митрополит Антоний Сурожский

О свободе

14 ноября 1991 г.

То, что я хочу сказать сегодня, некоторые из вас уже в той или другой форме слышали. За последние годы мне несколько раз го­ворили, что, может быть, пора мне перестать читать доклады, прово­дить беседы, потому что нового мне, как будто, говорить нечего. И в каком-то смысле это правда: мне «нового», в общем, говорить нечего, потому что постепенно некоторые основные мысли, которые кажутся мне настолько важными, настолько значительными складываются— не как мои мысли, а как реальность, — так что о них не устаешь говорить. Но вместе с этим в зависимости от обстоятель­ств, от контекста, от событий, которые нас окружают, от внутренних переворотов, которые бывают и у самого себя и у других, оттеняются эти мысли по-иному. И вот сегодня мне хочется, в контексте совер­шавшегося, совершающегося и ожидаемого в России, вернуться к раз­мышлению о значении свободы: что такое свобода? Что такое свобода, если она делается творчеством, а не произволом?

Но раньше, чем к этому подойти, я хочу поделиться с вами мыс­лью, которая меня очень взволновала в начале великих дней 19-21 августа. Началось всё в день Преображения Господня, и конечно, очень многие, все верующие, увидели в этом знак, что наступило вре­мя преображения для России, пришло время новизны, что каким-то образом приблизилось Царство Божие в сиянии славы вечности. И я думаю и не сомневаюсь, что действительно это совершилось. Но с другой стороны, с самого первого момента мне пришла мысль о том, что Преображение Господне нам говорит не только о славе Царства Божия пришедшего в силе, но и о трагедии.

Вспомните рассказ евангельский. Спаситель Христос взял с Собой на Фавор трех Своих учеников: Петра, Иакова и Иоанна, и преобразился перед ними. Что это значит? Евангелие совершенно ясно говорит: они вдруг увидели Христа таким, каким они никогда Его не видали. Он весь сиял славой, сиянием Своего Божества, — и не только Он. Если посмотреть на икону Преображения, написанную Феофаном Греком, то увидишь, что одежда Христа, по евангельскому слову, стала бела, «как ни один белильщик на земле не может убелить». Лучи, исходившие от Его плоти, падали на все предметы, которые Его окружали: на растения, на камни, на всё, и как бы из недр всего, чего они касались, вызывали сияние заложенной в них возмож­ной вечной славы. Но контекст события трагичный и такой важный, что необходимо понять его значение. Случилось оно в тот момент, когда явившиеся Моисей и Илия говорили со Христом, по словам Евангелия, о Его исходе, то есть о Его крестной смерти. Этот момент, когда Он воссиял всей полнотой Божественной славы, когда до самой плоти Он воссиял этим светом — момент, когда на­чался Его крестный путь. Это момент, когда Божественная любовь как бы перелилась через край сиянием света, — момент, когда была явлена слава человеческая, полнота человеческого величия, потому что в этот момент речь шла о том, чтобы жизнь Свою отдать за всех тех, кому нужно спасение. Так, когда на Фаворской горе мы видим славу Божественную и одновременно прославленность Челове­ка Иисуса Христа — употребляя выражение не мое, а апостола Павла, — это момент крестной любви, жертвенной любви, это момент, когда Любовь до конца себя отдавала на смерть, до смерти крестной. И вместе с этим до учеников дошло сознание беспредельной славы, явленной во Христе. Они не только Его увидели как своего Учи­теля, Наставника, как Бога пришедшего плотью; они увидели, что представляет собой человек, который неразрывно, до конца, до пре­дела един с Богом. Они увидели, что представляет собой истин­ный Человек, каким они никого не знали, какими они себя не могли чувствовать, но в Ком они увидели свое собственное призва­ние, выраженное до конца.

Но этим не кончается трагичность и величие пПреображения. Уче­ники вошли в славу вечной жизни, Царства Божия уже пришедшего в силе, и им так было там хорошо. Они были готовы забыть и небо и землю, и самих себя, и всё, всё, даже горе человеческое: «Нам здесь хорошо, построим три шатра и останемся здесь…» И Христос им сказал: «Нет, теперь, когда вы это увидели, нам надо спуститься в долину»… А когда они спустились в долину, они встретились с человеческим горем. Отец привел к ученикам Спасителя своего сына, страдавшего припадками падучей болезни, просил их исцедить его, и они ничего не могли сделать. Спаситель Христос, посмотрев, сказал:

«Приведите его ко Мне», — и исцелил его.

Это «приведите его ко Мне» такое важное. Потому что, как бы мы ни были верны Христу в меру своих сил (и кто из нас может, смеет сказать, что верен Христу?), не нам принадлежит сила, не нам принадлежит благодать, не мы являемся теми, к кому должны прийти люди в своей духовной нужде. Каждый из нас призван быть как бы предтечей, тем, который делает ровными пути Господни, который делает возможным для всякого человека в любой нужде дойти до Самого Христа. Призвание каждого из нас — открыть путь любой душе, любому человеку ко Христу Спасителю, к Нему Самому. В каком-то отношении наше призвание кончается в тот момент, когда, как друг Жениха, то есть как Иоанн Креститель, мы привели человека ко Христу и сами отходим, когда мы больше не нужны, потому что человек нашел свою цель и Того, Кто может всё совершить в его жизни.

Я не напрасно говорю об этом в контексте случившегося в Рос­сии, потому что сейчас этот вопрос стоит в какой-то мере именно так, как он описан в Евангелии. Сейчас речь идет о том, чтобы строить град человеческий, но не человеческими руками, не по человеческим меркам, не по мудрости человеческой, а по-иному: строить такой град человеческий, который совпадал бы, насколько возможно это осуществить на земле, с градом Божиим. Строить человеческий град, который был бы так просторен и так глубок, в котором были бы такие глубины, чтобы первым жителем в нем мог быть Иисус Христос, — Иисус из Назарета, Иисус Сын Божий, Тот, Кто Со­бой наполняет всё. И перед каждым христианином встает вопрос о том, как этот град Божий строить на земле: на нашей Русской земле, но, живя здесь, также и на этой земле. Ведь древнее присловье говорит: всякая земля — моя родина, потому что всякая земля принад­лежит моему Отцу — Отцу Небесному, Живому Богу, Который Свою жизнь отдает для каждого и для всех.

И вот на грани теперешних времен стоит очень важное понятие: понятие о свободе, потому что сейчас почти всё время проводится контраст между порабощенностью прошлого и открывшейся свободой. Но так легко обмануться, так легко принять за свободу — произвол, своеволие. Что же представляет собой свобода? Вот на этом я хочу остановиться.(Это я и имел в виду в самом начале, говоря, что некоторые из вас, вероятно, всё знают, что я могу об этом сказать, но в сегодняшнем контексте мне хочется это повторить).

Есть определение свободы у Хомякова. Он производит слово «свобода» от славянских корней, из которых выводит, что «свобода» значит «быть самим собой». Этимология спорная, но не в ней дело, а в том, что она нам говорит. Да, свободен человек, который действительно стал самим собой. Но что это значит? Если каждый из нас подумает о себе: Кто он? Разве все мы, каждый из нас не знает, что мы внутренне раздроблены, разделены, что в нас есть различные и несовместимые порывы? Еще апостол Павел го­ворил, что с ужасом, с болью видит: то добро, к которому он всем существом устремлен, он не творит, а ту неправду, которую нена­видит, он творит всё время… Поэтому быть самим собой значит найти в себе того человека, который является образом Божиим. А это дело — труд, подвиг всей нашей жизни. Нельзя в какой-то момент установить: вот кто я. Можно только сказать, что во мне есть свет, — свет вечный, свет немерцающий, неумирающий, пронизы­вающий ту полутьму, которая его обволакивает. Христос нам говорит: «Верьте в свет, пока вы во свете ходите»… Вот наше призвание. Что бы с нами ни делалось внутренне или внешне, как бы мы ни видели себя изуродованными грехом, неправдой внутренней и злом своих по­ступков, надо верить, что в нашей сердцевине есть этот свет. Мы не могли бы осуждать зло в себе, не могли бы его видеть, если бы в нас не было этого света. Но это еще не значит, что мы можем в какой бы то ни было момент сказать: «Я знаю, кто я, и поэтому я могу быть свободным в том смысле, в каком мы призваны быть свободными во Христе». «Познайте истину, она вас сде­лает свободными»:, — что это значит? Это не значит: познайте какие-нибудь богословские, догматические истины, во множественном числе. Истина — единственное, что на самом деле есть. Флорен­ский говорил, что истина — это Естина. Но то, что на самом деле есть, это не то, что я могу в себе прозреть, это гораздо больше. Истинен только Бог, истинен только Христос; только в Нем полнота человечества явлена нам как истина, как предельная. полная, победоносная реальность. И мы можем поставить перед собой эту задачу: я»Я буду искать в себе всё то, что принадлежит истине, то есть всё то, что представляет собой Божий образ во мне, и буду всеми силами стремиться к тому, чтобы это осуществить, чтобы это было постоянной реальностью моей жизни». Но ска­зать в какой-то момент: «Я этого достиг и теперь я свобо­ден,» — в том смысле, в котором говорит об этом Хомяков, или в том смысле, в котором мы действительно призваны к Божественной свободе, мы не можем. Однако мы можем кое-что в этом на­правлении сделать.

Перед нами, как зеркало, образ Христа, Его слова, Его дейст­вия. Мы можем вглядываться в образ Христа, мы можем вслушиваться в Его слова, мы можем стараться вглядеться в Его поступки, их по­нять, читая Евангелие. И каждый раз, когда вздрогнет наше сердце, каждый раз, когда вдруг, как луч солнца, нечто пронизает наш ум, каждый раз, когда встрепенется наша воля желанием, восторгом, ра­достью, благоговением, мы можем сказать, что слова Спасителя Хрис­та до нас дошли, мы можем сказать, что в этот момент Христос и я как бы совпадаем, что я нашел в себе крупицу, неболь­шой удел образа Божия во мне. Это надо сохранить как святыню. Если какая-нибудь заповедь, какой-нибудь образ, какое-либо слово Христа, какой-нибудь Его поступок, что бы то ни было исходящее из Него вызвало в нас это сознание, мы должны это сохранить, как святыню. И если мы будем дальше и дальше вглядываться в Христа, как в зеркало, то мы постепенно начнем в себе прозревать этот образ.

Часто, однако, говорят: «Вглядывайтесь в Евангелие, посмотри­те, как вы не похожи на то, к чему вы призваны…» Да, и это порой нужно, но если этим ограничиться, оно приведет только к полному отчаянию. Жить, бороться стоит для того, чтобы победило в нас добро.,; иИ порой рождается чувство, что не стоит бороться ра­ди того, чтобы вечно, без конца искоренять в себе зло, которое всё больше и больше нам открывается во свете более глубокого наше­го познания Бога. Поэтому если искать свободу, то надо ее искать именно в том, чтобы найти в себе образ Божий и по­степенно в этот образ врастать, давать этому образу пронизывать нас, как свет постепенно разгорается и пронизывает, прогоняет тьму, пока не станет совсем светло.        Но ясно, что это предельная цель, что это не мечта, а призвание наше; но что начать с этого нельзя. Мы должны знать: свободными мы станем, когда сможем, вер­нее, когда люди смогут о нас оказать: «У него ум Христов, он мыслит мыслями Христа, он чувствует чувствами Христа, он действу­ет, как поступил бы Христос…» Это мы видим в какой-то мере во святых, но и во святых только в какой-то определенной и очень различной мере.

Что же другое можно искать? Как понять свободу уже не как предельное достижение, к которому мы устремлены или должны устрем­ляться, а как путь? Тут я хочу остановить ваше внимание на значе­нии двух не русских слов, которые мы употребляем в той или другой стране в разном контексте. Латинское слово libertas переводится на русский «свобода»; но что такое libertas в понятиях Древнего Рима? Это положение в законе ребенка, который рождается свободным от свободных родителей, то есть не от рабов; это чисто законное положение. Liber это свободнорожденный ребенок. Но это только дан­ность. Мы все знаем, как такой ребенок может вырасти и стать рабом своих страстей, своих страхов. Кто из нас не знает на опыте совре­менности, что человек, который извне ничем как бы не порабощен, может стать рабом своих страхов, рабом токсикомании, рабом куре­ния, рабом питья, рабом всех своих страстей. Поэтому быть рожден­ным с правом на самовластие, на полную свободу, на полное самооп­ределение вовсе не значит, что мы способны этой свободой обладать. Мы знаем просто из человеческой жизни не только древности, но и всей истории: для того чтобы сохраниться свободным, то есть само­властным, для того чтобы иметь возможность, а не только право ре­шать свою судьбу, надо себя отдать под строжайшую дисциплину, надо научиться самообладанию, надо научиться властвовать над самим собой, чтобы не дать никаким страстям, ничему внешнему или внутрен­нему быть принудительной силой. На этом основано всё воспитание ребенка, всё воспитание человека вообще, начиная с детства и кончая подвижничеством святых. Для того чтобы остаться свободным, надо в себе победить всё то, что может нас превратить в рабов, поработить. Это очень важно.

Я употребил в какой-то момент слово «дисциплина». В контексте нашей веры это слово особенно значительно. Оно происходит опять-таки от латинского discipulus, что значит «ученик», «последова­тель». Если посмотреть на дисциплину не как на принуждение извне, а как на тренировку человека, как на его попытку от своего учителя, наставника познать правильный путь жизни, то дисциплина делается чем-то совсем иным. Мы ее находим в монастыре, и мы ее находим в самых уродливых ситуациях: то же самое слово, но понятое совершен­но по-иному. Дисциплина армии построена на том, что поставленный над тобой имеет право дать тебе любой приказ, и ты должен его ис­полнить беспрекословно и как только можешь более совершенно, но при этом ничто тебя не заставляет сочувствовать этому приказу. Нет никакого внутреннего обязательства всеми силами души не протесто­вать, всеми силами души не ненавидеть того, кто тебе приказывает. Но ты живешь в таком контексте, в котором имеющий право распоря­жаться тобой — распоряжается, а у тебя нет никакого права этому противиться. Совершенно иное значение имеет дисциплина, когда мы думаем о том, чтобы быть учениками Христа, discipulus Christi. Ученик Христа это не человек, который из-под палки исполняет те или другие Его заповеди, который прислушивается как бы к приказам и исполняет то или другое только ради того, чтобы избежать наказа­ния или заслужить награду. Нет, ученик — тот, кто нашел себе учи­теля, то есть человека, в котором он видит то, чем сам хочет стать, ту красоту, ту цельность, тот строй, какого он хочет до­стичь; ученик — тот, кто готов вслушиваться в то, что говорит учи­тель, вглядываться в него, по мере возможности его воспринимать как образ своего собственного возможного совершенства. Это вовсе не значит подражательство, потому что человек другому подражать не только не может, но и права не имеет. Он должен быть самим со­бой, но одновременно он может научиться этому, глядя на другого и видя, как тот стал самим собой, дойдя до того, о чем сам он только еще мечтает или даже мечтать не может. За словами надо услышать звук голоса, увидеть выражение лица, попробовать понять то намерение, которое лежат в сердцевине, в корне того, что тебе или советуют или приказывают. И вот если так учиться у своего учи­теля (это может быть старец, или это может быть Спаситель Христос в Евангелии, или это может быть просто ближний, который тебя пере­рос), в ком ты видишь черты, которые тебе дороги и кажутся святы­ми — постепенно ты можешь себя перерасти.

Но для этого надо быть готовым как бы пожертвовать своим пра­вом быть тем, чем я хочу быть вот сейчас, ради того чтобы стать тем, которым я должен и мечтаю стать в конечном итоге. И вот на этом пути еще одно слово, на которое я хочу обратить ваше внимание. Это английское слово freedom, немецкое Freiheit. На сан­скритском языке корень, который дал freedom, Freiheit и соответ­ствующие слова германского корня, значит «любить» и «быть любимым», а как существительное оно значит «мой любимый», «моя любимая». И вот тут мы видим, какое изумительное прозрение было у этих людей десять или пять тысяч лет тому назад. Они увидели свободу как пре­дельное проявление любви, взаимной любви, которая стремится к тому, чтобы другой вырос в полную меру своего бытия, стремится никаким образом не ограничить этот рост, ничем его не изуродовать, не сте­снить. Это отношение к другому как к любимому, ради которого — и это слово евангельское — я готов положить свою жизнь. А «по­ложить жизнь» не всегда значит «умереть», это порой значит — го­дами жить для того, чтобы другой мог вырасти в полную меру своего величия, своей красоты, своей святости.

И вот мы видим, как постепенно, когда мы доходим до этого понятия о свободе, определение, которое было дано — справед­ливо или несправедливо — Хомяковым, вдруг приобретает новые оттенки. Быть самим собой значит вырасти в такую меру, что во мне не осталось ничего, кроме любви, которую я даю, и простора души, позволяющего мне без сжатости сердца, без горечи принимать все проявления любви другого человека, который меня любит.

Вот эти различные элементы свободы я хотел вам представить, потому что сейчас в России (или где бы то ни было, но в России особенно) весь крик — о свободе, вся устремленность — к свободе, что совершенно естественно после десятилетий порабощенности. Но как легко свобода может стать произволом, как легко желание свобо­ды может превратиться в такой произвол, который является порабоще­нием другого человека, близкого и дальнего, индивидуального или коллективного!

И тут требуется такое воспитание душ, которое может дать только Церковь. Не Церковь как организация, не просто богослуже­ние, в которое можно пойти и «выстаивать», не только формальные элементы церковной жизни, а то глубинное общение, которое в Церк­ви происходит или во всяком случае может и должно происхо­дить между живой душой и Живым Богом, и, происходя между Богом и душой, распространяется и совершается и между людьми. Здесь Церковь может играть решающую, колоссальную роль не в общест­венном или организационном порядке, а в том, чтобы дать человечес­кой свободе то измерение, которого никто, ничто не может дать: измерение крестной любви, которую мы видим выраженной в такой сла­ве и силе на горе Преображения, той крестной любви, которая нам говорит: «Дай всё, отдайся до конца, и прими другого до конца, если нужно, чтобы он был крестом, на котором ты будешь распят, пусть это будет.» Потому что распятый со Христом может сказать: «Прости им, Отче, они не знают, что творят»… А даю­щий свободу, разрывающий цепи, открывающий новый путь к жизни — это тот, который, понимая значение истинной свободы, может человека привести ко Христу, чтобы он познал Того, Который Сам Себя назвал: «Я истина, и путь, и жизнь,»- и в Котором только может быть та истинная свобода, о которой говорит Писание. Закон Хрис­тов — закон свободы, не закон как принуждение, а закон именно как свобода.

Вот на этом я закончу свою слишком длинную беседу, и если у вас есть какие-нибудь дополнения к этой беседе, потому что, ко­нечно, у каждого из вас есть опыт свободы, опыт несвободы, скажите своё.

. . . /вопрос?/..

Если употреблять Евангелие как рецепт жизни — нельзя, в том смысле, что всегда память подскажет такой отрывок Священного Пи­сания, который тебе сегодня удобен. Не потому что мы нечестны, а потому что оно как-то естественно подсказывается. Но я думаю, что речь идет не о том, чтобы запоминать все возможные заповеди и при­меры, а о том, чтобы их так пережить, чтобы они стали нашим внутренним состоянием, и из этого внутреннего состояния лились наши поступки.

Знаете, я вам дам параллель совершенно некстати. Я уже раз кому-то это сказал, и меня так за это выругал собеседник, что вы можете коллективно это сделать. Я говорил с кем-то: «Ты воспринимай то, что говорится в Священном Писании, но, пережив это выноси в жизнь в поступках, словах, мыслях, чувствах по-своему.» — «Как же это делать?»  И тут я по своей глупости выразился так: «Попробуй быть хорошей дойной коровой».  Собеседник на меня посмотрел: «Что вы этим хотите сказать?!» — «Очень просто: корова жует траву, а про­изводит молоко. Так и ты: питайся тем, что тебе дается, но не ста­райся вернуть это в той же форме, в которой ты прочел, или просто применить — бах! — к разным событиям, стараясь приспособить то, что ты прочел, немножко урезав тут, немножко придавив тут, немножко растянув здесь, чтобы оно пришлось кстати. Ты так переживи, чтобы ты мог изнутри себя сказать или сделать евангельский поступок или слово — но не цитату.» Это очень важно; я просто знаю это на своем опыте как священник. Человек приходит с каким-нибудь вопросом. Иногда тебе совершенно ясно, что можно процитировать тот или другой отрывок из Евангелия. Если ты это сделаешь, человек вежливый и мало тебя знающий скажет: «А, да, спасибо… ,» — но подумает: «Ну, это я без вас знал, вопрос в том, что я не умею это никаким образом в жизни проявить». А если ты сам это пережил, то вместо того чтобы просто процитировать, ты можешь ему это же сказать, но по-иному, то есть так, чтобы ему бы­ло понятно, чтобы это было для него доходчиво. Речь не идет о том, чтобы прочесть и «переделывать» те или иные отрывки Евангелия на свой лад, чтобы они были более «понятны», то есть упрощены. Речь о том, чтобы они так сроднились с твоим опытом, что когда ты гово­ришь, твои слова доносят до человека живой опыт, а не цитату из книги. Вот почему я говорю, что надо читать не для того, чтобы запоминать, а для того, чтобы пережить, вместить, чтобы ты и по­знанное стали одно; чтобы постепенно расширялась та область, где слова Христа, образ Его жизни, Его поступки, Его понятия, Его реакция становятся твоими.

В этом смысле можно сказать, что между заповедью ветхозавет­ной и новозаветной есть решающая разница. В Ветхом Завете были даны заповеди, и человек, который их выполнял, мог сказать , что он праведен перед Богом. Это не значит, что он был святой, но это значит, что он выполнил всё то, что было доступно человеку в пре­делах закона. В Новом Завете есть то, что мы называем заповедями. Но вспомните слова Христа: «Когда вы всё это исполните, не забывайте, что вы неключимые (негожие) служители…» То есть вы не можете сказать: «Я всё исполнил, я исполнил всю правду и с меня нечего спрашивать..».  Пока ты только выполняешь, а не стал человеком, из которого это льется ключом, ты еще не воспринял заповеди. Христос говорит самарянке, что у верующего откроются внутренние ключи живой воды, которые будут бить в вечную жизнь. Вот что Он имеет в виду. Слова вечной жизни, это не слова, где Христос описы­вает вечную жизнь. Это слова, рождающие вечную жизнь, которая потом может потоком литься и напоить множест­во других людей. В этом очень важный момент, потому что христиан­ская жизнь не заключается в формальном благочестии или в формаль­ном исполнении заповедей. Помните, апостол Павел говорит: «Если ты имеешь все пророчества, и то, и другое, и даже жизнь свою отдашь, тело свое отдашь на сожжение, а любви не имеешь, то ты просто ким­вал звучащий, барабан, пустота звучащая..». Именно об этом и речь идет: пока это только поступок по данному указанию, пока ты не стал тем человеком, из которого льется этот поступок, ты еще этому не научился, это еще, скажем, армейская дисциплина. И это совер­шенно разные вещи. Я потому это подчеркнул, что знаю:  послуша­ние Богу я плохо знаю, а послушание в армии я хорошо знаю. Капрал тебе говорит: «Копай!» И ты копаешь. Знаешь, что он ошибается, и думаешь: «Дурак!» — но копаешь. Потом он к тебе подходит, говорит: «Я же тебе велел копать в другом направлении!» Он ничего подобного не говорил, но ты зарываешь и копаешь в другом направлении; тебе совершенно всё равно. Так нельзя подходить к заповедям, это дис­циплина совершенно другого рода.

Вы сказали, что в каждом человеке есть свет и что рано или поздно он проявится. Совесть и свет — это то же самое?

Да, в какой-то мере.

А если человек преступник, не имеет совершенно совести?

Я до сих пор не встречал человека или преступника, у которого нет совести. Я могу говорить о очень ограниченном опыте, но я тюремный священник здесь. Теперь я мало хожу, но одно время я много ходил и много общался с людьми в тюрьме. Человек часто не проявляет никакого своего света, потому что он защищается, он весь сжат. Но если ему дать разжаться, вдруг окажется, что он плакать может, окажется, что он еще может отозваться на что-то.

Как можно приводить людей ко Христу, когда чувствуешь, что сам так мало знаешь?

Если говорить: «Вот посмотри на меня и увидишь свет», — конечно, так невозможно. Но есть, мне кажется, две формы проявления, которые помогают людям. Если ты встречаешь человека, в котором есть Божественный свет, ты его видишь, и он тебя может привести. Но если ты встречаешь человека, который не сознает в себе никакого особенного света, но отчаянно стремится к нему, то эта устремлен­ность порой бывает более убедительна, чем свет, который, может быть брезжит. Я вспоминаю книгу французского писателя, которая существует и на русском, «Дневник сельского священника» (Жоржа Бернаноса). Молодой священник умирает от рака и бессилен, в общем, явить свет. То есть у него нет слов, у него нет сил. Каждый раз, когда он устремляется что-то довести до сознания, у него силы со­крушаются. Как-то он встречает молодого офицера, и по дороге они разговаривают. Тот ему говорит: «Нас так поражает живущий в вас мо­литвенный дух…» Молодой священник с отчаянием отвечает: «Да этого-то у меня и нет! Я всю жизнь отчаянно к этому рвусь и не могу до этого дойти.»  И молодой офицер ему от­вечает: «Вот это-то мы и ощущаем, и это нас убеждает больше, чем .если бы вы были святой, потому что этого мы, может быть, не заметили бы…» Мне кажется, что наш порыв, страстность, с которой мы устремлены к Богу, более порой убедительна, чем достижение, по­тому что иногда человек, достигший большой духовной высоты, настолько далек от нас, непохож на нас, что мы просто этого даже не можем видеть, не понимаем. Иногда до нас доходит луч от него, а иногда не доходит. Я вспоминаю сейчас наставника святого Симеона Нового Богослова, Симеона Старшего. Он дошел до такого состояния внутренней собранности, что потерял способность что бы то ни было по-человечески выражать. Голос у него был ровный, глаза всегда были строгие и внимательные, на слова он был очень скуп. Как-то ему поставили на вид: «Ведь ты обладаешь сокровищем, которое людям нужно, и ты не даешь, потому что ты весь ушел в себя…» В житии сказано, что он переучивался, для того чтобы научиться по-челове­чески выражать то, что в нем было, но было так глубинно, что он этого и не хотел выразить, не мог выразить. Он как бы не то что искусственно, а намеренно учился по-иному глядеть, по-иному говорить, по-иному двигаться по отношению к людям, которые к нему приходили с вопросами. Это меня очень тогда поразило. Я таких лю­дей не встречал, но это предел того, что можно себе представить.

Как вы считаете: Евангелие и Христос — одно и то же?

Конечно, Христос больше евангельского текста. Но мне кажет­ся, через евангельский текст Христос передает нам о Себе всё то, что нам надо, чтобы с Ним встретиться. Я хочу сказать, что Евангелие не исчерпывает Христа, так же как Евангелие не может исчерпать ни глубин человеческих, ни глубин Божиих. Но оно нам дает возможность погрузиться в эти глубины.

Можно, я скажу еще немножко о силе слова. Слово само по себе, как его взять в словаре, может не иметь никакой особенно силы, ни­какого значения, это просто голый факт. Но есть присловье, что если те слова, которые ты говоришь, не пробьют твоего сердца, они не дойдут ни до чьего другого. Больше всего это можно применять, конечно, к проповеди. Если то, что ты говоришь, тебя в сердце не ударяет, то едва ли это кого-нибудь другого ударит в сердце.

Можно привести другой образ. Если взять музыку: один человек смотрит на партитуру, видит в ней только какие-то знаки и ничего другого не видит, кроме системы знаков. Другой человек, музыкаль­но образованный, глазами видит знаки, но слышит и мелодию (не ушами, конечно, а нутром). Если мелодия производится уже вне его, то он погружается в целый мир, который его может сроднить с музы­кальным, а затем и с человеческим опытом композитора, эту музыку написавшего. А за этим он, возможно, дойдет до того вдохновения, которое родило в композиторе эту музыку. Всё это раз­ные степени. Скажем, я музыку не умею читать, и поэтому я смотрю на партитуру и вижу только знаки; она до меня может сколько-то дойти лишь через звук извне, который ее выражает. Сколько я пойму — другой вопрос, потому что я. не музыкален и у меня очень огра­ниченное понимание. Вероятно, через это я не могу дойти до компо­зитора, не могу дойти до вдохновения. Но другие доходят. И мне ка­жется, с евангельским текстом или с любым текстом так: можно оста­новиться на словах и увидеть только грамматические слова; можно уловить в них какой-то смысл глубже слова, скажем, в ритме. Когда вы читаете поэзию, это не только слова. Слова, ритм, звук, образ — всё это сливается в одно, и дальше вы доходите до опыта писа­теля, который эти строки написал, и за этим, может быть, дойдете до самого себя где-то такое. То есть дойдете до области, где то же вдохновение может открыть вам то, что было открыто писателю. Если вы остановитесь на словах, то может получиться совершенная нелепость. Помню, лет тридцать тому назад я был на каком-то съезде, и представитель из России хотел сказать несколько слов. Он говорил только по-русски, поэтому он написал фразу — из пяти слов всего — и через руки передал мне перевести на французский язык. Я перевел (французский язык я знаю хорошо, поэтому я уверен в своем перево­де), послал обратно. Он вынул большой словарь и стал проверять каждое слово, и послал мне записку обратно: «Вы перевели такое-то слово так-то, а в словаре говорится такое-то». Я послал обратно записку: «Да, по словарю так, но в этом контексте это никакого смысла не представляет». Он мне отправил еще записку: «Вы меня простите, владыко, я знаю, что французский язык вам родной, но я же не могу сомневаться в том, что словарь говорит! Что же нам делать?» — Я пожал плечами. Наконец, дошла до меня еще записка, где было сказано: «Будьте добры, поступим так: я встану и скажу свое на русском языке, которого никто не понимает, но я скажу своё; потом вы прочтёте мой перевод, о котором вы говорите, что никто его не поймет, а затем вы скажете свое». Так мы и поступили. Вы видите, как из пяти слов получилось что-то очень и очень сложное. И он был прав: по словарю нельзя было сказать то, что я сказал. Но мы все знаем случаи, когда то или другое слово не значит то, что мы хотим сказать. Когда я впервые приехал в Англию, я знал по-английски только несколько слов. Помню, я стоял у окна поезда и выгля­нул немножко. Кто-то сзади крикнул: «Look out!» Я это понял и высунул голову… /хохот/. (Грамматически соответствуяет русскому «выгляни» английское «Look out!», в разговоре означает «осторожно», «берегись!») Вот. Он хотел мне сказать «втяни голову», а я высунул.

Что бы вы могли сказать человеку верующему, которого обуре­вает ненависть? Скажем, сейчас в России коммунистов ненавидият … — человеку, как бы обуреваемому ветхозаветным «око за око, зуб за зуб»?

Ну, во-первых, я мог бы сказать из Ветхого же Завета: «Мне воз­даяние и Я воздам…» В конечном итоге, Бог судит. Он судит, да, поступок, последствия поступка, но Он судит тоже, зная, почему и как это случилось. Это одно.

А второе, с чем я сам столкнулся, когда был юношей. Я по­ссорился «насмерть» c одним товарищем и сказал об этом отцу Афaнасию. Он на меня так посмотрел, говорит: «А ты «Отче наш» читаешь?» —»Да.» —» Что же ты делаешь, когда дойдешь до «прости, как я прощаю»?» — Я говорю: «Вот, не знаю, как с этим справиться.» — «Я тебе скажу, как с этим справиться. Как дойдешь до этого места, скажи: «Господи, не прощай мне, потому что я не прощу Кириллу (до сих пор помню имя, 60 лет прошло!)».. Я говорю: «Не могу; как же я могу на свою голову угольки изготавливать!..» Он ответил: «Изготавливай — не изготавливай, они всё равно над тобой висят; пожалуйста, читай..». Вечером я дошел до этого отрывка, остановился. Не могу! Не могу же я Бога просить, чтобы Он ни в чем меня не простил… Я обратно вернулся: «Не могу. Что делать? Может, что-нибудь другое посоветуе­те?» Отец Афанасий говорит:» Перескочи!.. » Я дошел до этого места и даже немножко с разгону попробовал перескочить: не выходит! Барьер такой, что меня не хватает. Попробовал — и не вышло. Отправился обратно. К этому времени я уже в отчаяние пришел, потому что я стою осужденный. Просить о своем осуждении сам — нет, не хочу; перескочить через свое осуждение тоже не могу; что же мне делать? — «А тебе хотелось бы, чтобы это переменилось?» — «Да, очень хотелось бы!» — «Так вот, дойдешь до этого места, скажи: «Господи, прости меня в меру моего желания простить, но я не могу простить!.». Ну, это было легче, потому что желание у меня было, но реального прощения не было. Ну, я раз-другой сказал: «Господи, я хотел бы простить…,» — и Бог помог. Помог так, что мне действительно захотелось простить Кирилла. Я тогда вернулся к отцу Афана­сию, говорю: «Знаете, отец Афанасий, хочу простить; что же мне теперь делать?» — «А ты его просто прости, а не только «хоти». Я тогда понатужился, повертелся, пошел к Кириллу просить прощения. Примирились. И потом я смог сказать: «Остави нам долги наши, якоже и мы прощаем …» Смотрите, как хитро сказано. Не: «про­сти мне, Господи, как я прощаю», а «прости нам«. Потому что, когда я на кого-нибудь злюсь или кому-нибудь желаю зла, то и с ним что-то идет неладное. Вы не можете, от ненависти дав пощечину человеку, просто ожидать, чтобы он улыбнулся и сказал: «Спасибо тебе, дружок, дай вторую!» Так что «нам» относится и ко мне, ко­торый не хочет простить, и к тому, на кого у меня есть обида. Он тоже в смятении, так что пока мы не простили, две души в смятении.

Можно ли тогда человека, который не простил или не желает простить, называть христианином? Он же свой выбор сделал: он не желает простить…

Я бы не брался ярлыки приделывать. Потому что, правда, в данном случае я простил Кирилла, но если я начну копаться в себе, и даже не очень глубоко, а немножко почешу поверхность, могу ли я сказать, что я в совершенном мире Христовом со всеми людьми, ко­торые вокруг меня есть и которые вокруг меня были? Да, я не ненави­жу того или другого, но я раздражен на того, я огорчен тем, «что-то не то». Так что это вопрос почти что только степени.

Я не вас имела в виду. У вас не было сознательного решения не простить…

Да, но я себя имею в виду. Человек всегда с печки начинает. Оно просто случилось, потому что я не мог простить. Но если само­му решить: «Этому человеку я не прощу»,- то я себя ставлю на положение Самого Бога. Тогда поставь перед собой вопрос: что же Богу делать «несчастному», когда я сел на Его трон?

Опубликовано Труды. Книга 1. — М.: Практика, 2002.

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет