображение. И пока он отдается этой руке, дает этой руке руководить его рукой, эти движения совершенны; в какой-то момент ребенок ду­мает, что он понял, и тогда он начинает «помогать», и тогда карандаш идет вкривь и вкось, потому что ребенок думает: раз движение началось вверх, оно должно дойти до верхушки страни­цы, или раз загнулось, оно должно загнуться до конца — и по­лучается что-то уродливое. То же самое делаем мы, когда, начав под руководством Божиим идти куда-то, лепетать какие-то слова истины, мы думаем, что всё теперь поняли, и своими словами хотим говорить. Один из пророков говорит: «Пророк тот, с кем Бог делится Своими мыслями»; а для этого нужно уметь вступить в то глубинное созерцательное молчание, в недрах которого, на глубине которого можно услышать тихий голос Божий.

Второй пример, который мне хочется дать, может быть взят из моей бывшей профессии врача. Хирург, чтобы оперировать, на­девает на руку тончайшую перчатку; и потому, что она такая тон­кая, потому, что она такая хрупкая, она дает ему возможность действительно творить как бы земные чудеса своей рукой. На­день он вместо этой тонкой, хрупкой перчатки, которую может разорвать ноготь, крепкую перчатку, — он ничего не сможет сде­лать… Таковы должны мы тоже быть; мы должны быть настолько гибки, настолько тонки, чтобы мудрая рука Божия могла руководить каждым движением.

И третий образ — образ паруса. Парус — самая хрупкая часть корабля; вместе с этим, потому что он такой хрупкий, на­правленный мудростью капитана, он может как бы быть заполнен­ным ветром и понести корабль, всю его тяжелую, негнущуюся структуру, к цели. (Если вы вспомните, что слово «ветер» на древних языках одно и то же, что слово «дух», то можете про­вести параллель дальше, чем я считаю нужным это сейчас делать).

Нам нужно достичь такой прозрачности (“Блаженни чистые сердцем, они Бога узрят”), такой гибкости, чтобы Бог мог сво­бодно в нас действовать; а для этого нам надо забыть все наши нелепые представления о нашем величии: сан наш велик, а мы ничтожны. Совершая богослужение, мы стоим по благодати и милости Божией на таком месте, на котором никто кроме Самого Христа-Пастыреначальника не имеет права стоять; и мы должны стоять, как будто под нами почва горит, нам нельзя там стоять; мы икона, но — Боже! — икона чиста, а мы грешники…

В первый год моего рукоположения, когда я был назначен в Лондон, я служил в маленькой часовне православно-англикан­ского братства. Перед службой я столкнулся в дверях с одной нашей русской старушкой. Я хотел ее пропустить, она меня толк­нула в спину, говорит: «Проходите, батюшка!» .. Я прошел. Я думал, что этим кончилось, но этим не кончилось: она меня ждала у выхода. «Батюшка, — говорит, — вы, может быть, воображаете, что я вас пропустила, потому что я вас лично уважаю? В этом вы ошибаетесь; я вас еще не знаю, и у меня нет никакого осно­вания вас уважать; но на вас крест, и я вас пропустила, потому что у вас на груди наперсный крест. А если вы этого не можете понять, я вам изъясню»… — и она мне изъяснила. Говорит: «Вы помните вход Господень в Иерусалим. Христос въезжал на ослице, перед Ним люди расстилали одежду, расстилали ветви пальмовые. Как вы думаете, может быть и ослица шла и думала: «Какая я важная! А мне в голову не приходило, что я такая важ­ная, чтобы люди мне свою одежду под ноги клали».-..» А люди-то клали одежду не под ноги ослице, а почитали Христа. Так вот вы попробуйте научиться и быть Христовой ослицей»…

И я думаю, что каждый из нас мог бы с какой-то пользой о себе думать как о Христовой ослице. Нам дано нести святыню, которая нас превосходит настолько, настолько несоизмерима с тем, что мы собой представляем, что мы должны были бы с тре­петом жить от сознания, что — да, мы глиняные сосуды, а в нас святыня, которая не вмещается ни на небе, ни на земле: Сам живой Бог благодатью Своей.

Я помню тоже слово, которое я однажды сказал новопоставленному архиерею — не в церкви, а в частном разговоре. Я ему рассказал нечто из восточной мудрости. Жило два бедуина бед­нейшим образом в палатке. Умер шейх этого племени, и один из двух бедуинов был избран на его место. Он поселился в большом шатре, на земле был постлан ковер, вокруг шатра были разноцветные вышитые подушки, и в середине шатра золоченый стул, который был украден когда-то у европейцев; и он воссел на этот стул и почувствовал себя шейхом. И он так почувствовал себя шейхом, таким великим себя почувствовал, что он о своем друге вовсе забыл. Через несколько недель он вдруг вспомнил о нем и велел придти: именно «велел», не то что попросил как друга и брата. А друг его пришел, вошел в этот шатер и вместо того чтобы пря­мо к нему идти на поклонение, начал рыскать во всех углах, подымать подушки, смотреть вправо и влево. И наконец его бывший друг ему говорит: «Слушай, ты разве не видишь меня?» И тот оста­новился, ему говорит: «Вот ты где! Я был так ослеплен кра­сотой твоего стула, что тебя не заметил»… И я думаю, что и архиерею, и священнику невредно думать или что он ослица Христова, или что он сидит на троне, который не ему принадле­жит. Если он воображает, что он удостоился этой меры, люди имеют право не заметить его существование, он перешел в ничтожество.

Вам может показаться очень длинным такое вступление и поверхностным, но если вы подумаете о себе, те из нас, которые рукоположены, и те из вас, которые еще ждут рукоположения, вы, может, когда-нибудь заметите, что в этом, как гово­рят: «Сказка вздор, да в ней намек, добру молодцу урок».

Теперь дальше. Я сказал, что наше священство друг другу передаваемо: от Христа апостолам, от апостолов епископам, от епископов священникам; в конечном итоге, в своей сущности, есть священство Христа, и что единственный Тайносовершитель и что единственный Первосвященник мироздания — Господь наш Иисус Христос, и что мы действуем как бы в Его Лице. Это меня очень поражает в начале Божественной Литургии. Перед тем как свя­щенник скажет первый возглас на дьяконское «Владыка, благосло­ви» — дьякон ему говорит слова, которые в нашем служебнике читаются «Время сотворити Господеви, Владыко, благослови». В греческом тексте ударение немного иное, и оно должно бы чи­таться так: «Теперь настало время Богу действовать»… Ты сделал всё, что тебе по человечеству возможно, ты молился и готовился к богослужению, ты вспахал свою душу, собрался, ка­ялся, может быть, получил разрешительную молитву о твоих гре­хах, ты облачился во священную одежду, которая из тебя делает икону, образ (у каждой же части одежды символическое зна­чение), ты приготовил хлеб и вино в проскомидии; сердцевина же Божественной Литургии заключается в том, чтобы этот хлеб и это вино стали Кровью и Телом Христовыми, и никакая челове­ческая власть или сила или изощрение этого совершить не может. Мы можем молиться, мы можем проповедовать, мы можем читать Евангелие вслух, мы можем совершать священнодействие, но мы не можем совершить это чудо, у нас нет власти над Телом и Кровью Христовыми, только Господь Бог это может совершить. Это совершенно ясно из того, что учредительные слова: «Сие есть Тело Мое, сия  Кровь Моя»  — не являются в глазах православного богословия тайносовершительными. После этих слов мы молимся Господу, чтобы Дух Святой сошел и совершил то, чего человек совершить не может. И это мы должны помнить: что мы должны стоять с предельным благоговением, со священным ужасом, думая о том, что я, грешный, недостойный стоять на этом месте, где только Спаситель Христос может по праву стоять, стою, произношу слова, которые Сам Христос произнес, призываю Святого Духа, зная, достоверно, несомненно зная, что в ответ на молитву Церкви и на мой крик Дух Святой сой­дет и совершит чудо.

И дальше (об этом я упомянул вчера, некоторые из вас были), мы должны помнить, что мы можем совершать тайны Хрис­товы, в частности, Божественную Литургию, постольку поскольку мы соединяемся со Христом во всем Его пути. Вы, наверное, пом­ните, как апостолы Иаков и Иоанн подошли к Спасителю, прося Его им дать сесть по правую и левую сторону в Царстве Небесном, и Христос им дал обещание — не угрозу, но призвал их; Он им сказал: «А готовы ли вы, можете ли вы пить чашу, которую Я буду пить, креститься тем крещением, которым Я буду креститься?».. Слово «креститься» на нашем теперешнем языке приобрело церковно-литургическое значение, таинственное значение, но в славянских рукописях слово «креститься» значило «погрузиться с головой»; говорили «крестися корабль» в смысле — потонул корабль. «Готовы ли вы уйти всецело в глубину того ужаса Гефсимании и Голгофы и сошествия во ад, на которые и сейчас  иду?».. И для того, чтобы быть священником, надо быть в состоя­нии, хоть желанием, готовностью, если не самим делом, — потому что делом мы должны возрастать через всю нашу жизнь, и, конеч­но, в такую меру достигают только величайшие святые, мы должны быть готовыми сказать: «Да, Господи, готов!».. В священство не тогда надо идти, когда хочется совершать литургию, требы и заботиться о людях, а когда можно сказать: «Да, Госпо­ди, на крест, в глубины ужаса Гефсиманского, в глубины ужаса Голгофского, вплоть до слов: «Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?»..

Когда меня спрашивают молодые люди, готов ли я их руко­положить, я им ставлю ряд условий. Первое: я им ставлю вопрос: «Слышали ли вы Христа, ставящего вам именно этот вопрос?».. Второе: «Дали ли вы себе время и продумали ли вы свой ответ, или сказали вы «да», не понимая, на что вы идете?» Если они отвечают: «Да», — тогда я им говорю: «Хорошо, теперь возрастай­те, молитесь, соединяйтесь со Христом, чтобы когда-нибудь, когда вы будете проходить эту таинственную грань царских врат, вы вошли бы в алтарь и стали перед престолом Божиим, который одновременно является жертвенником, тем [пропуск в записи]… преступить эту грань».

И мне большей частью говорят: «Да, как мне кажется, но я не уверен в себе.» — И я тогда говорю: «Да, ты прав, — живи, готовься; и придет момент, когда окружающие тебя верующие увидят на тебе печать священства, и тогда они будут просить о твоем рукоположении»… Я рукополагал до сих пор не­многих священников, потому что у .нас нужды нет на большие их числа, но я никогда не рукополагал никого, о ком какие-то люди в при­ходе, какая-то группа людей не сказала бы: «Владыка, благослови его стать священником, вот к нему мы могли бы пойти на испо­ведь, от него, мы чувствуем, мы можем получить Божие благо­словение, на его молитву мы можем опираться, и на его заступ­ничество перед Богом мы можем надеяться». И вторая стадия — наш священнический совет, который об­суждает вопрос этого рукоположения, и наконец, мое решение. Но в основе именно этот вопрос, который ставит Христос: «Можешь ли ты пить чашу, будешь ли ты ее пить до конца, до дна? Согласен ли ты погрузиться в тот ужас крестной любви и в то чудо дивное крестной любви, которым Я крещаюсъ?».. Вот это важно.

Дальше: чтобы это могло всё осуществить­ся, священник должен стать человеком молитвы. Я не говорю, что он должен при­выкнуть дисциплинированно вычитывать молитвы: это всякий мо­жет сделать; но молиться надо глубинно, надо молиться всем сердцем, всем умом, всеми силами жизни, которые в тебе есть, а это не так легко. И первое, что я бы сказал об этом молитвенном пути, заключается в том, что надо молиться о победе Божией над тобой, надо мной, над каждым из нас. Мой духовный отец мне как-то сказал: «Молись не в свое имя, а во имя Божие, ради победы Божией»… Мы начинаем молитву словами: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа» — в Его имя, ради Него, ради Его победы. И тогда, рассеяны ли мы, устали ли мы, что бы с нами ни происходило, эти молитвенные слова, эти молитвен­ные правила могут стать как бы жерновами, которые будут нас молоть и молоть и молоть, пока мы не станем доброй мукой и когда-нибудь — добрым хлебом Христовым. Это значит, что мо­литва — подвиг, молитва — труд; и важно не то, что мы можем пережить ощущение чего-то радостного, светлого, просвещающего, потому что это — дар Божий, это как бы нам подарок от Бога; а важен наш собствен­ный сермяжный строгий, суровый труд молитвы о том, чтобы наше сердце каменное раскололось, чтобы наш ум проникся словами, мыслями, чувствами, которые вложены в эти молитвы. Мы должны помнить, что молитвы, которые мы читаем, будь то утреннее или вечернее правило, будь то другие – они не были надуманы, не были составлены где-то такое в кабинете досужим монахом, — они с кровью вылились из души подвижников в момент радости, в момент ужаса, в момент покаяния, и мы должны войти в этот дух, чтобы эти молитвы стали нашими молитвами.

Об этом пространно говорит святитель Феофан Затворник:, что мы должны между моментами, когда мы молимся этими словами, продумать, прочувствовать размышлением эти молитвенные слова с тем, чтобы они так стали нашими, настолько стали нашими, что­бы нам уже не нужно было ссылаться на печатный текст, чтобы я был бы так этой книгой, из которой рвется к Богу эта молит­ва. У меня сейчас нет времени говорить, как этого достигать, но этого надо достигать; совершать просто молитвословие, как бы откупиться перед Богом, вычитав то или другое, недостаточно, это священника не совершает. Священник должен быть таков, что в нем горит молитва, в нем живет молитва, и в эту молитву он может включить и благодарение Богу, и хвалу, и пока­янный свой крик, и свое печалование, как говорили в древности, и свою предстоятельскую молитву о всех тех, кого Бог ему дал. И только тогда наша молитва действительно достойна нашего свя­щеннического звания и нашего призвания: быть на земле как бы отражением Христовой жизни, Христова сострадания, Христовой любви путем Креста и Воскресения; потому что отдать свою жизнь без остатка можно, только если мы вкусили в какой-то мере опыта вечной жизни. Пока у нас нет опыта вечной жизни ни в какой мере, мы непременно будем отчаянно держаться за эту земную жизнь, потому что это всё что у нас есть; но в тот момент, когда мы осозна­ем, что в нас живет Бог, действует Бог, что вечная жизнь излилась в нас, что мы живы не тем, что наше тело живо, а тем, что моя душа, мое «я» живо, мы тогда можем отдать всё, вплоть до самой земной жизни.

Другое, что составляет очень важную часть священнической жизни, — я только что об этом упомянул — это предстояние перед Богом за своих пасомых. Но опять-таки, можно предстоять за пасомых как бы издали, стоять на расстоянии и говорить: «Госпо­ди, вот человек, который во грехе, в страдании, в болезни, в колебании, в сомнении — помоги ему»… Этого недостаточно… Нам надо так человека воспринять в душу, чтобы стать как бы желобом, по которому его молитва может подыматься к Богу, и порой это может быть очень трудным делом.

Когда я стал священником в Лондоне, у меня был прихожа­нин, к которому у меня было самое глубокое отвращение как к личности, как к человеку; и я очень быстро осознал, что я не могу совершать Божественную литургию, если я не способен его включить как бы в себя, ему дать место в своем сердце, чтобы каждое слово моей молитвы было бы словом о нем, ради него, вме­сте с ним произнесенное. И я помню — и я каюсь, это мой грех, это моя недостаточность — я приходил за два или за три часа в храм, становился перед вратами и молился о том, чтобы Господь открыл бы мое сердце, и чтобы я мог сказать: «Да, Господи, я его принимаю в сердце, и теперь вся моя молитва будет его молит­вой»… И — да, я грешен, иногда мне приходилось два часа, три часа молиться, потому что у меня не хватало духовной чистоты и силы это сделать, и постепенно благодаря этой борьбе Господь открыл мое сердце, и я свободно этого человека как бы впускал в него, включал в себя, и тогда я мог служить литургию. Вы, может быть, этого не понимаете, потому что, может быть, у вас сердце не такое узкое, не такое каменное, как у меня; это исповедь греха с моей стороны; но не спешите сказать, что этого не может случиться — это может случиться сегодня, завтра, и это может случиться не с такой грубостью, как это было со мной, а так, что — ну да, я его принимаю, но так, слегка.

Я вам хочу дать пример такого глубинного приятия человека (можно мне еще немножко говорить или вы истощились?) Пример этот взят не из христианской области, а из книги еврейского богослова Мартина Бубера, которую он составил из рассказов о секте хасидимов. Речь идет о молодом раввине Цусия, который был учеником одного из больших наставников своего времени. Он сознавал греховность, которая в нем качествовала, и которая охватывала людей вокруг, и он обратился к своему наставнику с просьбой умолить Бога дать ему зрение человеческих грехов; и Господь ему это даровал. И первое, что случилось: пришел купец просить наставления и помощи у его собственного наставника; и когда молодой Цусия увидел его, он вдруг увидел его во грехе и, исполненный негодования, он его прогнал: «Как ты смеешь, весь погруженный в грех, придти к такому святому человеку, как мой наставник?» Тот ушел. Его наставник его позвал и сказал: «А не приходил ли сегодня купец ко мне?» — «Да», — говорит. — «И ты его прогнал?» — «Да», — говорит. — «Так знай, что это была его по­следняя надежда»… И этого молодого раввина охватил такой ужас, что он стал молить своего наставника: «Умоли Бога, чтобы Он у меня отнял этот дар»… А наставник ответил: «Нет; дары Божии неотъемлемы, но я попрошу Бога тебе дать другой дар: что когда ты видишь чужой грех, ты его воспринимал бы как свой собствен­ный, потому что и ты, и твой ближний — одно»… И это опять-таки совершилось. И как-то Цусия в своих странствованиях при­шел в какую-то харчевню и спросил, есть ли место помолиться. Ну, содержатель харчевни удивился, что человек приходит и о молитве спрашивает. Он ему дал уголок, а сам с любопытством стал за дверью слушать, как же этот человек молится, раньше чем отдохнет, раньше чем поест. И вдруг он слышит, как молодой раввин начал исповедовать Богу вслух всю жизнь этого харчевника, и его объял такой ужас, потому что это было не описание чужой жизни, а этот раввин исповедовал все эти грехи как свои собст­венные. И этот человек переломился, заплакал, раскаялся и пере­менил жизнь. И когда впоследствии спрашивали Цусию, как он может перевернуть душу другого человека, он говорил: «Когда ко мне приходит человек, я вижу всю его греховность, и я ее восприни­маю, как свою собственную, и я погружаюсь до самого дна этой греховности и начинаю каяться; и так как я стал единым с этим человеком — и этот человек начинает каяться, и мы оба меняемся».

Пусть это относится к рассказам о хасидимах, но разве это не пример для нас? Когда мы стоим и исповедуем человека, разве мы не могли бы перевернуть душу человека, если мы могли бы его слушать и плакать над ним, как Христос над Лазарем, плакать своими слезами о том, что мой брат умер; плакать слезами своего покаяния о его грехе, потому что это мой грех, — потому что в любви, в тайне Церкви -Тела Христова мы едины.

Я хочу еще сказать нечто о проповеди в том же направлении мысли. Самое жуткое, что я могу себе представить, это священни­ка или архиерея, молодого или старого, который выходит поучать народ и говорит: «Вы… вы… вы»… — как бы предполагая, что это, конечно, к нему не относится: «Вы грешны, вы совершаете то, вы не так живете»… Первое, что я бы сказал: надо перед народом провозглашать Божию истину, Божию правду, дивную и спасительную красоту Божия царства, и это делать не надуманно, а из своей души… Кажется, Иоанн Лествичник сказал: «Если слово евангель­ское ударит в твою душу, оно ударит и в другое сердце», — это не его слова, но это его мысль. И мне кажется, что когда мы про­поведуем, мы должны прочесть евангельский отрывок, воспринять его и поделиться с людьми тем, что этот отрывок совершил надо мной; не говорить о том, что «с вами» должно случиться, а ска­зать: «Вот что говорит Евангелие, — это Он мне говорит»… И если мы проповедовали бы так, если мы стояли бы перед судом Христа, когда мы произносим проповедь, если мы стояли бы в изумлении перед красотой того, что нам раскрылось в Евангельском чтении, и это открыли бы честно перед людьми, они могли бы на это отозваться; а когда мы строим проповедь так, что — «ну да, я-то воспринимаю многое, но вы, конечно, воспринимать этого не можете, и я вам это представлю в меру вашего понимания» — мы грешим против человека, против каждого человека, который там, потому что в этой толпе может быть человек, который превосходит нас духовно бесконечно, который наши слова примет, как добрая земля принимает семя; мы, может быть, придорожная почва, в нас, может быть, тернии проросли, а этот человек, может быть, всё примет и принесет плод сторицей; но только при условии доброт­ной, честной, правдивой проповеди.

Есть еще, конечно, очень многое, что мне хотелось бы сказать о пастырстве; но я на этом остановлюсь, потому что я уже 50 минут держал ваше внимание; и если будут вопросы, на которые я способен ответить, я с готовностью, с радостью и со всей доступной мне честностью это сделаю.

Вопросы

 Вопрос о смерти…

Как некоторые из вас знают, я не богослов, но врач по образованию. Я был врачом 15 лет, из которых пять лет в действующей армии, и поэтому смерть я видел в лицо различным образом — и как сол­дат, и как хирург, и за последние 30 с лишним лет как священник; не говоря уже о том, что — кто из нас не стоит перед лицом смерти. И вот я хочу сказать с точки зрения пастырской, как мне это представляется. Во-первых — и это действительно во-первых в моем сознании: Отцы Церкви говорили: «Имей память смертную». И когда это говоришь современному человеку, он говорит: «Неужели ты хочешь всю мою жизнь отравить, омрачить каждую мою радость, испугать меня в те минуты, когда я вдруг забуду, что жизнь такая опасная, страшная и трудная?».. Я думаю, что вовсе не об этом говорили отцы, а говорили они в том смысле, что только сознание смерти может обострить наше сознание жизни до предела. Представьте себе, что слова, которые я сейчас говорю, были бы мои последние, и я бы это знал: как я заботился бы о том, чтобы ни одно гнилое слово не выпало с моего языка, как бы я старался о том, чтобы каждое мое слово было животвор­но по силе моих возможностей. И если я думал бы, что человек, с которым я разговариваю сейчас, может мгновенно умереть — как бы я заботливо жил. Я говорю это не из теории: моя мать три года умирала от рака; я это ей сказал, и мы три года прожили перед лицом смерти, которая могла случиться в любой момент, но неизменно шла на нас. И благодаря этому наши отношения достигли такой глубины и такой чистоты, которых мы раньше не знали при всей нашей очень большой близости и любви, — потому что мы оба сознавали, что раз смерть может придти в любую минуту, нет такого слова, которое было бы слишком мелко, чтобы вопло­тить всю нашу взаимную любовь, нет такого действия, которое было бы слишком незначительно, чтобы это сделать. Как ты при­готовишь чашку чая, как ты поправишь подушку, как ты поддержишь ослабевающую руку — может в себе воплотить всю любовь и всё благоговение твоей жизни. И вот что смерть может дать, если иметь о ней живую и творческую память. Конечно, для этого надо в какой-то мере испытать присутствие в себе вечной жизни, для этого надо в какой-то мере в нее верить всерьез, не как возможность, не как что-то, на что надеешься, но не знаешь, а как реальность, которая для тебя вне сомнения. И тут я хочу вам дать пример в этом направлении, некоторые из вас его знают…

Один мой друг умирал лет 30 тому назад от рака. Его при­везли в больницу с желтухой, и через час было ясно, что у него рак печени, который распространился по всему организму, и что он никогда не выйдет из больницы живым. Это сказали его сестре и мне; я к нему пошел. Он лежал в постели, еще крепкий, здоро­вый мужик, и мне говорит: «Какая обида: у меня столько еще дела, а вот я теперь лежу пластом и ничего не могу делать»..-. Я ему напомнил, что много раз он мне говорил: «Ах, как бы мне остано­вить время, чтобы вместо того чтобы всё время что-то делать, куда-то двигаться, я мог бы стать и быть, просто быть собой перед Богом, перед своей совестью и перед своей жизнью». И я обратил его внимание на то, что он сам никогда этого не сделал, а что Бог для него это сделал сейчас: время остановилось, время делания прошло, сколько бы этот промежу­ток ни длился. И я ему тогда сказал, что смерть в нас дейст­вует двумя путями: с одной стороны — телесно; над этим — я ему говорил — ты ничего не можешь сделать, это дело врачей, ты бессилен над своим телом. Но есть другая область: это об­ласть всех отрицательных, разрушающих чувств и мыслей, кото­рые в человеке бывают, всего того, что заглушает, убивает жизненную силу в человеке: ненависть, страх, мстительность, обиды, горечь, всё то, от чего человеческая жизнь внутренняя, напор делаеются всё слабее и слабее,- «Ии вот, — говорю, — зай­мись этим, изживи в себе всё то, что убивает в тебе жиз­ненный ток»… Мы в течение довольно долгого времени этим зани­мались путем и разговора, и исповеди, и в какой-то момент и настоящее, и прошлое было изжито; не осталось ни горечи, ни занозы от прошлого. И я помню, как он лежал, уже близок к смерти, настолько слаб, что не мог поднять ложку и себя накор­мить, и с сияющим взором он мне сказал: «А знаете, сейчас мое тело почти что умерло, но я никогда не чувствовал себя так интенсивно живым, как теперь,»;-  потому что все силы смерти, все силы разрушения, которые в его душе, в его сердце, в его сознании, в его памяти были, были изжиты, и остал­ся только живой человек перед Лицом Божиим и перед лицом смерти. И тогда можно было с ним говорить о том, что ему и умереть пора, потому что тогда он уже чувствовал, он уже знал в себе, что — да, он ляжет костьми, его тело пре­вратится в прах, но он жив, и никакая сила земной смерти его не лишит жизни, жизни с избытком, той пасхальной жизни, о которой мы говорим: «Жизнь жительствует,» — в слове Иоанна Златоустого.

И вот, мне кажется, о чем нам надо заботиться. Приготовить человека к смерти никто не может, просто потому, что никто не может приготовить другого к тому, чего он сам никогда не испытал. Это вам может показаться странной фразой, но это результат почти что пятидесяти лет моего опыта жизни: никто из нас не знает, что значит умирать и умереть, мы можем дойти до края смерти, но этой грани никто из нас не переходил. И поэтому мы можем готовить людей к веч­ной жизни постольку, поскольку мы ее опытно знаем, и постольку, поскольку мы верой, благодаря которой мы делим всецелый опыт Церкви, начиная со свидетельства Христова, слова апостольского, с жизни святых, которым мы вместе обладаем. Вот, я думаю, что я могу коротко сказать об этом. Я читаю об этом лекции в уни­верситетах в Англии каждый год для врачей, сестер милосердия и студентов-медиков, но на такую лекцию у меня сейчас времени не хватит, и у вас терпения не хватит.

Каково ваше отношение к целибату? Имеет ли это перс­пективы и надобность в настоящее время в православии русском?

Если целибат является только способом отделаться от той ответственности, которую налагает семья, дети и вкрапленность в общественную жизнь, целибат не оправдывается. Если он является формой посвящения себя без остатка Богу и служению лю­дям, он оправдывается.

Это мой ответ. Я этим хочу сказать, что целибат должен быть формой всецелой богопосвященности.

.Можно ставить тогда вопрос, почему не принимать монашества. На это я могу дать противоречивые ответы. Мне кажется, что порой человек может желать всю свою жизнь посвятить делу Христову, но в нем нет того внутреннего строя, который определяет монаха; и поэтому принимать монашество как бы в виде прикрытия к целибату мне кажется неверным. С другой стороны, я на опыте знаю, на деся­тилетнем опыте, как дивно быть монахом в тайном постриге. Я принял монашество в 39-м году, за неделю до ухода на войну и перестал быть тайным монахом, когда был рукоположен в священ­ники, потому что не было никакого смысла скрывать монашество, надев рясу. Но эти годы тайного монашества, вот этой жизни потаенной, этой жизни, которая вся была между Богом и мной, без того чтобы кто-нибудь мог от меня ожидать чего-то внешне­го, это было действительно замечательно.

Риск целибата тот, что многие люди этого не понимают, и целибатный очень молодой священник открыт как бы нападениям и давлениям извне, которые труднее отразить, чем когда человек заявил о себе как о постриженнике[1]. Имеет ли это будущее или нет — очень мне трудно сказать, если вы спрашиваете относи­тельно Церкви в России; для этого надо жить здесь, а я бываю здесь только наездами. Но в моей епархии я старался иметь на приходах женатых священников, которые имели бы опыт се­мейной жизни, которые прошли бы через ее богатство и сложность и которые могли бы без единого слова, без всякого как бы ин­теллектуального доказательства явить приходу, что Бог может сделать из семьи, как Он может сделать семью как бы кле­точкой Царствия Божия. Есть одно изречение в древней рукописи Евангелия, которая хранится в Кембридже, в Англии; оно гласит следующее. Спросили Христа: «Когда же придет Царство Божие?»- Он ответил:»Царство Божие уже пришло, когда двое — уже не двое, а одно»… И вот если муж и жена могут подвижнически осуществить условия Царства Божия, пришедшего в силе, т.е. путем внутренней борьбы, возрастания, просветления, то они доказывают собой окружающему миру больше, мне кажется, чем целибатный священник, который является вопросительным знаком.

Чужих тайн, конечно, не нужно провозглашать; но я вам скажу так, в анонимном порядке, что ко мне пришел когда-то, лет 20 тому назад, один из очень замечательных русских свя­щенников за границей и мне объяснил, что его семейная жизнь постепенно рушится. Я его спросил:, «Отчего?»; — Он говорит: «Потому что у меня нет времени на семью, и моя жена жалуется, что она оставлена, мои дети брошены на произвол судьбы, а что я могу сделать? Я всё время езжу и посещаю то больных, то заключен­ных в тюрьме, то просто прихожан, то нуждающихся, и возвраща­юсь домой истощенный, могу поесть и заснуть»… Я ему тогда сказал, что это никуда не годится, что этим он доказывает, что вступи Бог в жизнь семьи — она будет разрушена, и значит, никому это не доказывает соединяющую и просвещающую силу Божию. Он говорит: «Как же мне быть? Мой долг — отдавать всё свое время».-.. Я говорю: «Нет, твой долг сначала создать такую семью, которая была бы светочем в твоем приходе; и поэтому ты наполовину уменьшишь всю свою священническую работу».. Он говорит: «Но как же я отвечу перед Богом?»- Я говорю: «Знаешь что, вот тебе договор: ты так будешь жить, а я за тебя в ад пойду». Он нашел, что это вполне удовлетворительное решение, и начал так жить; и в течение короткого времени возродилась семья, ожила, и что случилось? — Вместо того чтобы ему приходилось бегать по всему околотку, искать людей, их выуживать, люди, как мотыльки на свет, стали приходить в их семью, потому что там они находили такую тишину, такую радость, такую красоту, которая им доказывала, что прими Христа в свою среду — и это уже зачаток рая.

Вот в этом смысле мне кажется, что женатое священство имеет огромное значение как доказатель­ство того, чего Церковь в широком масштабе обществу или группе людей иногда не может доказать; потому что если вы возьмете приход — конечно, для внешнего мира не видно того, что можно видеть в семье, в этом единстве любви и радости, которая рождается и живет в этой среде.

Чем вы объясняете появление и распространение парапсихо­логии в среде даже верующих в наш век? Может ли пастырь Церкви использовать людей, обладающих сенситивными свойствами, в целях проповеди слова Божия?

Парапсихология и различные дарования такого рода — природные дарования, они по себе и не запятнаны злом, и не освящены святостью. Они так же естественны, хотя редки, как дар слова, ум, музыкальность или способность писать иконы. По существу они ничего не представляют ни положительного, ни отрицательного; но пользоваться ими надо не только с рассуди­тельностью, но с внутренним зрением, с даром различения ду­хов, потому что у одних это зрение от добра, у других это зрение просто естественное, значит, нейтральное, а у других это от злой силы. И я могу опять-таки, раз я каюсь перед вами в различных своих грехах… я помню, когда мне было 19 лет, я был студентом первого курса медицинского, у меня начали прояв­ляться способности читать мысли людей на расстоянии, передавать им на расстоянии свои мысли; и я задумался над этим. Я тогда был в детском летнем лагере; помню, я был на лужайке, ходил, и вдруг я остановился и сказал: «Господи, если этот дар от Тебя, пусть он со мной останется, если он от злой силы или просто естественный, и может меня повлечь в гордыню и в разрушение — сними!» И он был снят мгновенно, я никогда больше в такой форме этого не переживал.

И это меня заставило быть вдумчивым и осторожным в этом отношении, потому что то, чего мы ищем, — в духовном руководстве ли или в проповеди, или просто в общении с людьми, это то, чтобы Господь через нас совершил какое-то дело, сказал бы сло­во, совершил бы действие во спасение. Но основывать действие во спасение или слово на естественной почве нельзя; мы ищем другого, наша борьба не с плотью и с кровью, а с силами тьмы поднебесной; и никакие естественные дарования не защищены от проникновения и воздействия подобной силы. Поэтому я бы сказал: лучше бы нет, если у вас нет основания думать, что это не ес­тественное дарование в человеке, а плод святой жизни, я не об этом говорю, я не говорю о Серафиме Саровском, я не говорю о тех людях, которые были боговидцы и которые говорили словом Духа Святого, а о той смежной почве, где — да, можно прислу­шаться, но надо с осторожностью; не боязливо, но трезво, молитвенно и осторожно к этому относиться.

 Вопрос об исповеди

Я научил своих прихожан следующему — и это заняло все 33 года моей работы на одном приходе; и священники, которые сейчас служат в епархии, все мои мальчики, мальчики моей вос­кресной школы, поэтому и они в этом направлении воспитаны. Я научил их следующему, во-первых, что каждая исповедь должна быть как бы предсмертная, т.е. ты должен исповедоваться не так, чтобы отделаться от поверхностных грехов, стереть пыль как бы, а надо исповедоваться так, как будто сейчас тебя пове­дут на расстрел или сейчас ты умрешь и не хочешь войти в Царст­во Божие, нося на себе тяжесть грехов, от которых ты не отрек­ся. Разумеется, это не значит, что каждый способен с одинако­вой глубиной это сделать, но каждый может это сделать в свою меру, и требуется от человека его мера, не чужая мера; но мень­ше этого нельзя ожидать, нельзя «слегка» исповедоваться, нель­зя исповедоваться так, что — конечно, я грешен, как все люди, дайте мне, батюшка, разрешительную молитву и хватит с меня и с вас; это слишком серьезно.

Второе, чему я научил своих — и в этом  вы, может быть, меня осудите, это то, чтобы они приходили исповедоваться после серьезной подготовки и не обязательно часто, но тогда, когда в них созрело покаяние, когда созрела решимость хоть сделать какой-то шаг в новое направление; и для этого — и вот тут вы меня можете осудить — мы разделили исповедь и  причастие. Лю­ди приходят исповедоваться глубинно, когда у них созрела испо­ведь, и на основании этой исповеди и священники епархии, и я—мы говорим: «Хорошо, теперь причастись несколько раз в течение какого-то времени, если не будет какого-нибудь формальнего препятствия, скажем, ссоры, злых чувств, внешнего или внутреннего греха,»- потому что мне кажется, что обязательное соединение, которое было до революции, между исповедью и при­частием привело к тому, что или люди почти никогда не прича­щались, или приносили поверхностные и недостойные взрослого человека исповеди. В результате исповеди глубоки, интенсивны, серьезны и являются поворотными пунктами жизни.

А причастие, мне кажется, — нечто иное. Если можно так провести сравнение: древняя Церковь говорила об исповеди, т.е. о таинстве покаяния, как о бане очищающей, о причастии — как о пище, которая питает душу и жизнь. И если взять эти два сравнения, есть моменты, когда человек должен вымыться, но не обязательно должен к столу идти, есть моменты, когда он должен идти к столу, вымылся он или нет, потому что иначе он ум­рет, и никаким другим способом кроме как силой Божией ему жизни не вернешь; а есть моменты, когда то и другое соединяет­ся по необходимости. У меня нет времени сейчас очень распрост­раняться по этому поводу; но вот как мы действуем. И я могу сказать, что результат таков: безответственно никто не испо­ведуется, никто безответственно не причащается, что люди при­ходят и говорят: «У меня сегодня глубокая потребность причас­титься; у меня нет таких грехов, которые мне закрывали бы путь- (ясно, что каждый грешен; и когда ты получил разрешительную молитву, ты не стал невинным младенцем) — благословите»; — мы тогда молимся, и если Господь мне на душу кладет слово, я говорю что-нибудь — о причастии ли, о жизни ли, об этом ли человеке, всё равно; и потом не даю разрешительной молитвы, потому что я никогда не разрешаю неисповеданных грехов, а я благословляю причаститься. Вот.

 Почему вы взяли в пример историю с раввином, что совер­шенно не характерно для законничества? Существуют многие примеры из жизни наших подвижников…

Знаете, почему? — потому что примеры из жизни подвижников вы все знаете, а если не знаете, невредно бы вам почитать Четьи-Минеи и их узнать, а этот пример вы, вероятно, не прочтете, потому что он на русском языке не существует, его надо читать или по-немецки, или по-английски; и мне кажется, что он на­столько ярким и интересным, что относится ли он к раввину, му­сульманину или христианину, он говорит о том же: об этом беспредельном, истинном сострадании человека, готового на сошест­вие во ад, о котором мы говорим по отношению ко Христу; потому что сойти в глубины чужого греха это действительно порой бывает сошествием во ад… Первый человек, который в жизни ко мне пришел на исповедь, был убийца, и это было переживание действительно такого сошествия.

Священнику, раскрывая в проповеди христианское учение, приходится говорить о тех моментах учения духовной жизни, ко­торые сам священник не пережил еще; а объяснять и поучать не­обходимо. Как поступать священнику в таком случае? Ведь у свя­тых отцов есть предостережение от того, чтобы не учить тому, чего сам не пережил…

Я воспитан на том же принципе — и отклонился от него… И коротко я могу сказать так: я знаю правды Божией боль­ше, чем я могу воплотить в свою жизнь; и некогда лю­дям, которые живут во тьме, ждать, чтобы я стал святым, чтобы я только начал говорить то, что я объективно знаю за истину… Т.е. если вы будете ждать, пока вы сами станете воплощением Евангелия до конца, чтобы отверзть ваши уста и кого-то поучить, вы никогда никого не научите, вы умрете до этого, и я тоже; но с другой стороны, мы можем говорить правду Божию с сознанием нашего покаяния перед судом Божиим.

Дам вам пример. В какой-то момент во время немецкой окку­пации наш приходской священник был взят в тюрьму и посажен в лагерь, его заменил священник, которого я не уважал — и на­прасно — который пил отчаянно и которого поэтому я как-то из­бегал. Я к нему пошел на исповедь, потому что некуда было идти; и я никогда такой исповеди в жизни не пережил, потому что тут стоял человек, который знал опытно ужас падения и знал опытно глубину покаяния; и который стоял рядом со мной и плакал надо мной — не пьяными слезами, а слезами глубочай­шего сострадания, и который после исповеди мне сказал: «Ты знаешь, что я такое представляю: я пьяница, я дерусь, я недостоин не только быть священником, но называться христиани­ном, а тем не менее — я тебе скажу правду Божию о тебе»… И он мне сказал правду Божию; потому что он перед этой правдой стоял в ужасе и покаянии, хотя в бессилии. И это меня поразило больше многих исповедей, которых мне пришлось приносить перед священниками, которых я уважал, но которые, не пережив глубины падения, не пережили также и глубины этого потрясающего покаяния; и я после этого у него бывал каждый раз, когда мог; а когда я стал священником, я стал его духовником, и у нас сложилось это изумительное взаимное отношение. Поэтому то, что вы — или я — мы не представляем собой того идеала, о котором мы говорим, не значит, что мы не можем его провозгла­шать, при абсолютно необходимом условии: чтобы мы, когда про­возглашаем правду Божию, слово Божие, — с трепетом, с покая­нием, в ужасе священном предстояли перед Божиим судом вместе с теми или с тем, кому мы это говорим; иначе мы лжецы и лице­меры. И когда апостол Павел говорит: «Будьте мне последователи, как я последователь Христов», — он не говорит:»Будьте такие замечательные, как я», — он, я думаю, говорит: «Научитесь так каять­ся, как я раскаялся и каюсь.»; Он не говорит о дарах Божиих, он говорит о себе, но не о своей славе, а о том, как он всецело отозвался на зов Божий.

 Среди вашей паствы есть молодые люди; как они относятся к России? есть ли у них тяготение к далекой Родине?

Вы выступаете с проповедью по радио — по каким радио­станциям?

Я выступаю по БиБиСи в Англии, и как некоторые из вас, может быть знают, и за границей, и выступаю на всех радио­станциях, которые только мне предложат выступить. Меня как-то спрашивали: «Ну как же вы можете выступить по коммерческой стан­ции?» — Я ответил: «Если меня пригласили бы проповедовать Христа во ад, я бы пошел во ад и проповедовал Его»; И я готов пропове­довать где угодно;: я проповедовал в Лондонском порту, в порту на севере Шотландии, я проповедовал на улицах Оксфорда, во всех церквах всех деноминаций в Англии, и готов проповедовать где угодно; слово Божие не вяжется в этом отношении.

Теперь — отношение нашей молодежи… У нас молодежь — вы должны понять: эмигранты попали в Англию между 1919 и 1925 годами, поэтому среди них молодежи такой уж очень молодой нет; я сейчас один из молодых того поколения, а мне скоро 70 лет. Другие все — это дети, теперь многие взрослые, рожденные от смешанных браков в четырех уже поколениях, и англичане, став­шие православными. Из этого следует, что отношение к России как к Родине — у некоторых очень яркое; они могут быть деть­ми третьего поколения смешанных браков и чувствовать, что Россия — их родина; но они могут быть детьми второго или пер­вого поколения смешанных браков и всё равно быть англичанами и знать, что — ну да, мои родители — выходцы из России; поэтому о молодежи в целом нельзя говорить.

В церкви у нас политического момента нет; мы систематичес­ки его исключили; для нас Русская Церковь это наша духовная мать, от которой мы не отделяемся, которой мы принадлежим всецело и пути которой не всегда наши пути, потому что мы живем в совершенно иных мирах;: жить на Западе всей сложностью со­ветской жизни или в советской жизни — всей сложностью жизни Запада было бы не только бессмысленно — просто невозможно. Поэтому это всё, что я могу сказать о нашей молодежи, — это очень различное, пёстрое отношение.

Есть глубокая любовь и благодарность к Русской Церкви, потому что у нас нет никого в приходах, кто естественно, стихийно, в силу рождения в той или другой семье был бы право­славным; быть православным, особенно в Англии, где православных русских чрезвычайно мало, это всегда личный выбор, и условия, под которыми живешь, требуют такого выбора. У нас, скажем, лон­донский приход покрывает территорию приблизительно 150 километ­ров в поперечину. Нет ни одного прихожанина, который живет ближе, чем на час расстояния от церкви, а те, что подальше — на расстоянии двух-трех часов. Значит, быть православным и быть прихожанином лондонского собора требует убежденности; са­мое простое — пойти в соседнюю церковь, которая на расстоянии двухсот шагов. В этом наше преимущество; в этом действительно условия, которые заставляют человека сделать выбор: или ты отдашь свои силы на это, или уходи.

Что такое так называемая «церковь сатаны» и какие цели этого общества?

Есть уже давным-давно, с 18-го века, группы людей, ко­торые, отрекшись от Христа, выбрали своим господом и хозяином сатану и которые стараются всеми силами разрушить Церковь Хрис­тову, которые стараются вербовать или попов-расстриг, или свя­щенников, которые одновременно стараются быть с ними, тогда как видимо они остаются в Католической церкви (православных у нас таких нет, а протестантов, так как сатанисты хотят та­инств, они не призывают), и которые совершают католическую мессу и, освятив святые дары, посвящают их сатане. Вот всё, что стоит об этом сказать.

Жизнь вечная — подразумевается ли во временных условиях или вне их?

Вечная жизнь подразумевается и так, и сяк. Постольку по­скольку мы делаемся подлинными живыми ветвями ствола, который называется Христос, виноградной лозы, вечная жизнь, жизнь вос­кресшего Христа, течет по нашим сосудам и проникает и душу, и дух, и самую плоть нашу постепенно всё больше и больше или меньше и меньше, в зависимости от того, как мы живем во Христе и Духе Святом. С другой стороны, о вечной жизни мы верим, что придет время окончательной, всецелой победы Бога, и что тогда настанет жизнь вечная, т.е. приобщенность наша к Божественной природе, к Божественной жизни; так что обе эти вещи одновре­менно составляют предмет нашей веры. В данное время мы должны ходить путем молитвы, следования пути заповедей Христовых, таинств, всего искания нашего святости, той вечной жизни, о которой Христос говорит, что Царство Божие внутри нас есть и сияет как бы из нас на окружающий мир; и придет время, когда это станет явлением не только как бы вне нас, а охватывающим не только нас, но и всю действительность.

 Как понимать: «Благодатью вы спасены через веру, и сие не от вас, Божий дар, не от дел, чтобы никто не хвалился»?

Я думаю, здесь (я должен ответить очень коротко и поэто­му, может быть, неудовлетворительно) — то, что составляет спасение, это, с одной стороны, спасение от чего-то — от погибели, и спасение через приобщение чему-то. Наша порабощенность сатане, греху, всё то, что составляет нашу жизнь вне Бога, предмет формы спасения, которую я обозначил словом «от чего-то». С другой стороны, «от» — еще недостаточно. Вы, наверное, замечали, что в чине крещения говорится: «Отрицаешься ли сатаны и всех дел его, и т.д.»? Но когда ты отрекся, второй вопрос: «Соединяешься ли со Христом»? Поэтому другой полюс спа­сения — это наше соединение со Христом, и это не может быть человеческим делом, потому что это обозначает, что мы так со­единяемся со Христом, как ветвь соединена с виноградной лозой, так соединены со Христом, как один член нашего тела со­ставляет живую, неотъемлемую часть этого тела. Это значит, что мы должны стать храмом Святого Духа, это значит, что мы должны приобщиться Божественной природе, это значит, что мы должны стать сынами и дочерьми живого Бога, или, как дерзновенно говорит Ириней Лионский, действом Духа Святого во Христе, Ко­торый Единородный Божий Сын, стать единородным сыном Божиим… Ничего из этого мы не можем сделать, совершить или достичь никакими человеческими усилиями, мы можем только верой, т.е. поверив слову Божию, поверив Ему, доверившись Ему и оставаясь верными Ему, открыться так, чтобы Он в нас совершал это дело спасения. Разумеется, тут надо прибавить, что вера без дел мертва, как апостол Иаков говорит: «Покажи мне твою веру без дел твоих, а я тебе покажу мою веру из дел моих.» Разумеется, вера не заключается в том, чтобы жить по своей воле и только говорить: «Да, я верую»…Но эта вера как доверие и как отдача и как верность Богу, единственный путь, который откры­вается Божией благодати. Кто-то из древних писателей говорил: «Бог может вступить в любое сердце, лишь бы оно ему открылось». Насильственно Бог не входит; и мы можем играть роль привратни­ков, открыть Богу дверь, верой сказать: «Приди, Господи».

Какова природа суеверия?

Вера — это доверие к Богу, в первую очередь. Суеверие — это испуганное отношение человека, который думает, что внешние обстоятельства или внешние знаки могут иметь над ним власть и силу. Суеверие всегда основано на том, что мы не верим, что мы под высокой рукой Господней, что может что-то нас погубить и что Бог нас не защитит. Ну, вы знаете, какие суеверия: три­надцатый человек; некоторые люди говорят: «Не пройти под лест­ницей.»; Некоторые говорят: «Ах, черная кошка мне дорогу перебе­жала»!.. Некоторые говорят: «Поп прошел перед мной»… Я не верю ни в какие суеверия, но если кошка и я где-нибудь встречаемся, я всегда даю кошке пройти .первой, потому что кто ее знает: может быть, она суеверная…

В прошлом столетии Игнатий Брянчанинов писал, что монашество себя изжило. Что он имел в виду?

Я не знаю, что он имел в виду, но я помню, как Феофан Затворник, который тоже на эту тему писал, в одном из своих писем говорит, что приходит время, когда разогнаны будут мо­настыри, и останутся монахи, т.е. люди, которые выбрали Бога как единственную свою любовь, которые хотят любой ценой быть с Ним едины и готовы ради этого быть в совершенном одиночестве. И когда я говорю об одиночестве, я не говорю о пустыне: современный большой город иногда более страшная пус­тыня, потому что в пустыне никто тебя не отталкивает, в городе ты можешь быть оттолкнут всеми и пережить такое одиночество, какое нигде ты не переживешь. И мне думается, что и Игнатий Брянчанинов, и Феофан Затворник в этом были правы; исторически это, конечно, оказалось так. И есть монашество не-монастырское, которое не является просто целибатной формой жизни, а которое является определенной формой монашеского подвижничества.

 Вопрос о наличии масонства в среде православной иерархии…

Я думаю, что в нашей русской традиции масонства в иерар­хии нет. Но говорят — и, конечно, этого не докажешь — что были или, может, есть иерархи Вселенской Патриархии и Гречес­кой Церкви, которые приобщены к масонству. Оставляя в стороне всякое суждение о масонстве как таковом, мое убеждение совер­шенно непробитное, что человек, который принадлежит Церкви, мирянин ли или священнослужитель, не может принадлежать никакой организации, которая определяет его мировоззрение в отличие от Церкви или его действия в пределах Церкви не от имени Церкви, а от имени каких бы то ни было побуждений. По­этому, с моей точки зрения, совершенно исключено участие в ма­сонстве или в какой бы то ни было тайной или явной организации, которая имела бы власть над человеком. Несомненно, что и в англиканстве очень много масонства, и в сектах есть масонство.

 Насколько велико на Западе увлечение восточными рели­гиями? В чем причина, как велика на ваш взгляд эта опасность?

На Западе очень большое увлечение восточными религиями. Это происходит, мне кажется, по двум причинам. Во-первых, по­тому что западные вероисповедания сейчас в потрясающем кризисе: кризис веры, кризис богослужения и кризис нравственности; и по­этому найти опору каждому человеку в жизни одной из западных Церквей часто не удается. Скажем, отрицание Воплощения, отри­цание Божества Иисуса Христа, отрицание Воскресения, отрицание реальности таинств так распространилось не только у англикан и протестантов, но и в Католической церкви, что многие прос­то уходят, потому что — во что нам верить и чем нам жить? И другие формы богослужения в результате беднеют, потому что, как правило, богослужение оформляется верой и выражает веру, и когда вера делается тусклой или когда в ней нет уже живитель­ной силы, то богослужение делается уже проформой, это делается полуконцертом вместо того чтобы быть моментом созерцательного поклонения Богу.

Другая причина в том, что восточники, будь то буддисты или индуисты или мусульмане, указывают очень точный путь жизни, поведения, внутренней дисциплины, медитации, молитвы, поста и т.д., и люди в этом находят опору, когда у них самих нет такого собственно­го костяка, они могут опереться на что-то, тогда как очень часто вероисповедания Запада ему говорят: «Читай Библию»… — «Ну, спасибо тебе!.. Научи меня, покажи, как ее читать»,- потому что Библию нельзя читать и обязательно в ней найти то, что гово­рится в ней.

С другой стороны, скажем, Англиканская церковь и Католи­ческая церковь в данное время очень часто как-то не борются с этим, а стремятся к такому «пониманию» других вероисповеданий, которое не .всегда происходит от того, что — вот наше положение совершенно ясное и твердое, и изнутри этого положения мы стара­емся понять, что вы хотите сказать, чем вы живете, во что вы веруете, а такое сознание, что — ну да, это богопознание, ко­торое разлито по всей земле, и можно и тут и там что-то почерп­нуть, чтобы обогатить наше христианское мировоззрение…

Расскажите о вашем труде «Дух, душа и тело» —

Это очень легко сделать, этот труд написан Владыкой Лукой, поэтому я ему непричастен, иначе как тем, что я с интересом и благодарностью его читал.

Как видеть свои душевные грехи?

Я думаю, что первый вопрос, который надо себе ставить, это следующий: если бы моя жизнь открылась перед лицом всех, чего мне было бы стыдно? Легко ли было бы мне сказать: «Вот я перед вами стою, как лист перед травой»,- и вы бы посмотрели и сказали: «Господи! Он-то нам всё это рассказывал, а он и врет, и обманывает, и крадет, и т.д». … Вот поставьте себе вопрос: чего мне было бы стыдно, если всё, что во мне есть: мои поступ­ки, мои мысли, мои чувства, мои волеизъявления, состояния мои различные открылись бы перед всеми; это начало. Дальше, мы можем поставить вопрос, каков Божий суд над человеческой жизнью: заповеди Десятисловия, заповеди Блаженства, то, что напи­сано в 5-6-7 главах Евангелия от Матфея, вообще то, что сказано в Новом Завете. А главное: по мере того, как в нас возрастает ведение о Боге, по мере того, как мы Его знаем во Христе и в Духе, нам всё яснее делается, как мы далеки от той полноты и величия человеческого, которое нам показано во Христе, и от того, к чему я призван. Одна из причин, почему грех так легко в нас действует, та, что мы боимся жить глубоко, зачерпнуть глубоко, заглянуть глубоко; нам легче жить на поверхности, мы знаем, как справляться с поверхностными бурями, а пойти вглубь иногда очень страшно, потому что когда идешь вглубь, сначала как-то входишь в область понимания, тишины, а потом начинают подниматься прямо чудовища морские, чудища, и страшно делается. И в результате мы не доходим до того места, где мы могли бы встретить свою совесть и Бога, потому что Он нас ждет глубже,  чем эта поверхность; Он нам сказывается в этой поверхностной форме заповедей и явления того, что, такое под­линный, истинный человек во Христе. А свои глубины мы должны познать — да, дерзновенным уходом вглубь.

 Скажите о вашем происхождении…

Моя мать — сестра композитора Скрябина, и поэтому по этой линии русская вполне. Мой отец — тремя поколениями на­зад его семья выходцы из Шотландии, откуда у меня такая фамилия, которая пишется по западному через два «о»; мой дед был врачом в Москве, и он писал свою фамилию через два «у»: Блуум; ну, вот и вся моя родословная.

 Что я думаю о канонизации мучеников Русской Церкви, которая была совершена Карловацким собором в Нью-Йорке в октябре?

Я думаю, во-первых, что канонизация святых — дело всей Русской Церкви, а не какой-то одной группы, находящейся за границей. Второе: я думаю, что канонизация происходила преждевременно, т.е. что не дали достаточно времени политическим страстям улечься, чтобы решение было принято не на основании каких-то политических переживаний, а на основании вдумчивого отношения к каждой личности, о которой шла речь. Есть, одна­ко, одно заявление, которое мне кажется интересным, Антония Женевского, который написал послание своей пастве в Западной Европе, где он говорит, что он считает, что канонизация должна быть делом всей Русской Церкви и что поэтому совершенную в Нью-Йорке канонизацию надо рассматривать как благословение на местное почитание, какое было в течение всех веков, тех или других лиц; и что когда пройдет время и вся русская право­славная действительность сможет произнести свой суд и своё решение — только тогда можно будет говорить о канонизации, которая имела бы полное значение для всей русской православ­ной действительности.

Я думаю, что этим я приблизительно сказал то, что могу сказать, не задерживая вас еще лишних полчаса, говоря о личностях и о проблемах, которые те или другие личности собой представляют.

Опубликовано: Пастырство. М.: Никея, 2018

[1] В монашестве он себя не определил, т.е. это не его как бы путь; но что он в 20 лет знает о том, что с ним будет внутренне? Он может полюбить кого-нибудь… Я видел такое. Владыка Антоний Храповицкий, бывший Киевский, который был за границей, постригал очень легко, постригал 17-летних, 18-летних, 19-летних мальчиков, и вокруг него целый ряд катастроф был, самоубийств просто; потому что он их убеждал с большой силой, он был настроен очень против брака; он их убеждал, что единственный путь чистоты это монашество, что брак, в общем, скотство; и они шли, и потом видели, что не сделаны для этого.

Слушать аудиозапись: О пастырстве. 11 февраля 1982 г. , смотреть видеозапись: нет