митрополит Антоний Сурожский

О священстве. Беседа 2

Беседа с дьяконом Сергием Овсянниковым
23 ноября 1989 г.
Тема: Исповедь, Пастырство   Место:    Период: 1986-1990   Жанр: Беседа

…работа именно на обращение, на вовлечение, привлечение.

 

Видишь, если ты веришь, например, дословно, то есть без всяких оттенков и без всякого дополнительного понимания в такие слова как «если кто крестится — списан будет, не крестится — осужден будет», тогда конечно надо всякого обратить и крестить, потому что тогда он спасен. Но если ты ставишь перед собой вопрос о том, что дело не в том, чтобы человек крестился, а дело в том, чтобы он погрузился во Христа, как у апостола Павла в начале 6-й главы к римлянам, которая читается на крещении, говорится: мы, погружаясь в эти воды, умираем со Христом и восстаем с Ним, то от одного просто физического крещения этого с тобой не делается, потому что крещение не магическое действие. Мы крестим ребенка по вере родителей и потому что мы считаем, что …

Если ты считаешь, что просто физическое крещение решает веч­ную судьбу человека, тогда, конечно, надо всякого убедить крестить­ся. Если ты веришь, что играет роль не просто крещение, физи­ческое погружение в воду, а такое состояние и ума, и намерения, и желания, которое заключается в том, чтобы всем, что в тебе есть, пусть немногим, ты хочешь соединиться со Христом, тогда дело дру­гое.. И поэтому мне кажется — и когда я говорю «мне кажется”, это очень мягко сказано: я глубоко убежден в этом — что часто (остав­ляя в стороне детей) в идеале надо было бы крестить людей, которые знают, на что они идут, т.е. которые действительно хотят так соединиться со Христом, чтобы их судьба и Христова судьба сли­лись в конечном итоге в одну. А пока судьбы их не слились, они хотят быть последователями Христа, дать место Христу царствовать в их мыслях, чувствах, воле, действиях. Но если мы верим так, сво­бодно, т.е. не вольнодумно, а именно с открытостью, что Христос пришел не для того, чтобы людей магически спасать водами крещения, а для того, чтобы их призвать в такое единение о Собой, чтобы они сначала стали в полном смысле человеком и чтобы этот человек мог обожиться, стать причастником Божественной природы, тогда дело другое. Тогда надо человека приготовить, так же как ты приготавли­ваешь почву. Ты не сеешь просто на чем угодно, ты будешь пахать, ты будешь удобрять, ты будешь очищать и от камней, и от насекомых, или от сорной травы, и только тогда можно сеять с надеждой, что твое сеяние принесет плод. В крайнем протестантском мире есть чувство, что раз это сказано, человек должен непременно быть кре­щен, — дальше он спасен, потому что он соединился со Христом, или дальше он должен бороться и становиться христианином. Мне кажется, что нельзя этого заключить из Евангелия, где такой простор и где в центре всего свобода, то, что авва Дорофей называет самовластием, право человека себя определить. И если он себя определяет с Богом, тогда действительно это союз взаимной дружбы, лояльности, они уже стоят вместе в бою. А если этого нет, то это другого рода ситуация: это или порабощение, или, как бы, не то что искусственное, а механическое спасение. И вот мне кажется, что часто очень важно в нашем положении здесь на западе возделывать, больше, чем сеять.

Часто важно перед человеком поставить вопрос или создать в нем вопрос, чтобы он глубоко задумался, или, скажем, создать ему усло­вия голода о чем-то большем, чем то, что у него есть, раньше чем его кормить как бы насильственно. Вот поэтому я так глубоко чувст­вую, что мы должны везде, где только можно, проповедовать, но проповедовать не православие, а Евангелие. Скажем, я всегда отказываюсь с амвона проповедовать православие как таковое или читать лекцию о православии…

 

Даже у нас в соборе??

 

Нет, это дело другое, собор — это свои православные и люди, которые уже приходят. А скажем, если меня пригласят в дру­гой храм и попросят: скажите нам о православии, я отвечу: я вам прочту лекцию; но в контексте литургии, после чтения Евангелия я не буду говорить о православии, а буду говорить на евангельскую тему как православный… И это часто звучит очень не похоже на то, как они бы сказали. Тогда это им открывает какую-то новую перспективу, они могут задуматься.

Я вчера ездил в военный центр английский и две лекции там прочел. Первая была озаглавлена так: Жить — это вопрос жизни и смерти… Я говорил о смерти как о полноте жизни или как о предель­ном вызове человеческому мужеству; вторая лекция была о молитве. И потом кто-то из них говорит Джону, который меня возил туда, как их поражает, что я говорю то, чего они никогда не слыхали… Я не говорю ничего такого, чего православный не слыхал. Я, может быть, немножко иначе выражаюсь словами. Знаешь, как в калейдоско­пе: ты смотришь; повернешь, картина делается другая, а составные части все одни и те же. Но для них это ново, совершенно ново по существу. И вот это,           я думаю, мы            должны делать, в этом очень важный момент нашего пребывания здесь: быть свидетелями Евангелия во всей его простоте, чистоте, во всем его просторе, и раскрывать перед ними открытость Божию. Не «агрессивность» Божию, но совер­шенную Его открытость нам и готовность нам дать всё, что Его, и всего Самого Себя, — но при условии, что мы этого хотим не как гарантии того, что с нами на том свете не будет ничего плохого, а так, как человек, скажем, себя отдает невесте в любви или наоборот. Просто потому что сердце открылось, два человека полюбили друг друга, они могут быть едины. Мне кажется, что в этом очень важный момент.

А другой момент, когда человека можно убедить и как бы диалектически победить, мне кажется, бесполезен. Вот вкратце одна ис­тория. [Евграф Дулуман] Был студент где-то в провинции, нанял комнату у священника, который был зрелый, опытный, умный, образованный человек. Они вели бесконечные дискуссии о вере, потому что студент был радикальный безбожник. Студент был диалектически побежден, т.е. у него никаких аргументов не хватило, чтобы победить священника. Из этого он сделал умственное заключение: значит, он должен отказаться от неверия и стать верующим; и он себя как бы “записал” в верующие. Так как он был человек цельной души, он пошел в богословскую шко­лу, кончил ее, стал священником, его назначили преподавателем в семинарию. Через несколько лет он обнаружил, что он — тот же самый безбожник, каким он был: для него Бог не существовал. Его мировоз­зрение, его диалектика была разбита — и всё. И тогда он вернулся к безбожию и начал заниматься антирелигиозной пропагандой… Это такой разительный пример опасности переубедить человека, вместо того чтобы в нем родить новую жизнь. И роль священника — не переубеждать, роль священника — рождать человека к новой жизни (я бы сказал, что такова роль всякого христианина). Но если священник думает иначе, то он делает что-то очень опасное для других, да в каком-то смысле и для себя, потому что он ставит себя в совершенно ложное положение по отношению к человеку. Человек к нему приходит в растерянности или в состоянии успокоенности. Если он в состоянии успокоенности, нет смысла родить в нем хаос, а надо ему помочь увидеть, что жизнь глубже и шире, чем он думает, что по своему содержанию и возможностям он больше, чем воображает, что такой успокоенностью он жить полностью никогда не сможет. А если он в растерянном состоянии, надо увидеть, в чем его растерянность; не то что решить на­всегда: раз он растерян, я его могу «исцелить» религией, право­славием, чем угодно, в общем, в этой области. Надо понять, в чем его растерянность. Так же как когда больной приходят к врачу с целым рядом признаков, врач может избрать те или другие признаки или даже все признаки и их в разрядку лечить. Можно лечить жар, можно лечить боль, можно лечить те или другие симптомы, и всё равно ничего не сделаешь. А можно посмотреть собирательно и сказать: да, всё это говорит вот о чем. Давай, я тебе скажу, в чем дело. У те­бя воспаление легких, или: у тебя сердце больное… И тогда ста­вить человека перед вопросом жизни и смерти, но который конкретен и собран воедино. Так же и с человеком, который с растерянностью приходит и ставит дюжину вопросов. Можно ему в разрядку ответить на вопросы, и всё равно растерянность остается, потому что вопро­сы будут дальше и дальше, как из прорванной трубы водопровода, течь.

У нас здесь на западе то же самое, та же проблема. К нам обращаются люди за проповедью, потому что им кажется, что мы можем что-то сказать, чего у них нет, что им нужно услышать. И можно говорить им агрессивно, можно говорить так, чтобы убить в них вопрос, или можно говорить так, чтобы родить ответ. Это разные вещи. Ты можешь пойти в католическую, англиканскую или какую угодно церковь, выбрать какой-то элемент их верования и обличать их — и что?.. Я это сделал несколько раз. Один раз нечаянно. Меня пригласили в церковь на праздник Божией Матери; я целую проповедь сказал о католическом лжеучении о непорочном зачатии, после чего была процессия со статуей Божией Матери и длин­ная litany о Непорочном зачатии… — после чего меня никогда больше туда не приглашали. Другой раз я должен был проповедовать в церкви, где явно было, что они в Символ веры не веруют. Гимны пели всё такие слащавые: «Вся земля мне нипочем, всё для меня ничтож­но, только Тебя мое сердце любит», и т.д. И я тогда сказал слово: Бог поругаем не бывает. Вы только что читали Символ веры — и на­лгали Богу, потому что ни во что из этого вы не верите. Вы пели гимны, которые оплошная ложь, потому что это неправда. Как вы смеете?! Неужели вы не можете перед Богом стать и с Ним говорить правдиво?.. После чего мне даже не написали благодарственного письма. Это можно иногда сделать сгоряча или с расчетом, но я думаю, что плода это не приносит большей частью. Это может кого-то одернуть, но едва ли многих.

Есть у старца Силуана рассказ о том, как его посетил миссионер из Китая и рассказывал, как он обращает — или старается обращать — китайцев (это был владыка Нафанаил, который потом скончался в Мюнхе­не). Я прихожу в капище и им говорю: Бросьте поклоняться своим лжебогам, это же всё дерево, металл, они мертвые, в них правды никакой нет!.. Силуан спрашивает: И что тогда бывает? — Меня вы­кидывают вон и бьют. — Да, говорит Силуан, — видите; а если бы вместо этого вы пошли и посмотрели, как они искренне, сердечно молятся, как они серьезно к этому относятся, и позвали бы некото­рых из них посидеть на ступеньках перед храмом: мол, расскажите мне о своей вере… И дали бы им рассказывать; и каждый раз, как они говорили бы что-нибудь истинное, но неполное, вы могли бы их остановить и сказать: Как это прекрасно! Вот если к этому прибавить такое-то или другое понятие, какая была бы полнота и красота! — и постепенно вы бы привели их ко Христу…

И вот мне кажется, что такой подход по отношению к внешним (а внешние — это не только англикане или католики или безбожники, это бесчисленное количество людей, которые колеблются и не знают, куда они идут), это какой-то плод дает. Гораздо легче быть наступательным проповедником, потому что тогда ты себя ставишь в такое положение, что к тебе не приступят. Тебя могут побить, но на ­Западе едва ли; поэтому ты стоишь особняком и вещаешь — но не доходит. Я помню, как Билли Грэм проповедовал здесь. Ужасный был слу­чай. Я пошел с мамой его слушать. Мы сидели. Громадная арена, полутьма-полусвет, музыка, наводящая настроение, и на трибуну вылез какой-то человек, начал говорить, Библию показывать, кричит, кричит… Я своему соседу говорю: Если этот человек не заткнется, мы не успеем послушать Билли Грэма… Тот на меня посмотрел: Это и есть Билли Грэм!.. На таком же собрании был Николай Бэр, и когда Билли Грэм призвал: пусть те из вас, которые хотят сказать, что они уверовали во Христа, выйдут на арену! — он вышел. А через три месяца он совершенно очухался и больше близко не мог бы подойти к Билли Грэму. Потому что взвинтить — он его взвинтил в тот момент, Николай был молод и впечатлителен, но ничего не ос­талось. Я знаю очень многих, кто был взвинчен, и потом всё опало. Одна из наших задач — не взвинчивать людей, а, во-первых, их оставлять свободными, во-вторых, им давать столько, сколько они могут сейчас вместить. Всего Евангелия зараз не вместишь. Скажи: унеси в сердце одно слово, один образ, этого достаточно для тебя сегодня, поживи с этим. Если действительно это что-то для тебя значит, то это принесет плод. Еще чаще, чем давать ответы, надо помочь человеку найти свой вопрос, не наш, а свой собственный. Я думаю, что это страшно, страшно важно в пастырской работе.

 

Как можно человеку помочь найти свой вопрос?

 

Я думаю, что надо человека слушать, когда он говорит. Это первое. Знаешь, большой соблазн во всяком разговоре тот, что один говорит, а другой готовит ответ. Не то что просто слушает, а уже прицепляется к тем или другим моментам, чтобы было, что сказать в ответ. В самом примитивном случае человек восклицает: «А я вам скажу лучше!». А в худшем случае он или будет возражать, или будет как бы подтверждать сказанное, но свысока: «Я лучше тебя скажу тебе то, что ты мне только что сказал». Но слушать надо и ушами, и глазами, и всем нутром.

Знаешь, иногда посещаешь больного, который провел целую ночь в страхе. Ему было страшно, что вот-вот снова заболит невыно­симо. Ему было страшно: а вдруг доктора меня не вылечат и я умру?.. Ему было страшно, что он один в темноте, — мало ли какие страхи бывают. Подходишь к больному, садишься рядом с ним и говоришь: «Ну, как ты себя сегодня чувствуешь?» И в зависимости от того, ка­ким голосом ты это сказал, он знает: или ты хочешь знать, как он себя сегодня чувствует, или ты надеешься, что он тебе не скажет ничего, что тебя расстроит или проблему соста­вит. И если ты действительно спрашиваешь так, как спросил бы кого-нибудь любимого, с желанием правду услышать, потому что тебе это важно, ты хочешь разделить это, тогда человек, может быть, и скажет: «Знаешь, я провел очень тяжелую ночь, всё мерещилось то, другое, и так страшно было, так больно было …» А очень часто я замечал, что пришедший боится такого ответа, с которым он справиться не может. Он боится, например, что больной при смерти, и не знает, как справиться, если об этом речь зайдет, или он опасается, что у больного какая-то проблема, которую он не сумеет разрешить. Тогда он сядет и бодро спросит: «Ну, как ты себя сегодня чувствуешь?» Больной посмотрит и, зная, что ты не хочешь ответа, ты хочешь отвода, и так же с улыбкой скажет: «Ты знаешь, даже, кажется, лучше!» И посетитель отвечает: «Ах, я так за тебя рад!» И этим разговор окончен. Потом можно очень долго говорить, — ни одного слова правды не будет. (Я это тебе говорю просто для примера, по­тому что я это столько видел за пятнадцать лет, когда я с больными возился так или сяк, что у меня это осталось, как боль). Или можно подойти и сказать то же самое: «Ну, как ты себя чувствуешь?” таким тоном, что тебе поверят. Если тебе поверят, тебе ответят. Если тебе поверят не до конца или вовсе не поверят, то тебе дадут поверхностный ответ. Но тогда, если ты действительно хочешь человеку помочь, ты можешь посмотреть, улыбнуться, взять за руку и сказать (может, не этими словами, но сказать): Неправда! Я вижу — твой голос не тот, твои глаза не те. Если бы тебе было хорошо, ты не смотрел бы на меня с таким испугом, ты не сказал бы это таким легким голосом». И вот слушать надо для того, чтобы услышать, смотреть надо для того, чтобы видеть, и это очень редко бывает.

И поэтому когда человек с тобой говорит, я думаю, надо прислушиваться к его словам, пото­му что самые слова и ритм тогда имеют значение. Надо прислушиваться к голосу: сколько в нем как бы искусственной живости или правды; надо посмотреть в глаза человеку. Иногда можно даже не смотреть ни на что, а нутром чувствовать: нет, нет, ты мне всё это говоришь, но есть что-то другое; что-то другое есть.

Я помню, раз был случай у меня на исповеди. Пришел человек исповедоваться; исповедался хорошо, подробно, и всё время у меня было чувство, что это всё вокруг да около, вокруг да около. И когда исповедь кончилась, я сказал: А всё-таки вы не сказали то, ради чего пришли исповедоваться… Человек замер: «Как вы можете знать?” Я не чудотворец какой-то, а просто из поспешности голоса, из того, как человек говорил другое, чтобы только не сказать этого… Я сказал: Да! Вы совершили прелюбодеяние или что-то подобное. — Да!…

Опять-таки, у меня нет никакого специального чутья, я про­сто сколько-то научился слушать.

Но и в другой области. Скажем, часто приходят сюда люди с конкретными вопросами о вере, и ставят вопросы и конкретно, и раз­работано, четко. И слушаешь с чувством: да, это всё умственно вы­раженные вопросы, но источник этих вопросов где-то в другом месте. И вот это ты можешь или почувствовать или не почувствовать. Это не всегда возможно, конечно, но если почувствовал, тогда надо фак­тически поступить, сказать так: Я на ваши вопросы не буду отвечать. Ваши вопросы — только как бы верхний слой, настоящий вопрос под ними лежит… Знаешь, Тютчев в одном стихотворении говорит, что всё видимое лежит, как ковер, пестрый, живой, прекрасный, а под ним родимый хаос шевелится… Часто, когда тебе ставят вопросы или с тобой разговаривают, перед тобой «ковер». Тебе всё говорят, и нет никакой неправды в словах, но проблема-то не в ков­ре, а в том, что родимый хаос шевелится под ним, и вопрос в хаосе, а не в поверхности. Так же как трясина: смотришь — полянка, а ступишь — погружаешься в воду. И вот это требует просто внимания. В первую очередь, внимания к себе, просто потому что очень многому можно научиться из того, что с тобой происходит. Ты сам наверное отлично знаешь, как и я знаю, что иногда мы умст­венно выражаем какую-то проблему, но знаем, что это только та часть айсберга, которая над водой, а вся громадина этого айс­берга под водой, и вопрос не в том, чтобы подточить кончик айсберга. Да, можно это сделать, но от этого не переменится ничего глубинно. И вот тут и чутье играет роль, и самопознавание, и очень часто играет роль прямота. Мне случалось человеку сказать: «Я могу с вами обсудить эти вопросы, но это не ваш вопрос, это только листья на дереве, давайте искать, где ветви, где ствол и где корни; потому что пока мы будем стричь листья, один после другого, то прорастут другие, и всё равно вопрос не будет решен». Но мне кажется, что очень важна эта тема о вопросе, который в че­ловеке лежит, или о вопросе, который не должен быть заглушен преж­девременным ответом. Мне кажется, что в этом опасность школьного воспитания в Законе Божием и (не в обиду будь сказано, тем более от меня, неученого) богословского образования. У меня впечат­ление, что очень многие студенты не доходят до настоящих вопросов, потому что у них уже есть готовые ответы. У них только зарождает­ся настоящий собственный вопрос, как тут же он заваливается мно­жеством ответов: Василий Великий сказал, Афанасий Великий сказал, Иоанн Златоуст сказал, Ефрем Сирии оказал, в богослужебных кни­гах то-то сказано… — чего же еще искать?.. А искать надо сво­его ответа, потому что все святые находили свой ответ. Иначе было бы достаточно Евангелия, никто ничего бы не писал.

 

Я боюсь, что это общая беда нашего времени, что человек в какой-то момент просто забывает свои вопросы и для него самое мучительное — вспоминать эти вопросы, задавать эти вопросы. Он делает всё, что угодно, лишь бы не вспомнить, и это успешно происходит…

 

Я уверен, что люди разучились задавать себе вопросы, во-первых, отчасти потому что мы все слишком завалены ответами, а во-вторых, потому что вопросы, которые мы ставили бы, слишком корен­ные: сразу о причинах бытия, о сущности вещей, — и это страшно. Это одна из причин. Но отчасти причина в том, что слишком много ответов. После моей беседы я получил письмо от Э., что она очень разочарована: да, было интересно: но она надеялась, что я буду говорить о православии или о духовной жизни на основании святых отцов. То есть в сущности: «докажи цитатами то, что ты говоришь своими словами». В каком-то смысле я могу это сделать. Я не ученый и не могу сказать, чтобы я отцов «знал», как их надо знать, но я их читал, и почерпал из них всё, чем живу, в конце концов, или что проповедую. Я говорю иными словами, но очень часто я мог бы сказать, откуда мысль взята. Я помню, когда я хотел священником стать (мне было 17 лет), я отца Георгия Флоровского спросил, что мне сделать, чтобы когда-нибудь себя к этому приготовить. Он мне ответил: Читайте отцов первые пятнадцать лет, а потом придите и доставьте мне этот вопрос… И я читал отцов до 35 лет. Что из этого получилось — дело другое. Учености никакой не полу­чилось, но что-то я впитал. Но она хотела бы, чтобы вышло на­ружу: «вот что говорят отцы», — чтобы знать, что всё сказанное обосновано, что это не «антониевское богословие». Я думаю, что это ошибка. Очень легко ответить на вопрос словами Василия Вели­кого, скажем, потому что на формулировку ответить формулировкой часто можно; но вопрос-то не тот же самый. У Василия Великого воп­рос рождался из другого контекста; может быть, теми же словами, но контекст-то другой, и вопрос в том, чтобы о контексте говорить, чтобы ответ был на все элементы контекста, а не только на форму. И люди боятся вопросов, конечно.

 

Ну да, было бы легче составить сборник, цитатник, набор ответов из святых отцов

Феофан Затворник составил цитатник из святых отцов на «Отче наш», и если просто прочесть, они очень много друг друга повторя­ют. А есть целые стороны молитвы, которые нам представляются по-иному, о которых они не думали, потому что они думали в свое время и в своих категориях. Пример могу дать, меня очень поразивший недавно, года 2-3 назад, если не меньше. Мы всегда говорим «Отче наш». Слово «наш» показывает, что это не моя частная молит­ва, что она охватывает всю общину, всю Церковь. Но если ты посмотришь в Евангелие, ты увидишь, что ставят вопрос Христу: Как надо молиться? И Он говорит: «Отче наш…» «Наш» относится к Нему и к нам, а не только в тебе и ко мне. Когда мы говорим «Отче наш», мы говорим с Отцом Спасителя Христа, и когда Он назы­вает нас братьями в конце Евангелия (Он посылает жен-мироносиц: «Возвестите братьям Моим…» (Мф.28,10) * — та же самая мысль. Это Его Отец и наш Отец; и Он наш Отец постольку, поскольку мы Ему братья (причем, употребляя образ Соловьева, поскольку мы, как братья, называемся Авель, а не Каин). Это меня очень поразило, это для меня очень значительно. Вдруг эти слова «Отче наш» так связались в моей — ну, «жизни», может быть, громко сказано, но в моем сознании, с тем, что если я не брат Христу, то и Бог мне не Отец в том же смысле, в каком Он Отец Иисусу из Назарета. Этого нет в тех комментариях. Неужели грех чем-нибудь быть пораженным, чего нет у отцов древности? И есть целый ряд других вещей, которые можно было бы сказать об этой молитве и о других. Поэтому формально — да, это очень обогащает. Но с другой стороны, если вспомнишь, одна из самых замечательных черт Сократа в том, что он ставил вопросы и рождал вопросы. И только если из тебя можно как бы извлечь все твои вопросы из глубины в область сознания, конечно, они коре­нятся не в твоей мысли, они коренятся в таких глубинах, которые за пределом логической мысли, но мы их можем уловить в пределах мысли, и искать им ответы.

И еще есть та глубина, куда мысль не дойдет, куда доходит только общение с Богом, благодать Святого Духа, действие Духа Святого; но не об этом речь идет. Мне кажется, что Сократ нам пример, хотя он язычник, а не отец Церк­ви, и что часто важно помочь человеку найти вопрос, но только бы ему не давать ответ на вопрос, которого у него еще нет или кото­рый не оформился. Говоря образно, и может быть не очень эстетично, мне всегда кажется, что когда человеку дают преждевременный ответ и он этим удовлетворен, получается, будто ребенок до време­ни произведен на свет. Есть какой-то период, когда ему еще надо было оставаться в утробе, не надо было ему рождаться. Для того девять месяцев и определено женщине, чтобы ребенок не на шестом месяце был извлечен, это рано. И вот мне кажется, что когда мы удовлетворяем человека, дав ему ответ на зарождающийся вопрос, то получается нечто вроде выкидыша. Может быть, этот ребенок может жить; если его оберечь, он когда-нибудь ребенком станет, но как жалко… Ему надо было оставаться там, где он был. Я думаю, что это очень значительная часть пастырства: слушать… (Тебе не надоело меня слушать??)

Нам мешает слышать и видеть то, что нам часто страшно за себя: вдруг я увижу, вдруг я услышу — и что дальше? что если я пойму и это меня заставит стать — перед своей совестью, перед Богом, перед людьми, назови как угодно — в такое положение, ко­торого я боюсь?.. Иногда я знаю по себе: человек приходит, и я знаю, что вопрос стоит такой, который его пугает; но и меня пугает, что если я ему дам ответ, я за него беру ответственность такую, которую мне страшно брать. Не то, что я ему скажу: вот тебе ответ, иди, живи с этим, — я свяжусь судьбами с этим человеком.

У Мартина Бубера есть книга, рассказы из жизни хасидов. Там очень много интересного, есть и менее интересное. Но есть один рассказ об очень замечательной человеке, таком Цусии [Зуся]; он характеризован несколькими анекдотами. Он был очень чистый юноша, поступил учиться у очень большого раввина, Дов-Бера из Межигора, хотел получить дар духовной помощи для других, и попросил своего наставника умолить Бога, чтобы ему был дан дар видеть зло в человеке — в надежде, конечно, что он будет его исцелять. И первое что случилось: при­шел какой-то богатый купец, попросился к раввину. Цусия на него посмотрел и увидел всё зло, которое накопилось в нем за долгую жизнь. Его это так потрясло, что он воскликнул: Как ты смеешь идти к такому святому человеку, когда ты сам преисполнен такой мерзости, греха? Тот повернулся и ушел. Его раввин вызвал: А не приходил ли сегодня купец один? — Да, говорит. — А что случилось? — Я его прогнал, он так был нечист, что ему пути не было. И раввин ему ответил: Да, ты его прогнал; а это была его последняя надежда. И тогда Цусия пришел в ужас и говорит: Умоли Бога.,. чтобы Он у меня отнял этот дар. Раввин ответил: Нет, дары Божии неотъемлемы. Но я у Него попрошу для тебя другой дар: чтобы каждый раз, когда ты видишь чужой грех, ты его переживал, как собственный. И второй рассказ, как Цусия ходил по северной Польше, дошел до какого-то кабачка, где он хотел остановиться и отдохнуть. Он вошел и вдруг увидел в хозяине весь ужас его жизни. И вместо того чтобы просить о ночлеге и о еде, говорит: Дай мне место, где я мог бы помолиться. Тот ему указал шкапик, где он держал всякое барахло, запер его там; и стало ему любопытно, что это за странник, который не просит ни об отдыхе, ни о еде, ни о ночлеге, а о молитве; и он стал слушать. И он услышал, как Цусия, упавши на колени, начал молиться Богу, плакать и перечислять все грехи этого хозяина, описывать всю его жизнь от начала до конца. И хозяин слушал-слушал, пал на колени, зарыдал и изменился. И третий рассказ о том, как спросили Цусию, каким это образом он умудряется так помочь всякому человек, который к нему приходит. И он говорит: Знаешь, когда ко мне приходит грешник, я ступень за ступенью спускаюсь в самую глубину его греха. Там я связываю свою душу с его душой и так как его грехи — мои грехи, я каюсь, и так как я каюсь, связавшись с ним, и он со мной кается. Вот этого мы больше всего боимся, конечно, потому что очень страшно чужой грех понести. В конечном итоге, конечно, грех понести может Христос. В какой-то мере есть момент, когда психологически грех ложится на наше сознание, на наше сердце. Мы не можем просто, как передаточный пункт, выслушать об ужасе и сказать: меня это не касается, Господи, я Тебе это передаю. Есть какой-то момент, который очень страшен бывает. Я помню, когда первый раз теперешний владыка Сильвестр в Америке слушал исповедь после рукоположении, он мне говорил, что после этого первого вечера исповеди он всю ночь ходил взад и вперед, взад и вперед в саду и не мог прийти в себя, потому что у него было чувство, что все эти грехи легли на него и он не знает, как не то, что освободиться, не то что сбросить, а — что с ними сделать, как переварить, что сделать. И это в лучшем случае, потому что это связано, скажем, с нашей любовью к человеку. Но в худшем случае, ну, житейски: что если я услышу что-нибудь, что меня сделает соучастником зла или что меня так свяжет с этим человеком, что мне больше не развязаться.

Есть книга писателя, которого я очень люблю, такой Чарльз Уильямс, где рассказывается о том, как молодая женщина была убита в несчастном случае. Она никогда никого, кроме себя, на свете не замечала. Она любила только самое себя, интересовалась только самой собой. И единственная точка соприкосновения с внешним миром была ее, ну, в значительной мере хищническая любовь к мужу. Он существовал как бы рядом с ней, но не вполне вне ее, потому что был частью ее переживаний. И она стоит на мосту, на Westminster bridge, толпы проходят мимо нее, и ни одного человека не видит, потому что она никогда никого на свете не замечала. Она смотрит на дома на берегу Темзы и видит только глухие стены и пустоты вместо окон, потому что она никогда не задумывалась о том, что какие-то люди там живут, и как они живут. В какой-то момент проходит ее муж, и она его видит, и это вдруг ее связывает с существующим миром. Дальше идет рассказ о том, как она начинает этот мир постепенно, от одного к другому, воспринимать. Почему я тебе рассказываю — потому что в какой-то момент она стоит на берегу Темзы. Пока у нее было тело, которым она могла погрузиться в эти воды, пить эти воды, она к ним относи­лась с отвращением. Теперь у нее тела нет, поэтому она не связана с этими водами в таком порядке, и она их видит как факт, просто объективно. И поэтому она видит, что это большая река, которая несет все помои, всю грязь, всю падаль большого города. Но у нее нет никакого отвращения, поскольку у нее нет тела, которое ее бы связало с этими водами. И потому что она не реагирует на эти воды, как бы ставя себя в центр, она насквозь, через эти оскверненные, загрязненные воды начинает видеть всё глубже и глубже всё более чистые пласты воды. И в сердце этой реки она вдруг видит чистую струю воды, и узнаёт в ней те неоскверненные, чистые воды, кото­рые Бог создал изначально, «Воду» как таковую. А в сердцевине этой Воды — блестящую струю, в которой узнает те воды, которые Христос дал самарянке. И вот наша проблема в том именно, чтобы через густые слои нашей оскверненности, грязи, потемненности научиться, освобо­ждаясь от себя самих, видеть всё глубже и глубже свет и чистоту, и, в конечном итоге, видеть в сердцевине человека неоскверненный образ Божий, всю красоту, которую Бог заложил в него, кото­рая составляет его сущность, которая потоплена, похоронена, оск­вернена, изуродована, как будто, когда смотришь, но ничем не может быть изменена; это Божия печать. Божий образ.

Но тут вопрос стоит, помимо того, о чем ты говорил: боюсь или не боюсь? что со мной будет? Вот, баста.

* у него здесь «скажите Петру и братии Моей», но в тексте: «ученикам Его и Петру» (Мк.15,7). Есть еще «иди к братьям Моим» Ин.20,17 [мое примечание]

 

Слушать аудиозапись: О священстве. Беседа 2 , смотреть видеозапись: нет