митрополит Антоний Сурожский

О призвании человека. Об экологии

6 июня 1991 г.

На прошлой неделе мы ездили вместе с владыкой Анатолием в Манчестер на встречу с герцогом Эдинбургским, который сейчас хочет начать работу в России, помогать там очистить то, что очень попор­чено и осквернено в природе, и я собираюсь делать передачу одной его лекции на Россию через радио «Свобода». Мне дается полчаса в неделю в мое распоряжение, но кроме того я хотел бы по его просьбе представить русским слушателям православное представление о связи между Богом, человеком и тварью. И вот об этом я хотел бы сегодня с вами поговорить, с тем чтобы каким-то образом на это отреагиро­вали, потому что то, что я себе представляю, то, что я знаю, это капля в море, и если после беседы вы примете участие и укажете мне какие-то другие стороны, которые я себе не представляю или о кото­рых не думал, то я вам буду благодарен. Потому что речь сейчас идет о том, чтобы поднять в России знание того, как надо беречь природу, что надо сделать для того, чтобы не продолжалось разрушение тех богатств в области и зверей и растений, которое сейчас очень страш­но там происходит. Так что вот. Я, вероятно, наскучу тем из вас, которые были на съезде в Эффингаме, где я говорил на ту же тему. Точно того же самого я говорить не могу, потому что у меня записок никогда нет, и поэтому я не помню, что я мог сказать, но если я буду повторяться, вы уж меня простите и примите живое участие из своего опыта, своего знания, своих соображений.

Мы всё больше осознаём необходимость беречь природу и пред­отвратить разрушение животного и растительного мира, которое при­обрело сейчас очень страшные масштабы. В связи с этим употребляет­ся слово «кризис». Кризис — слово греческое, которое значит, в ко­нечном итоге, суд. Критический момент — тот, когда ставится под вопрос всё прежнее. Понятие кризиса как суда очень важно; это может быть суд Божий над нами; это может быть суд природы над нами, момент, когда природа с негодованием, с возмущением от­казывается с нами сотрудничать. Это может тоже быть момент, когда мы должны себя самих судить и во многом осудить. Вопрос о том, что мы за последнее полстолетия сделали с нашей землей, ставится нашей совестью; суть его не в том, что нам выгодно, чтобы земля была плодородна и всё происходило бы на ней как можно лучше, а в том, какова наша нравственная ответственность перед миром, Богом сотво­ренным по любви и с любовью, миром, который Он призвал к общению с Собой. Разумеется, каждая тварь общается с Богом по-иному, одна­ко нет такой твари, которая с Богом не может иметь какого-то обще­ния; иначе понятие о чуде было бы невозможно. Когда Христос при­казывает волнам улечься, ветру успокоиться, это говорит не о том, что у Него есть некая магическая власть над природой, а о том, что живое слово Бога каким-то образом воспринимается всякой Его тварью.

Кроме понятия о суде, которое содержится в слове кризис, есть в нем еще другое понятие, которое я услыхал недавно. То же самое слово, которое мы произносим как кризис, суд над собой, на китайском языке значит «открывшаяся возможность» и это очень важно. Понятие суда говорит о прошедшем; но когда ты себя оценил, когда ты оценил положение, в котором находишься, когда ты произнес суд над собой, следующий шаг — идти вперед, а не только оглядываться назад. Поэтому действительно в момент суда человек заглядывает глу­боко в свою совесть, всматривается в то, что он совершил — и лич­но, и коллективно, как человечество; и дальше думает, куда идти. И в тот момент, когда мы начинаем думать о будущем, мы говорим о возможном. Мы не дошли еще до такого момента, когда нет ни возвра­та, ни пути вперед. Когда никакого пути не будет ни в прошлое, ни вперед — наступит конец мира; мы до этого еще не дошли. Но все мы ответственны за что-то в этой природе, в которой живем; мы все отравляем землю, отравляем воздух, все мы принимаем какое-то учас­тие в разрушении того, что Бог создал. И поэтому хорошо бы нам задуматься над тем, какова связь между Богом, сотворенным Им ми­ром и человеком. На этом я и хочу остановить ваше внимание.

Первое, что явно из Священного Писания: всё существующее со­творил Бог. Это значит, что Он Своим державным словом вызвал к бытию то, чего раньше не было. Причем, вызвал к бытию для того, чтобы всему дать блаженство, всё подвести к состоянию святости и совершенства. Если можно так выразиться, в момент, когда Бог тво­рил человека и другие твари, Он их творил из любви, творил их, чтобы с ними поделиться тем богатством, которое Ему Самому при­надлежит; больше того: не только богатством, которое Ему принадле­жит, но даже как бы и Самим Собой. Мы знаем из Послания апостола Петра, что наше человеческое призвание (как оно отражается на остальной твари — мы подумаем дальше) — не только знать Бога, не только поклоняться Ему, не только служить Ему, не только трепетать перед Ним, не только любить Его, но в конечном итоге стать причастниками Божественной природы (2 Пет.1,4). То есть, именно приобщиться Богу так, что Божественная природа нам прививается, мы становимся подобными Христу в этом отношении. Святой Ириной Лионский в одном из своих писаний употребил замечательное и, может быть, даже страш­ное, во всяком случае, величественное выражение. Он говорит, что в конце времен, когда вся тварь дойдет до полноты своего существо­вания, когда человек дойдет до своей полноты, всё человечество в единении с Единородным Сыном Божиим, силой Святого Духа, станет единородным сыном Божиим. Вот наше призвание в конечном итоге. Но это не значит, что человек призван к этому, а остальная тварь — нет. И я хочу обратить ваше внимание на несколько моментов библейского рассказа о сотворении.

Мы читаем рассказ о том, как Бог произносит слово — и на­чинается то, чего никогда не было раньше, зачинается, появляется в бытие то, чего не было. И первым появляется свет. Есть (правда, не библейское, но восточное) сказание о том, что свет создается от слова. И это замечательная картина: Бог произносит творческое слово — и вдруг возникает свет, который является уже началом су­ществования реальности. Дальше мы видим, как другие твари образуют­ся велением Божиим, как бы шаг за шагом совершенствуясь, и доходим до момента, когда создается человек. Казалось бы, человек является (и это действительно так и по Священному Писанию, и даже по самому простому, земному опыту) вершиной творения. Но рассказ о создании человека очень интересен. Нам не говорится, что Бог, создав самых высоких, развитых животных, дальше делает следующий шаг, чтобы еще более совершенное живое существо создать. Нам говорится, что когда все твари созданы, Бог берет глину земную и творит человека из этой глины. Я не хочу сказать, что это описание того, что соверши­лось, но этим указано, что человек создан из основной как бы материи всего мироздания. Разумеется, из этой же материи созданы другие существа, но подчеркнуто здесь, что человек не в отрыве от других существ, что он как бы в корне существования всех тварей, что он создан из того элементарного, основного, из чего все ос­тальные твари вышли. И это как бы нас делает родными не только — как неверующий бы сказал — «самым высоким формам животного мира», это нас делает родными и самым низким тварям земным. Мы созданы из того же материала. И это очень важно, потому что, будучи родными всему тварному, у нас прямое соотношение с ним. И когда святой Максим Исповедник, говоря о призвании человека, пишет, что человек создан из элементов материального мира и из элементов духовного мира, что он принадлежит и духовному миру и вещественному, он под­черкивает, что благодаря этому, содержа в себе и вещественное и духовное, человек может привести все созданные твари к духовности и привести их к Богу. Это — основное призвание человека.

Это очень важный момент, потому что дальше приходит другой момент — момент воплощения Слова Божия. Бог становится человеком, Господом нашим Иисусом Христом. Он рождается от Девы, Он получает полноту Своего человеческого естества от Богородицы; полноту Своего Божества Он от века имеет от Бога и Отца. Слово стало плотью, как говорит евангелист Иоанн; вся полнота Божества обитала в Нем телес­но (Кол.2,9). Он полностью Бог, Он полностью человек; Он совершен­ный человек потому именно, что Его человечество соединено с Божест­вом нераздельно и неразлучно. Но вместе с этим обе природы остают­ся собой; Божество не делается веществом и вещество не делается Божеством. Говоря об этом, тот же самый Максим Исповедник дает та­кой образ. Если взять меч — холодный, серый, как бы без блеска — и положить его в жаровню, через некоторое время мы его вынимаем — и меч весь горит огнем, весь сияет, и настолько огонь, жар пронизал, соединился с железом, что теперь можно резать огнем и жечь железом. Обе природы соединились, пронизали одна другую, оставаясь, однако, самими собой. Железо не стало огнем, огонь не стал железом, и вместе с тем они неразлучны и нераздельны.

Когда мы говорим о воплощении Сына Божия, мы говорим, что Он стал совершенным человеком. Совершенным и в том смысле, который я только что указывал: Он совершенен, потому что Он дошел до пол­ноты всего того, чем может быть человек, став единым с Богом. Но вместе с тем Он совершенен и тем, что Он в полном смысле человек; мы ясно видим, что Он стал потомком Адама, что та телесность, ко­торая Ему принадлежит, это наша телесность. И эта телесность, взя­тая от земли, Его сродняет, так же как и нас, со всем вещественным миром. Он соединен Своей телесностью со всем, что вещественно. В этом отношении можно сказать (об этом опять-таки Максим Исповед­ник пишет), что Христово воплощение является космическим явлением, то есть это явление, которое сродняет Его со всем космосом, со всем, что создано; потому что в тот момент, когда начинает быть энергия или вещество, оно узнает во Христе себя самое в славе соединения с Божеством. И когда мы думаем о твари, о той земле, на которой мы живем, о мире, который нас окружает, о вселенной, малю­сенькой частью, частицей которой мы являемся, мы должны себе пред­ставить и понять, что телесностью своей мы сродни всему тому, что материально во вселенной. И Христос, будучи человеком в полном, со­вершенном смысле этого слова, сродни Своей телесностью всей твари: самый маленький атом или самая великая галактика в Нем узнает себя самое во славе. Это очень важно нам помнить, и мне кажется, что, кроме Православия, ни одно вероисповедание на 3ападе не восприняло космичность воплощения и славу, открывшуюся для всей вселенной через воплощение Христово. Слишком часто мы говорим и думаем о воплощении как о чем-то, что случилось только для человека, для че­ловечества. Мы говорим, что Бог стал человеком для того, чтобы спасти нас от греха, чтобы победить смерть, чтобы упразднить раз­деление между Богом и человеком. Конечно, это так, но за пределом этого есть всё остальное, о чем я сейчас старался как-то упомянуть и на что старался, хоть неумело, указать.

Если так себе представлять вещи, то мы можем по-иному, с гораз­до большей реалистичностью, глубиной, с ужасом и благоговением вос­принимать таинства Церкви. Потому что в таинствах Церкви совершает­ся нечто совершенно изумительное. Над частицей хлеба, над малым количеством вина, над водами крещения, над маслом, которое прино­сится в дар Богу и освящается, совершается нечто, что уже теперь приобщает это вещество к чуду воплощения Христова. Воды крещения освящены телесностью Христа и благодатью Всесвятого Духа, сходящего в них и совершающего это чудо. Хлеб, вино приобщаются и телесности и Божеству Христа через сошествие Святого Духа. Это уже вечность, вошедшая во время, это вечность, то есть будущее, уже находящееся сейчас ясно перед нами, среди нас.

То же самое можно говорить о всем, что освящается. Есть за­мечательные молитвы, которые мы никогда не слышим, потому что у нас нет к тому случая. Например, есть изумительная молитва освяще­ния колокола. В ней мы просим Бога освятить этот колокол так, что­бы, когда он будет звучать, он доносил до человеческих душ нечто, что их пробудит. Просим, чтобы, благодаря этому звуку, затрепетала в них вечная жизнь. Есть стихотворение (по-моему, Кольцова, но я не уве­рен), которое я сейчас попробую вспомнить:

Поздний колокол, звучащий над равниною большою,

Прогреми над сердцем спящим, над коснеющей душою.

Звоном долгим, похоронным, всепрощающе-прощальным

Прогреми над сердцем спящим, безнадежно-беспечальным!

Может быть, оно проснется и стряхнет с себя забвенье,

И быть может, содрогнется на мгновенье, на мгновенье…

И вот когда мы освящаем колокол, мы это именно имеем в виду. Мы просим этому колоколу дать не только музыкальный звук (это, при умении, можно создать из чего угодно), но просим: пусть благо­словение Божие ляжет на этот колокол так, чтобы его звук (простой, как все звуки; он не будет звучать иначе, чем другой колокол, соз­данный без молитвы, без цели обновлять, оживлять души) так прозву­чал, чтобы звук его дошел до человеческой души и чтобы эта душа проснулась. Так что, видите, речь идет не только о том, чтобы освя­щать вещество, воды, масло, хлеб, вино и так далее, но чтобы всё могло быть принесено Богу в дар от нас, принято Богом, и чтобы Бог влил, включил в это вещество Божественную преображающую силу. Мне кажется, что это очень центрально в нашем понимании и Христа, и воплощения, и космического, т.е. вселенского, всеохватывающего значения воплощения Христова.

Это относится и к слову; ведь не только колокол звучит и об­новляет души, но слово человеческое звучит и обновляет души — или убивает душу. Если слово мертвое, оно убивает, если оно живое, оно может дойти до человеческих глубин и там разбудить возможность вечной жизни. Вы, наверное, помните то место в Евангелии от Иоанна, когда сказанное Христом смущает окружающих Его людей, и люди от Него отходят. Спаситель обращается к Своим ученикам и говорит: Не хотите ли и вы уйти от Меня? И Петр отвечает за других: Куда нам идти? У Тебя глаголы вечной жизни (Ин.6, 66-69). Здесь речь не идет о том, что Он так знает вечную жизнь, так ее описывает, что учени­ки горят желанием в нее войти. Если мы прочтем Евангелие, мы уви­дим, что Христос нигде о вечной жизни специально не говорит, в том смысле, что Он ее не описывает, не представляет перед нами картины вечности, или ада, или неба. Нет; самые слова Христовы были таковы, что когда Он говорил с людьми, Его слова доходили до той глубины человека, где покоится возможность вечной жизни и, как искра, упавшая на сухое дерево, загоралась в человеке вечная жизнь. Мне кажется, что это очень важно себе представить.

Это относится не только ко Христу, Чье слово, конечно, дохо­дило сильнее любого другого; но также и к тем великим учителям и проповедникам, которые своим словом преображали жизнь других людей. И звук вещественен, и свет вещественен. Всё вещественное и всё ма­териальное (и столь великое, что мы не можем даже себе представить его размеров, и столь малое, что мы не можем его уловить даже при­бором) именно благодаря тому, что человек создан из земли, то есть принадлежит своей плотью веществу, — всё охвачено Христом, включе­но во Христа. И поэтому когда нам говорится, что призвание человека — уйти в глубины Божии, сродниться с Богом так, чтобы быть с Ним воедино, и через это преобразить свою телесность, и в течение этого процесса преображать мир вокруг, это не слова, а реальность, это конкретное наше призвание, то, что нам дано как задача.

Но почему же мы так малоуспешны? Мне кажется, что стоит за­глянуть в Священное Писание и поставить перед собой вопрос: что же случилось? (Я, конечно, буду говорить отрывочно, потому что развивать тему я сейчас не могу просто по времени). Когда человек был создан, ему была открыта возможность наслаждаться всеми плода­ми рая, но он не зависел для своего существования от этих плодов. Как Христос сказал дьяволу, когда был искушаем им в пустыне, не хлебом единым /будет/ жив человек, а всяким словом Божиим (Лк.4, 4). Человек жил, конечно, не словами Божиими, а творческим Словом Божиим и своей приобщенностью к Богу. В момент его отпадения от Бога вот что случилось. Во-первых, между человеком и человеком получи­лось разделение. Когда Ева была сотворена из Адама, они друг на друга посмотрели и Адам сказал: Это плоть от плоти моей, кость от кости моей (Быт.2,23). То есть он увидел в ней себя самого, но уже не замкнутого в себе, а перед собой как бы, он увидел в ней не от­ражение, а свою собственную реальность; и Ева так же. И они были едины. Грех не только их разделил, но и разбил цельность отношений человека со всем окружающим миром. И теперь, когда человек отор­вался от Бога, потерял способность жить только Божиим словом, Бог ему дает возможность и задачу: возможность существовать тем, что он будет получать некоторую долю своей жизни от плодов земли, и  задачу возделывать эту землю. Без этого он умрет, он больше не может жить одним Богом. Человек как бы вкоренен и в Бога, Которого он не потерял до конца, и в землю, в которую погру­зился корнями, чего ему делать не следовало, потому что его призва­ние было — эту землю вести к Богу, быть как бы вождем. Мы читаем в Библии, что человеку было сказано обладать землей, и постоянно толкуем это слово в смысле: иметь над ней власть, властвовать над ней. Обладать не обязательно это означает. Вы, наверное, помните опять-таки из Евангелия место, где Христос говорит: Властители земли властвуют над своими подчиненными; не так да будет с вами, — первый из вас да будет всем слуга (Мк. 10,42-44). Это и было призванием человека: быть слугой, не в каком-то унизительном смыс­ле, — быть тем, который служит всей твари в ее восхождении к Богу и ее постепенном укоренении в Боге и в вечной жизни.

А потом приходит другой момент. Если вы прочтете внимательно рассказ о поколениях от падения Адама до потопа, вы можете заме­тить, что число лет жизни упоминаемых лиц всё уменьшается. В дру­гом месте Священного Писания (я не могу сейчас точно процитиро­вать) говорится, что после падения постепенно водворялась смерть. Что смерть стала постепенно владеть человеком, вернее, человечест­вом всё больше и больше, потому что человечество всё дальше и даль­ше отходило от единства с Богом и все глубже погружалось в тварность, которая сама по себе жизни вечной и даже продолжительной жизни земной дать не может. Два исключения, однако, в этом ряду. Одно — Мафусаил, который жил больше всех своих предков и потомков; о нем оказано, что он был другом Божиим и жил столько-то лет. Дру­гое — Энох, который, потому что он был другом Божиим, умер, по библейскому рассказу, молодым: всего трехсот с чем-то лет… Для нас это, конечно, не молодость, но по сравнению с другими он был молод. Но долгожизненность одного и ранняя смерть другого были обусловлены тем, что оба были больше, чем кто-либо, соединены с Богом. Богу было нужно, чтобы один жил, и Богу нужно было, чтобы другой к Нему пришел.

А потом приходит потоп, и в тексте есть еще место, о котором можно задуматься. Люди всё дальше и дальше отходили от Бога, до момента, когда Бог, взглянув на них, сказал: Эти люди стали пло­тью (Быт.6,3). Духовности в них не осталось, и пришел потоп, смерть пришла на них. И после потопа Господь говорит впервые: Теперь вам предоставляются в пищу все живые существа. Они вам будут служить пищей, а вы будете их ужасом (Быт.9,2-3). Это очень страшно. Страшно себе представить, что человек, который был призван всякое существо вести по пути к преображению, к полноте жизни, дошел до того, что больше не может взлетать к Богу, и вынужден свою пищу добывать убийством тех, кого должен был вести к совершенству. Здесь как бы замыкается круг трагедии. Мы находимся в этом кругу, мы всё еще неспособны жить только вечной жизнью и словом Божиим, хотя святые в значительной мере возвращались к первоначальному замыслу Божию о человеке. Святые нам указывают, что надо молитвой, духовным подвигом постепенно высвобождать себя от нужды питаться плотью животных, переходить только на растительную пищу, и, уходя в Бога всё больше и больше, нуждаться в ней всё меньше и меньше. Были святые, которые жили только тем, что раз в неделю приобщались Святых Таин.

Вот в каком мире мы живем, вот к чему мы призваны, вот какая была данность. Вот наше православное представление о том, каков мир и как Бог с этим миром связан: не только как Творец, Который просто творит и остается чужим Своей твари. Даже художник не оста­ется чужим тому, что он творит; всякий может узнать руку художника или его печать на его творении. Здесь же речь идет о другом. Бог не просто творит и пускает жить тварь, Он с ней остается связанным и зовет ее к Себе, чтобы она выросла в полную меру данных возмож­ностей: из невинности — к святости, из чистоты — в преображенность. Вот представление, которое есть у нас в Православной Церкви о тварном мире, о соотношении Бога с человеком и со всей тварью без исключения, и о роли человека. Тогда становится понятен, с точки зрения Православной Церкви, вопрос о нашей роли в том, что мы сейчас делаем с землей. Вопрос стоит не: «то, что мы делаем с землей, нас погубит», а: «то, что мы делаем с землей, является на­рушением нашего человеческого призвания». Мы сами себя губим и мы закрываем путь другим тварям к преображенной жизни.

Ответы на вопросы

После Своего воскресения Христос ел перед учениками…

Мне кажется, из этого рассказа явно, что Христос во всем, всецело разделял жизнь современных Ему людей, что Он в Своем че­ловечестве оставался единым с нами, и что Он хотел, принимая пищу, которая там была предложена, доказать Своим ученикам, что Он не дух, не привидение, а живой, настоящий человек.

В Ветхом Завете есть указания, что евреям есть (например, на Пасху) и как приготавливать мясо, и даже определенные продукты, которыми нужно или не нужно питаться…

Одно мы знаем ясно из той же 9-й главы книги Бытия: что когда отдается животный мир в пищу людям, запрещено есть пищу, пропитан­ную кровью, потому что в то время кровь рассматривалась как носи­тель жизни и носитель души; это одно. А второе что меня поражает в рассказе о Тайной вечери (вы знаете что на пасхальной вечери снедался агнец): несомненно, агнец был съеден, но не упоминается о нем, потому что, как мне кажется, весь рассказ центрируется на том, что Христос является Агнцем Божиим закланным, что агнец, кото­рым тут будут питаться, это только образ, но теперь воочию ученики видят истинного Агнца Божия.

Человек есть убийца. Если сказано, что Бог дал всё для че­ловека, а мы убиваем…

Оно несомненно так, потому что мы живем смертью других существ…

А жертвы животных? Приносили голубей и других…

Это было в ветхозаветный период ослабевшего, одебелевшего человечества, и мы принадлежим к этому периоду; но мы должны в пределах тех возможностей, которые у нас есть, вновь вспомнить наше призвание. Речь не идет о том, что «сегодня я перестану есть мясо», а о том, что я перестроюсь и пойму, какова моя человеческая роль в этой вселенной или хотя бы на этой земле, которая мне поручена Богом. Она мне не дана на съедение, я должен был ее вести к полноте, которой она не обладает от природы и, которой я сам не обладаю, иначе как если приобщусь Божественной благодати.

Нил Сорский говорил, что можно не отказываться от любой пищи…

Я сейчас не могу спорить о вопросе мяса или чего-либо специ­ально. Я хочу только сказать, что, во-первых, в монашеской тради­ции, святой Серафим Саровский, другие святые не вкушали мяса. Это аскетическая, монашеская традиция, тут всё ясно. Когда Нил Сорский говорил, что можно приобщаться ко всякой пище понемногу, он не предполагал при этом, что будет нарушаться монашеское правило.

Но есть одно очень интересное, замечательное место в житиях святых. Епископ (кажется, Александрийский) решил испытать несколь­ких монахов, которые подвижнически жили в пустыне, посмотреть, бу­дут- ли они есть мясо или не будут. Он их пригласил к столу, им подали овощи и кусочки телятины, и они все эту телятину лопали. После чего епископ обратился к старшему из них и говорит: Что, отче, может, вам дать еще немножко телятины? Тот ответил: Мы ни­когда не прикасаемся к мясу. Тогда епископ говорят: Ну как же так, вы только что съели мясо… Тот ответил: Пока мы не знали, что это мясо (они уже забыли за сорок лет в пустыне разницу между мясом и овощами), мы ели это как пищу; теперь, когда ты нам ска­зал, что это мясо, мы не можем коснуться его… Видите, они дошли до такого состояния, что это уже не могло их отравить, они как бы жили уже другим миром.

С другой стороны, если не убивать животных, сколько бы их было на этом свете…

Давайте я поверну вопрос так. У нас сейчас нарастает насе­ление земного шара. С чего это мы по дури хотим спасти от голод­ной смерти миллионы людей, которые могли бы умереть и уменьшить количество людей на земле?.. Это такая же логика… Это не наше дело. Наше дело — поступать правильно, а остальное мы можем оста­вить Богу.

Бог сказал: живите и размножайтесь…

Я вам Бога объяснять сейчас не стану, но я не думаю, что Бог сказал: размножайтесь так, чтобы на земле не было места даже ноги поставить, чтобы вы друг друга удавили и умерли, стоя вот так, как иногда в храме стоишь и еле дышишь, или можешь даже ноги под­нять от усталости, потому что висишь между двумя или четырьмя соседями.

Весь вопрос в любви, а не в политике. Христос отка­зался быть политиком. Он кормил — от любви…

Есть русская пословица: неурожай — от Бога, а голод — от людей… Сейчас можно было бы накормить вселенную, но мы сидим на запасах, только бы не продешевить. Вот что происходит. Если все запасы, которые лежат в Европе и не продаются, а очень бережно и за большие деньги хранятся в целости, раздать, люди не умирали бы с голоду. Я согласен: где кончается любовь, там начинается рассчетливость. Любовь заключается, в основе, не в чувстве, не в пережива­нии, когда млеет сердце, а в том, чтобы ответственно отнестись к другому человеку или к другой твари, именно — не только к челове­ку, но и к твари.

У нас в храме есть икона святителя Власия Севастийского с маленькой частицей его мощей. Он был епископом, проповедником, был за свою веру взят и пострадал мучеником. В его житии есть одна черта, которая меня всегда глубоко трогает. Когда его вели на казнь, он вдруг увидел, что рядом с ним по дороге бежит собачка на трех лапках, потому что одна лапка ранена. Он забыл, что его ведут на смерть — так его пронзила жалость к этой собачке, остано­вился, ее благословил, собачка убежала здоровой, а он пошел умирать… Понимаете, что это значит. Это не анекдот из жизни живот­ных, это рассказ о том, как человек может в себе нести такую со­страдательную любовь, что, увидев страдание какой-то твари — не человека, а собачонки, он забыл о себе, забыл, что его ведут уми­рать, мучить, терзать, — только о ней вспомнил. Вот что значит любовь, когда она доходит до такого предела, который, конечно, нам не под силу.

Но есть примеры и из нашей жизни, из простой, обыденной жизни самых простых людей, которые даже не сказали бы о себе, что они живут любовью. Я помню одну свою ученицу в Русской гимназии в Пари­же: ничем особенным не выдавалась, училась хорошо, ничем не была замечательна. Упала бомба на дом, в котором она жила с родными и с другими людьми. Дом запылал. Все выбрались, осмотрелись — и за­метили, что одна старушка не выбралась. И эта девочка не стала рассуждать о том, что она христианка, что она живет любовью, — она просто вошла в огонь спасать эту старушку — и сгорела с ней. Предел любви в том, чтобы и не подумать, что иначе просто поступить нельзя. Тут никакого расчета нет, ни размышления, — иначе нельзя. Она даже не подумала «нельзя иначе», она просто сделала «не­льзя иначе». Если бы и мы в своей среде начали друг к другу относиться — ну, не так, потому что кишка коротка, но хоть немножечко в этом направлении двинулись, хотя бы и с размышлением… Не так, как эта девочка или как Власий Севастийский, а если бы каж­дый раз, когда перед нами возможность доброго поступка, мы оста­новили бы свой эгоизм, свою жадность, свое себялюбие, свою нелю­бовь, разные чувства, которые нас разобщают, и дали бы себе поступить…

И еще одно, мне кажется, очень важно: не давать себе времени между моментом, когда у нас добрый порыв, и моментом, когда мы этот порыв приведем в действие, подумать. Отец Александр Ельчанинов в своем дневнике говорит, что никогда не надо дать себе между доброй мыслью и поступком времени подумать: Надо ли? Сейчас ли? Не может ли кто-нибудь другой сделать? — потому что тогда мы дела не сделаем. Надо, чтобы добрый порыв стал поступком сразу. Один французский писатель говорит в своей книге, что надо так научиться жить, чтобы хоть один раз в жизни совершить поступок, который сам по себе был бы уверенностью в том, что это правиль­но, без расчета и размышления «надо — не надо, и сколько?..» Скажем: стоит нищий — и думаешь: сколько ему дать?

Есть рассказ из жизни Шамиля. Он был взят с Кавказа, жил в России под стражей, но в большой чести. Он ходил по городу гулять вместе с офицером, который был его стражем, можно сказать, и каж­дому нищему давал серебряную монету. Офицеру поставили на вид, что это обходится казне довольно дорого (по тем временам серебряная монета — это было относительно довольно много денег). Офицер на­чал объяснять Шамилю: Знаете, вы могли бы и копейки давать, не обя­зательно серебро… Шамиль на него посмотрел, говорит: А скажи, ты уверен, что если я не дам серебряную монету, другие ему дадут достаточно денег, чтобы восполнить то, чего я ему не дал?.. Офицер сказал: Нет, не могу… — В таком случае я буду продолжать давать серебро… Вот наглядный простой пример неусложненной мысли. Этот человек останется голодным, если кто-нибудь другой не даст; я хочу быть уверенным, что он не умрет с голоду, и я дам.

Это же не его деньги были!!

Это были царские деньги, его пенсия, можно сказать. Конечно, в нашей жизни мы не можем давать больше, чем можем. Есть какая-то мера, за которую мы не имеем возможности или права переходить, по­тому что тогда сами делаемся паразитами для других. Если я дам то, с чего я должен буду питаться, кто-то должен меня напитать. Речь не идет о том, чтобы быть безумными в той обстановке, в которой мы живем, а о том, чтобы знать: это я могу дать, и поэтому не пожалею. А иногда мы можем дать, ничего не дав.

Я уже рассказывал некоторым из вас, это будет старческое по­вторение. Когда я преподавал в Русской гимназии, там был такой преподаватель, такой Леонид Александрович, очень замкнутый, суровый человек, которого не особенно любили те, кто его недостаточно знал. Я его знал довольно-таки хорошо, потому что он был моим скаут-мастером в свое время. И я помню такую картину. Он идет по дороге к школе. У дороги сидит нищий, перед ним шапка. Проходили разные люди. Одни его не видели; другие посмотрят и пройдут. Третьи сунут в карман руку и, даже не посмотрев, кинут что-то в шапку. И вдруг Леонид Александрович идет по дороге, останавливается перед нищим лицом к лицу, снимает шапку, ему что-то говорит, явно, что он ни­чего ему не дает. Нищий на ноги вскакивает, его обнимает, они жмут друг другу руки, и Леонид Александрович направляется в школу. Ясно, что когда он пришел, его окружили ученики: Леонид Александрович! Кто это такое? Он ваш родственник? Мы видели, что вы ничего ему не дали, а он вас поцеловал — что случилось?.. И из бедного Леонида Александровича, который был замкнутейшим человеком, вытащили сле­дующий рассказ: Я из дому шел пешком, у меня никаких денег не было (мы позже узнали, что он умер с голоду; он ел только то, что нахо­дил на помойках, так что очень реально, что у него денег не было). Я увидел этого нищего и подумал: если я пройду мимо него, я, может, убью в нем последнюю искорку веры в человеческое сострадание, в человеческое уважение к человеку. И поэтому я остановился, снял шляпу, чтобы ему показать, что мы с ним говорим, как два равных человека, я не прохожий, который может его оделить монеткой или отказать ему в деньгах, а я человек и он человек. Я ему сказал: Простите, я ничего вам не могу дать, у меня ничего нет, я с друго­го края Парижа пришел пешком, потому что не могу оплатить метро…

Он же учитель — должен иметь жалование, как же он сказал, что у него нет денег?!

А я скажу почему: Гимназия была тогда настолько дико бедна, что мы получали почти что ничего. Я давал 25 уроков в неделю и ве­черами зарабатывал на жизнь, чтобы можно было преподавать в Гимна­зии. Я получал в месяц эквивалент одного фунта стерлингов, и Леонид Александрович то же самое; на эти деньги можно было — да, что-ни­будь поесть, но сытым быть, простите, нельзя было. Я-то был тогда молод и мог работать много, и что-то зарабатывать, но он был лет на тридцать старше меня, и было иное дело.

Но, во всяком случае, я помню, как он рассказал всё это детям, а дети восприняли. А потом я этого нищего встретил, что-то ему сказал; он говорит: Знаете, я никогда в жизни большего не получил, чем сегодня от этого человека, — он во мне человека признал. Денег он мне не дал, но сколько-то денег я с других, может, и мог бы по­лучить, но я для них не был человеком; для этого Леонида Александровича он человеком был. Так что тут вопрос даже не в том, что — дай много или дай меньше, или сколько дать, а как ты дашь (или даже — как ты не дашь, как мы видим).

Помню, у меня было двое учеников. Их отец просто жил черной биржей, всё у них было. Я их водил гулять, между прочим, и хотел их научить давать, потому что они брать умели, а давать — нет; и отец умел только брать. Как-то мы проходим мимо нищего, я демонст­ративно вынимаю из кармана монетку и даю ему, чтобы дети смотрели. Один из них спрашивает: Это что, ваш родственник? — Нет. — Зачем же вы ему тогда деньги даете? Я объяснил: Потому что он голодный, и так далее. А, — говорит, — а сколько надо дать? Я знал, что у них в карманах, говорю: столько-то (не помню, какую-то монетку). А, хорошо!.. На следующий день мы тоже были там, проходим мимо нищего, старший говорит младшему: Я кошелек забыл, ты дай ему… Тот вынимает деньги, дает. Вернулись домой. Мальчик, который не давал ничего, говорит другому: Ты мне франк должен, потому что ты за меня давал… Видите, какой подход к тому, как давать: и не дал, и франк заработал. Ну, тот тоже зубастый был, не дал. Это была семья замечательная, о них можно рассказывать анекдоты до беско­нечности.

Они были богатые, жили черной биржей, у них был хлеб с маслом, когда у нас и хлеба-то не было. И я помню… Впрочем, простите, я вам сказки рассказываю, вместо того чтобы делом заниматься.

Начали — так уж доскажите!

Ну, хорошо, чтобы закончить. Я как-то к ним шел урок давать, и так как пару дней нечего было есть, я думал: Вот попасть бы тогда, когда они возвращаются из школы и пьют чай с хлебом и маслом. Мас­ла я вообще не видал два или три года. Пришел, звоню, открывается засов за засовом, цепь снимается, и младший из них облизываясь, говорит: Чтобы урок был подольше, мы уже чай выпили и теперь спо­койны… Я думаю: Ах ты! Как бы что-нибудь всё-таки съесть… И решил — как бы сказать? их за нос провести. Кроме всего прочего я им преподавал русский язык. Для этого я им рассказывал на рус­ском языке медленно и с инсценировкой длинный рассказ, пом­ню, про лисичку и ее приключения. Это длилось не знаю сколько не­дель или месяцев подряд, я каждый раз выдумывал, надумывал. И тут я начал рассказ о том, как лисичка подходит к деревне, смотрит из-за кустов, и вдруг видит: перед хатой сидит мужик, отрезает от большого хлеба ломоть и его маслом покрывает… Дети  вскочили: Подожди одну минутку! — побежали на кухню: Мама, мы хотим хлеба с маслом!.. Тут я тоже получил.

Простите, это уже не следовало рассказывать.

Можно ли сказать: поскольку Троица существует до творения, то воплощение, смерть Христа, воскресение имели место и во времени и в вечности, в том смысле, что это уже случилось до  времени?

Я думаю, что можно вот в каком смысле. С одной стороны, рож­дение, воплощение, то есть зачатие, рождение, жизнь Христа, смерть Христа, Его погребение, Его воскресение — исторические факты. Это случилось во времени, в течение определенных лет. Но с другой стороны, есть мысль, проведенная не помню сейчас кем, но ее можно вы­читать в Житии протопопа Аввакума, им самим написанном, как он себе представляет сотворение мира и человека. Рассказ идет прибли­зительно так (я не цитирую дословно, но в основе): И сказал Отец Сыну: Сын Мой, сотворим человека по образу Нашему и по подобию… И Сын ответил: Сотворим его, Отче… И Отец Ему сказал: Да, но че­ловек потеряет свое призвание, отвернется от Нас, и умрет, и Тебе надо будет стать человеком и умереть для того, чтобы вернуть его к жизни… И Сын отвечает: Да будет так!.. И творение совершается. Потому что если мы думаем о Боге как о полноте, мы не можем себе представить, что какое-то событие, совершившееся на земле, могло внести что-то новое, небывалое в Бога. Дескать, потому что чело­век пал, что-то должно было случиться в Боге, чего раньше не было.

Тема о Троице слишком большая, но крестная любовь является как бы частью жизни Святой Троицы. И не случайно во время всенощной, начальных ее слов: Слава Святей, и Единосущной, Животворящей и Не­раздельней Троице — священник совершает крест кадилом, как бы впи­сывает крест в исповедание Святой Троицы. Но это слишком, думаю, большая тема, чтобы так мимоходом ее лишь затронуть.

Смотря на людей в мире, во-первых, кажется, что жестокость есть и в сердце, к самим себе у них нет уважительного отношения. Во-вторых, нет отношения с Богом, со Христом, даже у православных, все заняты собой. Забота о мире в мире — от страха, от выгоды. От страха, что потеряем, что есть, нельзя будет жить дальше, это отрицание того, что вы говорили. Чтобы иметь такой (ваш) взгляд нужна уже какая-то связь со Христом. И я не знаю, как практически, с чего начать. Это может стоить всей жизни — чтобы получить какую-то связь со Христом. Но ведь надо что-то делать сейчас. Надо может быть заставить себя заботиться о мире хотя бы от страха — и что-то будет сделано, хотя и не вдохновенно, тяжело и, может быть, ни к чему не приведет…

Я думаю, что обе вещи имеют свое место. С одной стороны, мы не можем ждать момента, когда станем святыми, для того чтобы спа­сать мир. Так и священник — проповедует то, что гораздо больше его. Но я не могу дожидаться момента, когда стану воплощением Еванге­лия, для того чтобы его проповедовать. Так что приходится делать, раньше, чем сам дорастешь до полной меры. Но я затронул эту тему — потому что самая тема забыта. Мы забыли в нашей христианской обстановке, что есть это измерение. Мы постоянно говорим о том, что человеку поручена земля, что ему велено ею обладать, управлять и т.д., но мы это себе представляем в виде господства, а не служения, мы потеряли самое сознание, как и что должно быть. Поэтому, с од­ной стороны, надо спешить делать дело, даже если побуждения несо­вершенны. Но с другой стороны, нам надо осознавать всё больше и больше настоящее основание и им делиться с другими людьми; потому что если смотреть только на возможную выгоду или невыгоду наших поступков, то они всегда обращаются в то, что мы снова начинаем творить недоброе. Мы начинаем охранять природу для своей выгоды, но когда видим, что нам выгодно так или иначе повернуть дело, мы так и поступаем. Я думаю, что так важно иметь богословскую базу об отношении Бога с человеком и со всей тварью и о роли человека как посланника Божия, как служителя Божия по отношению к твари, потому что это может вдохновить сначала единицы, потом большее число людей или привнести даже в эгоистический подход новое изме­рение, которое рано или поздно начнет преображать эгоизм. Конечно, сейчас мы не можем говорить о том, чтобы, скажем, экология была построена на таком видении, как у Максима Исповедника, но мы долж­ны знать, что оно есть, что это лежит в основе Священного Писания и Ветхого и Нового Завета, что это наше призвание, и что мы долж­ны так относиться. Жизнь драгоценна, и мы призваны служить жизни, а не ею обладать, властвовать над ней или быть паразитами земли. Вот почему я думаю, что эта тема важна.

Раньше люди больше охраняли природу…

Во-первых, меньше людей было, но кроме того, жадности было меньше, не выдумали еще столько способов быть жадными.

Насчет добрых дел; иногда делишься куском хлеба, вроде последнее можешь отдать, а потом видишь, что люди тебя ис­пользуют, и становится так тоскливо… Особенно это касается приезжающих из Советского Союза… Как различать?

…Ну, сколько угодно таких людей, которые шкуру снимут, и тут… Прописи не может быть. Думаю, что надо постепенно на­учаться смотреть на человека и как бы «прощупывать» его, воспри­нимать, сколько правды, сколько неправды. Но я согласен с вами, что предпочитаю…

Опубликовано: «Человек». 1993. № 3; Труды. Т.1. — М.: Практика, 2002.

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет