митрополит Антоний Сурожский

О церкви, о монашестве и браке

Декабрь 1974 г.

Я долго думал над тем, о чем сегодня нам поговорить; и мне был сделан целый ряд предложений, советов; и между про­чими предложениями меня просили поговорить о Церкви; и кро­ме Церкви просили меня говорить о браке и о монашестве. И вот я хочу попробовать соединить в каком-то отношении эти две темы. И соединяются они в моем сознании следующим обра­зом: ничего в Церкви не может быть существенного, выражаю­щего ее сущность, что не было бы одновременно выражением всей жизни церковной — то есть, не только умозрительной, но и каждодневной жизни, делания и человеческого творчества.

И вот брак и монашество являются двумя аспектами цер­ковной природы, церковной сущности. Брак и монашество не являются в церковном опыте просто образом жизни, который выбирают одни или другие; брак и монашество являются как бы двумя сторонами, двумя выражениями, исчерпывающими со­бою, с определенной точки зрения, природу Церкви.

Если вы вчитаетесь в Ветхий Завет, — да и в Новый, особенно в книгу Откровения — вы увидите, что образ брака является образом полноты жизни, завершенности, совершенст­ва жизни. Брак представляется в этом отношении всеконечной победой любви, то есть, предельным торжеством Бога; но не над человеком, потому что Бог над человеком не тор­жествует; а торжеством Бога в самом человеке, осуществле­нием всей полноты и божественной, и человеческой жизни. Ветхий Завет нам дает множество образов полноты, счастья, блаженства в картинах брачной любви; а в Новом Завете, в книге Откровения, говорится о браке Агнца, о том соединении в любви, в любви уже нерасторжимой, в любви и победившей, и победоносной, которая соединяет всю тварь с Богом.

И поэтому брак выражает собой нечто, что является сущностью церковной жизни; это чудо, это диво того, что Бог так возлюбил мир, что Он Своего Сына Единородного дал, чтобы мир был спасен, чтобы мир обрел такую глубину, такую бездонную глубину, измерением которой является Сам Бог, и только Бог.

А с другой стороны, Церковь выражается также образом Невесты Агнца. Вы, наверное, помните это выражение; некото­рым оно кажется странным, почти мифологическим, почти ска­зочным. Что значит «Невеста Агнца»? Невеста — это некто, кто сумел так полюбить, с такой цельностью, с такой неразделенностью полюбить, что она может последовать за любимым на край света, последовать за ним и в радость, и в горе, быть, где бы он ни оказался. И Агнец в этом выражении — «Невеста Агнца» — это Агнец заколения, тот Агнец, о кото­ром провозглашал святой Иоанн Креститель, когда увидел Хрис­та: Вот Агнец Божий, Который берет на Себя грех мира; тот Агнец, Который назван у пророка Исаии в 52-5 главе его про­рочества Мужем скорбей. В конечном итоге, это Сын Божий, ставший Сыном человеческим в действии Воплощения, которое Его сделало одним из нас, брачной любовью Божией к твари.

Но путь Агнца — это крестный путь; Муж скорбей, Хрис­тос, Агнец, о Котором говорит Ветхий Завет, предназначен к тому, чтобы Свою жизнь отдать, отдать свободно, отдать по любви, для того мира, для той твари, которую так возлюбил Бог, что отдал Его для спасения этой твари. И вот, Не­веста Агнца это тварь, отвечающая на любовь Божию любовью; и любовью, готовой разделить с Богом воплотившимся, вошед­шим в мир для смерти и смерти крестной, всю Его земную судьбу.

В этом смысле в Церкви есть эти два, совершенно, различ­ных аспекта. Она — чудо встречи Бога и человека, всей тва­ри с Богом; она — чудо и ликование о том, что Бог так бесконечно близок и стал таким родным, таким сво­им… Один из Отцов Церкви, говорит, что слово «Бог» гораздо менее значительно для нас, чем слово «Отец», ибо слово «Бог» означает различие между нами и Им, слово «Отец» подчеркивает родство: мы дети Его, мы Ему родные, мы Ему свои; и это чудо, чудо Божией любви, которая нам дает­ся и на которую мы можем ликующе, радующеся ответить, это уже осуществление всего. Как я вчера говорил, Воплоще­ние Христа это — во времени, среди времени, пока еще ис­тория развивается и течет, это уже ее полнота, осуществле­ние, это уже победа, это уже конец, это уже всё.

И в этом отношении в Церкви есть это глубокое ликова­ние, и в этом отношении Церковь — не просто человеческое общество, не просто общество людей, которые во имя Божие собраны, которые послушны Его заветам, которые живут Его дарами. Церковь — это чудо гораздо большее. Это тело, живое тело, организм, который одновременно и равно и Божественный, и человеческий, в котором на равных началах — потому что любовь неравных делает равными — в ко­тором на равных началах и Бог, и человек встречаются, со­единяются, делаются неразлучными. Церковь — место, где это совершается, это самое чудо этой встречи, этой взаимной отдающейся любви, этой вечности уже пришедшей, этой победы любви над всякой рознью.

В этом отношении Церковь уже теперь, в каком-то смыс­ле, содержит в себе брак Агнца. Святые — да что я говорю, не только святые, — грешники это знают, когда вдруг в какой-то момент мы чувствуем, что Бог так близок, что Его любовь такая ласковая и тихая, что такое счастье Его знать и быть Им любимым и посильно отвечать любовью на любовь.

И вместе с этим, именно Церковь, когда мы ее так пе­реживаем, так понимаем, является предметом нашей веры, а не просто нашего знания, потому что то, что бросается в глаза в Церкви, — это человек, это люди, это человеческая немощь, это хрупкость, это грех, но за этим, несмотря на это, мы знаем, что Церковь — больше всего этого. Так же как бывает в семьях иногда: большая, глубокая, сильная лю­бовь соединила и держит людей, которые когда-то друг дру­га увидели, какие они есть в глазах Божиих — облеченными в славу, в красоту, глубокими, глубокими. А окру­жающие видят иногда только трудности, напряжение в этой се­мье, слышат спор и не понимают, что за этим спором стоит такая глубокая, сильная любовь, что только потому возможен этот спор, это бурное, мучительное становление, что есть эта ничем неколебимая любовь.

Мы это видим в Ветхом Завете между человечеством и Богом; мы видим постоянно этот спор между Богом и челове­ком, мы видим, что минутами делается темно, и тогда в этой темноте сплетаются в мучительной борьбе Иаков и Ангел Божий. И пока темно, эта битва будет продолжаться, и будет преодолевать то ангел, то грешник, то Бог, то человек, но в этом сплетении сил, в этом противопоставлении, в этом боре­нии происходит нечто очень глубокое, потому что когда рас­светает, Иаков подымает глаза и узнаёт, что он всю ночь боролся с Ангелом, и кланяется ему в землю, и просит его благословения.

Так бывает и в Церкви. Есть видимое: эта борьба Иакова с Ангелом в потемках непонимания, в потемках становления, в какой-то муке неполноты, которая рвется к полноте и по­теряла к ней путь; и вместе с этим, самое борение говорит о том, что и Бог, и человек связались неразлучно, навсегда друг с другом, и что никто не может их друг от друга отор­вать. В этом — чудо Церкви, в ее мучительном становлении, в ее мучительной внутренней жизни, где человеческое и Божеское переплелись, становятся едины­ми, но еще не всегда в каждом из нас достигли этого единства и однако это уже встреча навсегда, это уже соединение на­всегда, это уже какое-то предчувствие, а минутами и пред­вкушение того, что придет время, когда борение будет пре­одолено, и останется только несказанная радость соединив­шейся твари со своим Творцом.

Но есть еще другой аспект Церкви, на который я указы­вал: Невеста Агнца. Каждый из нас, каждая душа, каждый че­ловек в своем становлении сплелся в борьбу с Богом, но одновременно — вместе с Богом, потому что лю­бовь и вера нас с Ним соединила. Мы в этом мире являемся тем местом, где живет Господь; Церковь, которая является местом встречи, является тоже в этом мире местом Божественного присутствия. Церковь в этом мире так соединена с Богом, что она идет путем Христа. Иногда нам кажется недо­уменным, как это возможно? Какова наша связь со Христом, каким образом можем мы быть так с Ним едины, что Он мог Своим ученикам сказать: Как Меня послал Отец, так и Я вас посылаю?

Вот когда задумываешься над тем, как мы делаемся Христовыми, можно обратиться к образам Нового Завета и Вет­хого Завета. Апостол Иаков нам говорит о том, что мы — ди­кая маслина, привитая к крепкой, живой маслине тела Христо­ва. Если задуматься над этим образом: как мы можем себе это представить? — Вот стоит живоносное, животворное древо, и вокруг целый лес растений. Живоносное древо укоренено в Бога, живоносное древо — Христос — живо божественной жиз­нью, а мы все вросли в землю своими корнями; из этой земли мы черпаем свою жизнь; но то, что мы берем от земли, земля в свое время возьмет обратно: Земля еси и в землю отыдеши…

И вот Господь, как мудрый садовник-спаситель, обхо­дит этот сад, где умирают деревца и растения; и среди этих растений Он, вдруг, обнаруживает одно какое-то, которое спо­собно на жизнь, на новую, на вечно-новую, на вечную жизнь; и Он отделяет это растение, эту веточку от ее корня. Он от­рывает ее от временного источника временной, преходящей жизни; и вырванная из своей среды, отделенная от своих кор­ней, эта веточка чувствует, что течет из нее жизнь, что только смерть ей остается.

Но вот садовник произвел надрез на ветке живоносного дерева, и рану к ране он приложил умирающую веточку к живоносному стволу; рана к ране, кровью, жизнью своей это живоносное древо должно вернуть жизнь умирающему ростку. И эта жизнь пробивается, пробивается упорно, настойчиво, бе­жит по тонким сосудам этой дикой веточки, проникает в самые отдаленные места, пробивается в самую глубину каждой кле­точки; и везде, где она находится, она дает жизнь, так что оживает все, что только способно жить; она не вытесняет природную особенность этой веточки, но она всему дает новую силу жизни.

И веточка начинает жить, жить, потому что она на живоносном стволе, жить своей жизнью, и вместе с этим жиз­нью, которая ее во всем превосходит. Это апостол Павел на­зывал: Не я живу, а живет во мне Христос; развивается бо­жественная, вечная, непреодолимая, неумирающая жизнь и за­меняет собой временную, хрупкую, неустойчивую жизнь; и веточка делается самой собой, достигает предельной своей кра­соты, расцветает. Христос, в 15-й главе Евангелия от Иоанна, говорит о нас, как о веточках на виноградной лозе: Пока вы пребудете во Мне, вы принесёте плод… Вот так.

И вот это соединение со Христом и есть условие нашей жизни, и это соединение так же крепко, так же совершенно между человеческой жизнью и душой и Спасителем, как соедине­ние дикой веточки с животворным древом. Тогда делается по­нятно, каким образом Христос может сказать: Как Меня пос­лал Отец, Я вас посылаю, — потому что мы и Он в каком-то отношении теперь стали одно и то же. Та же жизнь бьет ключом и в нас, и в Нем. Если мы ее отдадим, прольем, истощим, это будет Божественная жизнь и кровь. И всё, что было в ис­тории правдой о Христе, должно неминуемо стать правдой о нас; как Отец возлюбил мир и отдал Своего Единородного Сына, так Отец, Который любит мир, так же и нас отдает для спа­сения мира.

Но вот в образе апостола Павла это всё кажется таким простым: ветка; садовник… Но как же мы соединяемся со Христом так тесно и глубоко, что всё, что о Нем можно ска­зать, можно сказать и о нас? — Любовью; верой… И мы зна­ем, что это возможно. Вот, мы вчера говорили о смерти, о жизни; если мы кого-нибудь любим большой, крепкой, простой человеческой любовью, то его жизнь делается нашей жизнью; что с ним случается для нас важней чем то, что случается с нами; он или она в центре нашей жизни. Так было с апостолами по отношению ко Христу; постепенно, через лю­бовь, через веру в Него Он стал для них самой Жизнью, пото­му что их любовь была такова, их вера в Него была такова, что изми Его из жизни — оставалось бы только существование, но жизни бы не было.

И это соединение наше со Христом, это наше единство с Ним — каждого из нас как члена тела по отношению к са­мому телу: это опять-таки образ апостола Павла — так тес­но и так глубоко, что оно делает нас друг по отношению к другу одним телом, одним каким-то существом, всецелым чело­веком или человечеством, тем, что Священное Писание называ­ет Новым Адамом, — просто человеком, обновленным соедине­нием со Христом. И святой Ириней Лионский, размышляя над тем, как тесно, как неразлучно мы связаны со Христом, гово­рит, что если действительно мы так едины с Ним, то уже нель­зя сказать, что есть Единородный Сын Божий и дети Божии по какому-то приобщению, он говорит, что через наше единство с Единородным мы делаемся все вместе, как новое человечество, как Церковь, единородным сыном Божиим.

Опять-таки, это — торжество любви, которое стирает все преграды, которое делает неравных равными, которое соединяет за пределами всякого воображения любящих и любимых. И если мы действительно любим Христа, если действительно мы любим Бога любовью Христовой, то мы можем следовать за Агнцем как невеста, с Ним войти в область смерти, в область страдания, в область греха, в область богооставленности, сойти в самые глубины и в самые мрачные тайники человеческого ада и внести в них, как Христос внес, свет, жизнь и победу любви.

И вот в Церкви брак и монашество являются выражением этого сложного сочетания уже одержанной победы и испытанного торжества любви, и того крестного пути, который весь мир должен привести когда-то в Царство Божие. И если вы вдумаетесь в основные черты взаимного отношения брака и монашества, вы увидите, что в них очень много сходства. Первый обет, который дает монах при пострижении, первый от­вет, который он дает на вопрос постригающего его: Обязуешься ли ты пребыть в этом братстве до твоей смерти? Этот обет вос­принимается обычно, согласно практике и опыту Церкви, как обязательство, вступив в братство, его не покидать, вступив в монастырь, из него не выходить. Но за этим стоит, конечно, гораздо больше; за этим стоит верность и устойчивость. Вер­ность; верность первой или окончательной своей любви, и устойчивость, то есть, готовность, каковы бы ни оказались обстоятельства, несмотря на напор всех враждебных сил, остать­ся лицом к лицу с тем, кого выбрала наша любовь. Эта устой­чивость для монаха значит, что он будет стоять перед лицом Божиим, каково бы ни было его настроение, каковы бы ни были обстоятельства, что он будет стоять перед этим Божиим лицом, поклоняясь и служа, что он никогда не отвернется от Того, Кого он полюбил и Кому он обещал свою жизнь и свое сердце.

В брачной жизни мы говорим о верности брачной, и это, в сущности, одно и то же, как обет такой устойчивости (я го­ворю сейчас, конечно, не о тех браках, которые являются ре­зультатом случайности, а о тех браках, которые являются ре­зультатом зрелого выбора). В начале службы обручения есть короткая молитва, где мы просим, чтобы этот брак был подобен браку Исаака и Ревекки в Ветхом Завете. Если вы вчитаетесь в рассказ, вы увидите, что это был брак любви. Но в нем не­что особенное; есть другие рассказы в Ветхом и Новом Завете и в истории Церкви об очень совершенной и глубокой люб­ви; но здесь особенная черта: Сам Бог открыл слуге Авраама, кто должен стать невестой и женой Исаака; тогда это было сде­лано наглядным видением.

Но любовь тоже является таким же чудом; вы, вероятно, видели, замечали в своей жизни, как несколько человек живут, работают, встречаются постоянно, и среди этих людей какие-нибудь двое друг друга и не замечают, до какого-то дня, ког­да вдруг они взглянут друг на друга и увидят то, чего рань­ше они не видали, и то, что никто не увидел. Они увидят один другого как единственные, как неповторимые. Святой Мефодий Патарский в одном из своих писаний говорит: Пока юно­ша не полюбил девушку, он окружен мужчинами и женщинами; когда он нашел свою невесту, он окружен людьми… Вот этот момент, когда человек находит другого человека, единствен­ного и неповторимого, есть момент, когда начинается проблема, пока еще, этой окончательной устойчивости в отношениях; потому что то, что было видено, пережито в какое-то мгновение, не останется постоянным достоянием двух. Прежде всего, то, что они увидели друг во друге, может быть, была и ошибка; очень, очень часто, по духовной незрелости, по молитвенно-духовной неподготовленности делаются выборы любви, которые не являются плодом этого Божьего откровения о другом человеке; и тогда, справедливо, брак расходится, рас­падается, потому что не было в нем именно того, что состав­ляет чудо Исаака и Ревекки.

Но бывает — и это всегда бывает — что два человека видели друг друга как бы во свете Преображения; на сле­дующий день встретятся, посмотрят друг на друга и увидят друг друга вновь, какими они всегда были, — так же как уче­ники, сошедшие с Фаворской горы, видели Христа, каким Он был изо дня в день до и после Преображения. И тут вступает в силу то свойство, которое мы называем верой, то есть, уве­ренность в том, что невидимое, то, что сейчас стало невидимо, то, что другие никогда не видели, — более достоверно види­мого; что человек, который вчера сиял невечерним светом, сиял божественной славой, светом Преображения, и который сегодня такой обыкновенный…

И тут требуется именно вера, именно устойчивость, неко­леблющаяся уверенность, что то, что я видел раз, более ис­тинно, чем то, что я вижу изо дня в день. Когда изощряется наш взор, когда чуткость наша увеличивается, мы можем по­стоянно это видеть. Святые умели видеть сияние Божие на грешной твари. Филарет Московский в одной из своих проповедей говорит о том, что если только мы умели бы видеть, мы видели бы, как благодать Божия почиет на всем, что Бог сотворил; она искрится, она сияет во всем и на всем. Но мы этого не видим; мы видим мертвое или тусклое вещество, и поэтому мы часто и не умеем устоять против тусклости наше­го видения.

Но будь то монашество, будь то брак — всё начинается с того, что мы серьезно, вдумчиво, сердечно делаем выбор, выбор любви и выбор веры, и что мы этому выбору останемся верны навсегда. Это называется брачная верность, это называ­ется монашеская устойчивость, стабильность, и без них дальнейшего ничего не может быть.

Дальше: мы говорим о монашеских обетах бедности, нестяжательности, послушания, целомудрия. Но ведь они так же ре­альны в брачной жизни, как они реальны в монашеской! Бед­ность как материальное состояние — только один из аспектов подлинной бедности; быть обездоленным материально еще не значит быть евангельски бедным. Иоанн Златоуст говорит, что беден тот, кто вожделевает того, чего у него нет. Человек может быть бесконечно богатым, несметно богатым, но если ему страстно хочется того, чего у него нет, всё его богатство — ничто в его глазах, и он бедняк. С другой стороны, человек, который даже очень беден материально, но не ищет ничего дру­гого, может себя чувствовать богатым.

Примеров сколько угодно можно бы найти и в светской литературе, но вспомните, например, рассказ о том, как царь Давид, у которого всё было, увидел жену Урии — полковод­ца, и всё для него показалось ничем по сравнению с его страстным желанием ее иметь. И по его приказу Урия был поставлен в самое опасное место битвы и погиб; и он ее взял к себе. И тогда пророк Нафан был послан Богом к Давиду его обличить, и рассказал он ему притчу: Жил когда-то человек, бо­гатству которого не было числа; и сосед у него был, бедняк, у которого была только одна овечка, которую он любил, о кото­рой он заботился, которую он ласкал, словно дочь она ему бы­ла, потому что никого и ничего у него не было, кроме нее. И пришел к богатому приятель, и захотел богатый пир для него устроить; но ему стало жалко собственных овец, он велел от­нять ту овечку, которая была всем богатством его бед­ного соседа, и заколоть… И Давид-царь воспламенился гневом: Скажи мне, кто этот богач, чтобы я взыскал с него? — И Нафан ему сказал: Это ты; всё у тебя было; у этого человека была только одна его любовь, и ты ее у него отнял… Вот здесь Давид оказался нищим при всем своем бо­гатстве, потому что его желание простерлось на то, чего у него не было.

И другой есть рассказ, уже из совершенно другой области, из жизни польского еврейства 18-го века. Раввин жил в одном малом городке, в голоде, в холоде, в нищете; и каждый день он воспевал милость Божию. И кто-то из его соседей к нему обратился с упреком: Каким образом можешь ты так благода­рить Бога? Разве это не лицемерие? Разве не знает Бог, что ничего у тебя нет и что твоя благодарность — впустую?.. И старик-раввин ему ответил: Ты не понимаешь сути дела. Бог взглянул на мою душу и подумал: Что нужно этому человеку, чтобы достичь полной своей меры? — голод, холод, обездоленность, одиночество; и это Он мне дал с преиз­бытком… Этот человек себя считал богатым своей обездоленностъю, а тот — бедным при всем своем богатстве.

И это — очень важный момент, потому что, разумеется, материальная бедность составляет часть монашеского подвига; вернее, не столько бедность, сколько постоянная неуверенность в будущем дне, то, что надежда его может быть только на Бога, на милость — человеческую и Божию.

Но вот тут и начинается Царство Божие. Вы помните первую заповедь блаженства: Блаженны нищие духом, ибо тех есть Цар­ство Небесное. Блаженны те, кто понимают, что они — ни­что, что у них ничего нет собственного; но сверх того — кто, пользуясь всем тем, что жизнь дает: самим существованием, жиз­нью, дружбой, родством, едой, питьем, кровом, воздухом, кра­сотой, истиной и так далее — зная, что ничто из этого им не принадлежит, умеет распознать, что всё то, что у них есть, есть знак Божественной любви или человеческой любви, и в тот момент, когда мы можем сказать о какой-нибудь вещи «она моя, никто не может у меня ее отнять и никто не может мне ее дать, потому что она принадлежит мне по праву» — мы эту вещь изымаем, исключаем из чуда любви. Только когда мы сознаем, что все, что у нас есть, говорит о любви, когда нет у нас больше прав, ни права, ничего, что наше, мы вошли в царство любви. Отец Александр Шмеман в одной из своих книг, говоря о том, что всё есть любовь, говорит: Самая еда, которая нам дана, — разве она не божественная любовь, ставшая съедобной?

И это — правда, но этот обет бедности, это искание нищенства духовного, которое Христос предлагает не каким-то отдельным людям, а всякому христианину, этот обет и это нищенство равно необходимы и человеку в браке, и человеку в монашестве, потому что без них нет Царства Божия. Если человек не достиг­нет этого в браке, то у него будет брак земной, который не раскроется в измерение вечности и царства. Если монах будет голодать, холодать и ничем не обладать, но не вырастет в ме­ру именно этой отрешенности, этой свободы, то он не будет в Царстве Божием.

Следующий обет монашества о послушании, послушание мы всегда понимаем как подчиненность, подвластность, и в педа­гогическом порядке воспитания монаха, воспитания ребенка по­слушание так и выражается и представляется. Но послушание есть в основе своей что-то совершенно иное; послу­шание это то состояние человека, который слушает, который прислушивается, который склоняет свой слух с тем, чтобы ус­лышать. И здесь целый ряд слов мог бы нам дать понять, помочь понять, что от нас ожидается. Мы говорим о церковной или о монашеской дисциплине и понимаем ее опять-таки формальным образом, — как военную дисциплину, или школьную, или рабо­чую; слово постепенно отошло от своего первичного значения и приобрело специализированное значение. Но «дисциплина» происходит от латинского слова discipulus, которое значит «ученик, последователь». Дисциплина — это не просто дисцип­линированность поведения или ума, это состояние того, который является чьим-то учеником, который нашел своего учителя, ко­торый его избрал, который в этом учителе видит превосходст­во над собой, который всеми силами души и ума и сердца и воли хочет так вслушаться в его учение, чтобы всё вос­принять, что тот ему может передать; и не только слова, и не только правила, но через это вслушивание, через это внима­ние приобщиться всему богатству превосходящего его умом, сердцем, опытом, святостью человека. В этом отношении послу­шание и дисциплина идут рука об руку. Послушание это — то жи­вое, стремительное желание человека всё услышать, не только услышать слова, но уловить мысль, не только уловить мысль, но понять, почему эта мысль родилась и нашла себе выражение, из каких глубин опыта этого человека идут эти слова.

Так относится послушник, молодой монах к своему старцу, но так относится и старец и к своему послушнику, и к своему наставнику, потому что только тот может другого учить и вес­ти, который сам является учеником и послушником. В конеч­ном итоге, послушание человеку должно пойти гораздо дальше, чем этот человек; вслушиваясь в то, что старец говорит послушнику, человек должен услышать то, что Бог через этого старца ему говорит. Не напрасно Христос говорит: Один у вас наставник — Христос… Условие, при котором старец может чему-то научить послушника, это внутренняя прозрачность, та­кая прозрачность, которая давала бы свету Самого Христа про­литься через него и достигнуть ученика.

Но этот закон послушания, это прислушивание, это внима­ние к другому человеку является также законом всех челове­ческих отношений, и особенно брачных. Если два человека, вступившие в брак, через пристрастие, через ослепленностъ друг другом не превратят один другого в идол, закрывающий им Бога, если оба будут одновременно прислушиваться друг ко другу и вслушиваться в Бога, становиться прозрачными Божьему воздействию, так что свет Божий мог бы пролиться на возлюб­ленного, тогда осуществляется та же самая заповедь послу­шания.

И здесь оказывается, что послушание и свобода не только совместимы, но что они где-то такое так глубоко сплетены, что они составляют одно и то же. Русское слово «свобода» фи­лологически трудное слово, и на него есть различные филоло­гические толкования. Хомяков приводит одно из возможных истолкований этого слова, что свобода это состояние того, кто является самим собой, кто достиг того, чтобы быть собой, не в порядке самоутверждения, а в порядке становления всем тем, чем он может стать по дару Божию. Но есть другие сло­ва, на других языках, обозначающие то же самое понятие; я не буду сейчас вдаваться во все различные слова, но то слово, которое по-немецки звучит freiheit , по-английски freedom и так далее, укоренено в древнем санскритском слове прия; и это слово, которое указывает на одно из самых древних, пер­вичных восприятий человека, — сущности и природы свободы, в глагольной форме значит «любить» и «быть любимым», а как существительное значит «мой возлюбленный» или «моя возлюблен­ная». Здесь нам указывается, что свобода связана с любовью, что тот свободен, кто любим и кто любит, кто освободился от себя, кто перенес центр тяжести всего себя, всей своей жиз­ни в другого, будь то в человека, и если этот человек не сде­лан идолом через богоподобное поклонение ему, или будь то в Самого Бога. Свобода это состояние любви. Один французский писатель говорит: Сказать человеку — Я тебя люблю, это — то же самое что сказать — Ты никогда не умрешь… И это — правда по отношению к Богу, это — правда по отношению и к че­ловеку; когда мы говорим о любви, мы говорим об очень слож­ном чувстве и состоянии, но в конечном итоге любовь, как мы ее видим в Боге, во Христе, это то состояние души, то отношение к другому, при котором человек себя забывает до конца и помнит только любимого; состояние, при котором че­ловек для себя, субъективно перестает существовать и ко­торый существует только потому, что он любим и утвержден другим — человеком, Богом.

Вот, свобода, послушание, взаимная внимательность в ко­нечном итоге восходит к своему первоисточнику — будь то в браке, будь то в монашестве; это способность, но это тоже и подвиг, когда мы себе самим говорим: Отойди от меня, сатана, сойди с пути! Я не хочу уже прислушиваться к себе, я хочу всецело вслушаться в другого человека, всецело вслушаться в Бога… Это состояние послушания по отношению к старцу, это — состояние послушания по отношению к друго­му человеку; без этого другой человек никогда не почувствует, что он имеет объективное, реальное значение для вас.

И наконец, одно слово о целомудрии. О целомудрии мы всегда думаем в телесных категориях; мы говорим часто о гре­хах плоти, и забываем слово, сказанное еще в пятом веке од­ним из подвижников, который говорит: Грехи плоти, это те гре­хи, которые наш совратившийся дух совершает против невинной нашей плоти… Целомудрия нельзя достичь одной сдержанностью или дисциплиной тела; нельзя также достичь этого только и просто дисциплиной воображения. Можно достичь этого только своеобразным подходом, одним из аспектов любви, когда мы на другого человека смотрим, и верой и любовью прозреваем в нем человека, возлюбленного Богом, сотворенного для вечной жиз­ни, искупленного всей жизнью, страстью и смертью Христа, человека, которого Бог нам поручил, чтоб мы ему открыли путь вечной жизни. В момент, когда мы на человека так можем смотреть, мы делаемся целомудренными и в мыслях, и в плоти; и это единственный способ, который может до конца нас уцеломудрить, но это отношение — не физическое; это отноше­ние духовное, даже не душевное, и оно имеет место не только в монашестве, но и в браке, потому что и в браке муж и жена должны осознавать, что они друг другу даны Богом, Который их взаимно друг другу поручил, чтобы они друг друга оберег­ли, сохранили, освятили, открыли друг другу путь вечной жиз­ни; и не такой вечной жизни, которая была бы в противоречии с жизнью земной, но жизни, где всё земное через благодать, через таинства, через приобщение божественности получает из­мерение вечности.

Таким образом, в браке и в монашестве — монашеская ус­тойчивость и брачная верность, обет нестяжательности или бедности, и блаженство нищих духом — потому что только те входят в Царство любви; обет послушания, которое является предельным вниманием в человеке к тому, что Божие, и через человека – к гласу Божию; обет целомудрия, который заключается в том, чтобы видеть в человеке все, что этот человек есть в его нетленной святости и красоте, и служить этому — всё это совпадает.

И, однако, есть и разница, и сходство между этими двумя путями. В браке, как на это указывает Священное Писание, преобладает ликование о восторжествовавшей любви; в монашестве преобладает готовность от всего отка­заться, — не только от дурного, но и от добра — для того только, чтобы последовать за Агнцем Христом. Но мы жи­вем в мире, в котором уже одержана божественная победа, и который еще не достиг своей полноты; и в результате этого брачное торжество в своей сердцевине отмечено крестом, живоносным крестом, спасительным крестом, но — крестом, на котором должен быть распят и умереть Ветхий Адам в каж­дом из нас; а в монашестве, потому что Воплощением и Крестом, и сошествием во ад, и воскресением, и вознесение, и даром Духа Святого уже одержана победа Божия, есть уже ли­кование о Царстве Божием, которое уже пришло, которое мы можем уже вкушать в таинствах, в молитве, и в самой тай­не Церкви, которая есть встреча Живого Бога с каждым челове­ком и со всеми нами, животворящая встреча, которая уже те­перь есть Вечность.

Вот на этом я кончу свою беседу; многие из вас ее нашли, может быть, трудной, или, во всяком случае, очень странной по подходу, но подумайте над этим, подумайте над своим опытом жизни, и вы увидите, что в том, что я говорил, во всяком случае, гораздо больше простой, прямой, опытной правды, чем можно подумать сначала.

Я вас терзал, теперь вы меня терзайте.

Ответы на вопросы

Вы в прошлый раз говорили о том, что христианин должен для своих ближних в каком-то отношении забыть себя, и в другом случае упомянули, что нас хвалят и за хорошее, и за дур­ное; нельзя /же/ быть мягкой подушкой для ближнего — и т.д.

Давай сначала врозь два вопроса, а потом попробую со­единить. Вот, когда себя спрашиваешь, что обо мне думают лю­ди? — Люди, с одной стороны, критикуют, с другой стороны, — хвалят, иногда они хвалят за дело, а иногда они хвалят со­всем не за дело; говорят, например: «Какой очаровательный человек, с ним так легко» — это, может быть, значит, что он действительно очаровательный человек и с ним легко, но это может тоже значить, что он умеет так приспособиться к любой обстановке, с волками выть, что всякий волк ему рад; или что он такой удобный просто, что никогда от него неприятности не будет. Есть люди, которые, бывают, тверды и кажутся жёсткими, но в которых это и есть самое лучшее, что вообще есть. Поэтому недостаточно того, что вас за одну вещь ругают или за другую хвалят, чтобы сказать: Тут мой грех, а тут моя добродетель. Это то, что я хотел сказать. Есть люди, которые очень строги, а потом вы им благодарны за это; есть люди, которые очень мягки, и которым вы никогда потом благо­дарны не будете; как говорил Суворов: Легко на ученье, труд­но на походе.

И вот тут приходится — и это очень важно — собрать сведения и расценивать их. И здесь требуется такая доля добросовестности и честности, чтобы сказать: Нет, меня на­прасно за это хвалят; мне бы должно быть стыдно, что продолжают отвергать… Я вам могу пример дать — дурацкий, но все равно… Скажем, в начале войны я был в военном госпитале, и меня выкинули из офицерского собрания — за что? за то, что мне досталась больничная палата, в которой печка не действовала и санитары отказались ее чистить; я сбросил форму, вычистил печку и принес уголь. Мне из-за этого товарищи устроили скандал, что я «унижаю офицерское достоинство». Вот пример ничем не величественный, нелепый; и конечно, я был прав, потому что было гораздо важнее, чтобы печка грела больничную палату, чем все эти погонные вопросы. А в других случаях, может быть, и хвалили, а я знал, что хвалят совершенно напрасно. Я пом­ню тоже — коль уж до исповеди дело дошло… когда я был маленьким еще мальчуганом, меня пригласили в один дом, и нас несколько человек играло в мячик в столовой, и этим мячи­ком мы разбили какую-то вазу; после чего мы притихли, и нас, я помню, мамаша моего товарища хвалила за то, что мы такие были тихие и что мы так прекрасно себя вели и что я был та­ким примерным гостем. Я потом драл домой с таким чувст­вом — как бы успеть с лестницы сойти раньше, чем она вазу обнаружит (смех). Так вот вам второй пример: хвалили, и тихий я был, предельно тихий, только, к сожалению, до этого я успел вазу разбить. Вот что я хотел просто сказать.

Теперь, что касается до забвения себя. Вообще, понятие любви очень расплывчатое; то есть, оно охватывает столько вещей, которые мы называем любовью совершенно несправедливо. Мы говорим: Я люблю Бога, и мы употребляем то же самое слово, если мы хотим сказать, что я страшно люблю клубнику со слив­ками; это — то же самое слово, и я не только в виде такой не­лепой шутки это говорю, но это действительно показывает, от­куда куда. С другой стороны, когда мы говорим о том, что мы любим человека, что это на самом деле значит? Есть английский писатель Льюис, который написал книгу писем старого беса сво­ему молодому племяннику, по типу литературы это ближе всего к Феофану Затворнику, это книга действительно о духовной жиз­ни, только наизнанку; и вот этот старый черт дает профессио­нальные советы молодому чертенку, который еще только выпу­щен в свет, о том, как надо относиться к людям, что надо де­лать для того, чтобы их соблазнить и погубить, и, вот, между прочим, он говорит в одном из своих писем с недоумением: Не могу понять: Христос говорит, что Он любит людей, а Он их оставляет свободными; как же совместить это?.. И продолжая, этот самый старый черт говорит: Я тебя люблю; но что же это значит? Это значит, что я хочу тебя взять в свои когти, тебя так держать, чтобы ты от меня никогда не удрал, тебя поглотить, из тебя сделать свою пищу, тебя переварить так, чтобы от тебя не осталось ничего вне меня. Вот что я, — говорит старый черт, — называю любовью. А Христос, — говорит, — любит, и отпускает на свободу…

Так вот — тоже любовь. И Христова любовь, божественная любовь, или человеческая любовь, когда она делается сколько-то подлинной, это такая любовь, когда предмет моей любви является одновременно предметом моего уважения, вдумчивого отношения, когда ради любимого человека я готов собой пожертвовать, в большей или меньшей мере, и в конечном итоге, как говорит Христос, «никто не имеет большей любви, чем тот, который свою душу положит за други своя», — в конечном ито­ге, любить — это значит, что другой настолько для тебя зна­чителен, так централен в твоей жизни, что ты с собой и счи­таться не собираешься — ради него. Это совершенно другая форма любви, нежели та; и когда я говорил о том, что любить это значит себя до конца забыть, я не чувствовал противоречия с тем, что я сначала сказал, что нельзя давать себя на съедение, потому что дать себя на съедение это вовсе не зна­чит сделать другого человека центральным в своей жизни. Мы отдаем себя на съедение большей частью по мягкотелости, а вовсе не по жертвенности; человек, который дает себя так де­шево на растерзание, это человек, который обыкновенно не хо­чет бороться за что-то высшее. Вот где, мне кажется, вопрос.

Владыка, поскольку Вас Господь призвал уже в сознатель­ном возрасте, наверное, для вас вставал вопрос, какой Церкви принадлежать, и вот, в то очень трудное время для Русской Церкви Православной, почему вы выбрали Церковь, скажем, Московской юрисдикции?

Я начну, может быть, этапом раньше и скажу, что я выбрал Православие из всех возможностей, и не только по­тому, что я был крещен православным и самотёком было есте­ственно так сделать; но потому, что меня тогда очень поразила точная и очень меня изумившая созвучность между простотой, цельностью, прозрачностью, свободой Евангелия и Православием. Я ощутил и тут, и там ту же стихию; они были созвучны, как два звука, которые могут слиться в один аккорд, тогда как в других церквах, которые мне пришлось тогда видеть, у меня было чувство, что Церковь где-то такое уже, мельче или чем-нибудь непохожа на то, что я пережил, читая Евангелие. Разу­меется, это субъективная оценка; это не значит, что это не­верная оценка, но это было то, что меня лично побудило.

Теперь, что касается до Московской Патриархии, то нас была тогда группа людей, очень небольшая, которая решение это приняла на очень простом каком-то основании: пока Церковь не исповедует ересь, от нее не отделяются; это церковный под­ход. Другой подход был такой: Церковь, которая находится в трагическом положении, не должна быть покинута своими детьми. Но это не просто иной или не относящийся к делу подход; пото­му что мы ничего, конечно, для Русской Церкви сделать не мог­ли; нас было 30-40-50 человек на Западную Европу, мы вообще никакого значения не имели. Но мы чувствовали, что мы этим свидетельствуем о том, что Русская Церковь есть Церковь, святая, наша, Христова — и этого было достаточно. И в этой первой группе, поскольку я помню — мне тогда было лет семнадцать — в этой группе были люди самых различных политических, общественных направлений; и это никакой роли не играло. Люди не шли в Патриаршую Церковь, потому что у них были те или другие общественные или политические убеж­дения; они шли, потому что эта Церковь — Русская Церковь и что она ничем не изменила Христу, и что мы хотим стоять рядом с ней или быть в ней. У нас было чувство, что она нас держит и несет на своих руках, и до сих пор это чувство есть…

С тех пор прошло сорок с небольшим лет; это не те же люди и это не та же ситуация. В Америке, в Соединенных Шта­тах, сейчас приблизительно пять миллионов православных, из которых русских, коренных, таких, для которых Россия — ро­дина, очень небольшое число. При таком количестве православ­ных с одной стороны, при таком малюсеньком проценте русских с другой стороны, совершенно естественно, что Церковь, ко­торая началась как Русская, стала бы теперь Американской; но она стала Автокефальной Церковью, законной, истинной Цер­ковью Америки не в порядке откола или отречения; она стала независимой Церковью так, как, например, дочь, ставшая взрос­лой, выходит замуж и начинает свою семью, как юноша не оста­ется подопечным без конца. Это совершенно другая тема была; в момент русских расколов двадцатых-тридцатых годов вопрос совсем не стоял о том, чтобы создать поместную Церковь Фран­ции или чего-нибудь, а отмежеваться от Русской Церкви либо потому, что она воспринималась как не-Церковь, либо потому, что легче было жить без нее; и ни ту, ни другую причину я не мог бы воспринять. Восприятие Русской Церкви как не-Церкви доходило очень далеко, и до сих пор порой очень дале­ко доходит. Скажем, лет двадцать тому назад я разговаривал с настоятелем другого прихода, не Московской Патриархии, в Лондоне; я его спросил: Что вы думаете обо мне — что я такое? — И он мне ответил: Если б я не хотел вас обижать, я бы вам сказал: вы просто не священник; но я вам прямо ска­жу, что я думаю: вы — священник сатаны, потому что вы при­няли рукоположение от Московской Патриархии.. Понимаете, надо понять, до какой степени доходило отрицание. И когда люди нам говорят: А почему вы так разделены, почему вы не общаетесь, почему у вас нет большего единства с теми или другими людьми, — попробуйте-ка иметь единство при такой постановке. Если б он мне сказал, что он меня считает за плохого человека, я не возражал бы; я себя лучше знаю, чем он меня знает — я с ним согласен. Но признать, что я не священник, или что я священник сатаны, то есть, что таин­ства, которые я совершаю, в лучшем случае — ничто, а веро­ятнее — кощунство, и что моя проповедь есть проповедь анти­христа, я не могу, потому что у меня где-то есть своя совесть, и я себя внимательно проверяю в том, что я говорю. Я могу ошибиться в чем-то, это дело другое, но я не проповедую иное Евангелие, чем Христово.

А другая установка: «Пусть они живут своей жизнью, а мы будем строить свою жизнь без помехи», — мне, и не только мне, а многим из нас казалась жесточайшим и уродливым отно­шением, потому что, как я уже сказал, сделать для Русской Церкви мы ничего не могли, но отколоться, это значит перед лицом всех сказать: Оставьте ее, она под каким-то сомнени­ем, что-то с ней неладно, — это так воспринимается, и это­го, я считаю, никто не имел права делать; и я считаю, что те, которые в двадцатые-тридцатые годы отошли от патриаршей Церкви в этом порядке — изменили чему-то, какой-то и цер­ковной и человеческой правде; те люди, которые говорили, что, скажем, наша иерархия, патриарх Сергий или другой кто, неправ в своей церковной политике, — и те могли бы сказать: Да, мы не согласны с тем, что он делает, но мы не осудим и не отступимся от него… Прав ли он был или неправ — в луч­шем случае могли судить люди, которые здесь были, но уж никак не мы, которые были за границей, и мой личный опыт, опыт моей жизни показал, что можно совместить принад­лежность Русской Церкви с какой-то долей и правдивости, и честности; и если я недостаточно честен и правдив, то это не вина Русской Церкви, а моя вина, если я делаю ошибки, то это мои ошибки, — они никем мне не навязаны; и если, скажем, в момент, когда кончилась гражданская война и за гра­ницей оказалось приблизительно пять миллионов русских, пять миллионов составили бы одну Церковь, наше свидетельство мог­ло иметь значение, а когда в патриаршей Церкви осталось на Трехсвятительском подворье какие-то пятьдесят человек, и в Берлине тридцать, и шесть человек в Ницце — да, действитель­но, свидетельство было очень трудное, но это было свидетель­ство о радикальной церковности, не о поли­тической приспособляемости. Люди были действительно глубоко разные: были монархисты, был Бердяев, была мать Мария, были люди средние всех направлений, и мы были совершенно едины в любви к родной Церкви и в этой оценке: пока Русская Церковь не исповедует ереси, мы ей принадлежим.

Разумеется, если потом окажется, через там сколько-то лет, что все православные Западной Европы настолько ста­ли частью и окончательной частью Западной Европы, окончатель­ной составной частью ее — можно думать о создании помест­ной Церкви. Я честно скажу: мне было бы очень больно стать членом английской или западноевропейской автокефальной Церк­ви и в этом отношении не принадлежать Русской Церкви; но это момент личный, сентиментальный, — я себя чувствую русским, вот и всё; это не церковная оценка, но это мыслимо. Но сейчас, скажем, в Западной Европе несколько миллионов православных, но большинство из них не укоренены, они — временное население. Из временного населения Поместной Церк­ви не делают. Скажем, в Западной Германии сейчас около мил­лиона сербов и полумиллиона греков. Но они — на три года, они потом возвращаются в себе на родину, это не Поместная Церковь. В Англии, во Франции сейчас постепенно, постепенно растет какое-то поколение, которое, может быть, через пять­десят лет сможет поднять вопрос о том, что — да мы Церковь Англии, а не пришельцы в чужую землю. Но в Европе это­го вопроса сейчас, мне кажется, не может быть, потому что огромное большинство православных — или люди, которые вре­менно попали как рабочая сила в западные государства: в Шве­цию, в Германию, во Францию и так далее, или люди, которые не имеют никакого намерения окончательно осесть, скажем, те­перешние эмигранты из Советского Союза или эмигранты из дру­гих стран, и не только Восточной Европы, но других. Они выезжают не с тем, чтобы просто стать французами, англичанами или канадцами, это гораздо более сложная ситуация, из такой группы людей не делают Поместную Церковь. Вот положение.

Владыка, что вы можете сказать о своем отношении к уче­нию, которое говорит о том, что грешники будут прощены в ко­нечном итоге, и ад несовместим с представлением о вечности; и в частности, Бердяев, которого вы упомянули, настаивал на том, что учение об аде имеет скорее психологическое значение, чем богословское…

Это колоссальная тема…

В двух словах?.. (смех )

Знаете, я могу в двух словах ответить так: что уверенность в спасении всех не может быть уверенностью в том смыс­ле, что у нас нет в Священном Писании ясного, доказательного утверждения об этом, но это может быть уверенностью надежды, потому что зная Бога, Каким мы Его знаем, мы имеем право на всё надеяться. Это очень коротко, и где-то такое это точно выражает то, что я думаю. Теперь, если немножко это развить, я думаю, что можно сказать не­сколько таких основных вещей. Во-первых, в языковом порядке. По-русски, когда мы говорим слово «вечное», мы имеем в виду разные вещи; мы говорим, что Бог вечен, и мы говорим «свой век вековать». В одном случае мы говорим о Боге, указывая, что у Него нет ни начала, ни конца, что вечность Божия бес­предельна, вневременна, надвременна; во втором случае, когда говорю «мой век вековать» или «мой век коротать», это значит прожить ограниченное количество времени. И когда вы читаете и Священное Писание, и Отцов, встает вопрос о том, что мы хотим сказать, когда мы употребляем слово «вечность», приме­няя его к Богу или к твари. В некотором смысле нет соизме­римости между Божией вечностью и тварной вечностью; тварная вечность укладывается в пределах времени; Божия вечность никакого отношения ко времени не имеет. Когда мы говорим, что Бог вечен, мы не говорим о каком-то длении, это одно из выражений, которое значит: Бог, Какой Он есть.

Теперь; когда мы обращаемся к Священному Писанию, — когда говорится о Суде, постоянно приводится тот или другой текст, как будто он единственный и самодовлеющий. Текст, который всегда приводится, это притча о козлищах и об овцах. Если же мы себе ставим вопрос об этой притче, я думаю, что мы ошибаемся, если думаем, что центр тяжести, смысл этой притчи — описать вечную судьбу тех или других. Центр тяжести притчи не в том, чтобы сказать, что одни пойдут в огнь вечный, а другие в радость вечную, а чтобы указать, на каком основании этот суд происходит. Прочите и вы увидите, что тема поставлена драматически, как суд; но урок, который извлекается, это: больных не посещал, голод­ных не кормил, и так далее, и так далее, — и это можно свес­ти к такой фразе: если ты человечным не был, просто — чело­веком не был, не воображай, что ты божественным будешь.

Вот, в сущности, мне кажется, самая тема этой притчи, гораздо более, чем описание овец и козлищ; но если даже при­нять эту притчу как притчу о суде, а не о критериях суда, — что мне кажется более верным — то надо ее сопоставить с дру­гими притчами и другими высказываниями Христа. И Христос так же и с тем же авторитетом нам говорит: Совещавайся со своим соперником, пока ты еси на пути, как бы он тебя не предал судье, и судья — истязателю, и не посадил бы тебя в темни­цу, и не выйдешь ты из нее, пока не выплатишь последнюю по­лушку… И это уже вовсе не говорит о том, что грех имеет своим результатом вечное мучение. Из этой дилеммы католики выходят тем, что козлища и овцы определяют ад и рай, а этот период тюремного заключения — чистилище; но это — измышле­ние; справедливо это или нет, но это плод человеческого твор­чества, это не сказано. Теперь: если мы принимаем всерьез одно место, мы должны также принимать интегрально серьезно другое; и когда Павел говорит, что когда всё будет завершено, Христос сложит Свою власть в руки Отца, и тогда будет Бог вся во всех, он говорит что-то очень опреде­ленное; «вся во всех» не значит «нечто в некото­рых» или «всё в немногих». Опять-таки, Иоанн Златоуст тоже выходит из этого положения, объясняя, что те, которые согрешили и будут козлищами, будут как бы призраками, в них не будет реальности, и поэтому Бог будет всем во всех, кото­рые имеют реальность… Но это — если бы это не был Иоанн Златоуст, я бы сказал: это передергивание (смех), потому что текст ничего подобного не говорит; это способ объяснить в пределах предвзятого богословия текст, который необъясним иначе; но было бы, вероятно, и добросовестнее, и более твор­чески сказать: Не понимаю! И было бы очень просто, и все бы это поняли, потому что никто не ожидает, что всё понятно вот так. Есть и другие места, но я вам дал эти три примера…

Теперь, если вы берете Отцов Церкви — и богословских Отцов, и аскетических — то вы видите, что, во-первых, они выражали разные мнения, а во-вторых, что те мнения, которые были приняты или осуждены, были приняты или осуждены без осуждения человека; скажем, Григория Нисского учение о всеобщем спасении было осуждено, или, вернее, не было принято как учение Церкви, оно не было анафематствовано, оно и не стало учением Церкви. Если вы вдумаетесь, о чем оно говорит, — в сущности, очень коротко и упрощенно, оно говорит вот что: Бог, будучи любовью, не может осудить на вечное мучение Свою тварь; поэтому Он всех простит и все войдут в Царство Небесное. Но тут есть нравственный момент, или, если предпочитаете, безнравственный момент: зло не может войти в Царство Божие просто потому, что Господь скажет: Я тебя прощаю. Человек, сотворивший зло, должен перемениться для того, чтобы войти в Царство Небесное. Если вы в Царство Не­бесное введете человека, которому чуждо всё содержание этого Царства, он будет в аду; так же как человека, который нена­видит музыку, посадите в концерт, и он будет ерзать от страдания (смех), и ваша доброта в том, что вы его туда пустили, ему ничем не поможет…

Теперь: есть целый ряд других соображений, которые уже относятся к размышлению на тему, больше чем к текстам и к недоумениям, которые рождает текст. Если вы возьмете карти­ну Страшного Суда, которую дает Павел — правда, не собира­тельно, а в различных местах своих посланий — то картина получается такая, что будет суд, судить будет Христос, — а на что похож будет этот суд? Если подумать о нормальном, спра­ведливом суде: в нормальной любой стране есть законодатель­ная инстанция, которая вырабатывает законы по принципу какой-то справедливости, может быть, справедливости с определенной точки зрения, но всё равно, на принципиальном основании; за­тем есть судья, который непричастен созиданию закона и не мо­жет этот закон менять, он должен его применять; есть обли­читель; есть виновный; есть защита. А теперь поставим себе вопрос: на что похож суд, если по этому трафарету себе пред­ставить Божий суд? — Законодатель — Бог, защитник наш — Христос, искупитель наш — Христос, и если весь род человечес­кий поставить на суд, один из подсудимых — Сын человеческий, Иисус из Назарета. Какая же это картина суда? Разумеет­ся, Павел никогда и не думал представить суд в таком поряд­ке, но если уж мы хотим говорить о правосудии в человеческой форме, то вот вам и правосудие: кто кого может судить в этом деле, кто кого будет засуживать? Кто создал закон?

Теперь, еще: сущность Царства Божия — любовь, сущность царства тьмы — нелюбовь, ненависть, мертвость по отношению к любви. И вот представьте себе Царство Божие, в которое вошли беленькие и остались снаружи черненькие, — ну, скажем, овцы и козлища. Каково будет овцам-то в Царстве Божием? Ког­да вы думаете так, теоретически, овцы и козлища — вас эти не особенно волнует, потому что вы никогда ни овцой, ни козлом не были; но если себе представить реально: вот, тебя пустили в Царство Божие, а твоего мужа, твою мать или твою сестру определили в царство тьмы; каково тебе будет в этом Царстве Божием? Выйти из положения, как Фома Аквинат выходит, говоря, что тогда мы поймем, что Бог справедлив и что всё, что Он делает, правильно — недостаточно, потому что я, может быть, и скажу, что Бог во всем прав, а душа моя будет разрываться. Или, если она не будет разрываться, значит, во мне любви-то не так уж много, если я могу забыть самых родных, самых близ­ких, тех, которые для меня были кровью и плотью моей жизни, просто потому, что я в рай попал. И так, если себе предста­вить картинно — я, знаете, мыслю всё очень примитивно, вы это, наверное, замечали уже (гул в публике) — в центре будет Бог, Который есть любовь, Который создал всех по любви, Который в книге Ионы говорит: Вот, ты плачешь об этом дерев­це, которое в одну ночь выросло, а Я не стану горевать о це­лом городе Ниневии, который Я создал?  В центре будет Бог, Который есть совершенная любовь, Который безутешно будет думать о тех, которые вне царства Божия; потом, по мере того, как концентрическими кругами идут люди с меньшей и меньшей любовью, им будет спокойнее и спокойнее. Единст­венным, пожалуй, которым будет ничего, это те, которые будут совсем спокойны — знаете, как человек, который вскочил в автобус в последнюю минуту и вот: упадет или не упадет? — и радуется тому, что он в автобусе и не упал на улицу (смех) — это те, которые вот на краю, и смотрят через плечо и ду­мают: слава Богу, я не там! (смех). Вот, это единственные, кого я могу представить, которым будет хорошо. Простите, это, конечно, плохое богословие, но это мое восприятие вещей.

Теперь. Конечно, недостаточно такого рода логических выкладок, чтобы решить вопрос; но есть другие вопросы. Нам говорится в книге Откровения, что суд придет, когда завершит­ся полное число избранных, — там употребляется по отношению к Израилю цифра, 144 тысячи, но это символика; 144 это 12 раз 12, и двенадцать в себе содержит три и четыре, и это всё комбинация цифр, которая представляет собой символику, — это ясно, что это не полное число спасаемых; ладно. Но когда мы думаем о избранных, мы всегда думаем о избран­ных как о привилегированных, и избранник это тот, кому до­сталось что-то очень хорошее в жизни; но если мы думаем об избранничестве в Новом Завете, избранничество заключается в том, что в человечестве, из человечества Бог выбрал людей, которые согласны разделить Христову крестную участь; наше избранничество — крестное избранни­чество; вот наше избранничество, а вовсе не избранничество на славу и на покой. И тогда можно себе такой вопрос по­ставить — я его не разрешаю, я просто ставлю вопросы перед вами: не зависит ли спасение мира от того, когда земля принесет Богу в дар тех людей, которые вместе со Христом могут поднять тяжесть ее греха и спасти?

Теперь — как? Опять-таки, намек и вопросительный знак. Французский богослов Жан Даниелу говорит в одной из своих книг, что страдание — единственный встречный пункт между злом и невинностью, в том смысле, что зло всегда врезается или в человеческую плоть, или в человеческую душу, и — и это решающий момент — тот, кто является невинной жертвой страдания, в силу своего страдания, своей невинности, получа­ет власть прощать. Христос, умирая на кресте, говорил: Прос­ти им, Отче, они не знают, что творят.

В одном из немецких лагерей, когда американцы его осво­бодили, среди бумаг, оставшихся от замученных людей, нашли клочок оберточной бумаги с молитвой, написанной евреем, ко­торый был там заключен. Я полного текста не помню, но сущ­ность его вот какая: Господи, когда Ты придешь судить землю, — вспомни не только людей доброй воли, но и людей злой воли; но вспомни их не для того, чтобы отвергнуть и осудить, а по­миловать. И пусть не вспомнятся перед Тобой их жестокость и наши страдания, а плоды, которые мы принесли благодаря сво­ему мучению: взаимное товарищество, любовь, единство, великодушие; и пусть память о нас будет для них не ужасом, а их спасением… Такую вещь можно сказать, когда вы сами находи­тесь в таком положении. Я помню другого человека, которого я встретил после четырех лет, проведенных им в концентраци­онном лагере в Германии, верующего, крепкого человека, и я его спросил: Что вы вынесли из этого лагеря? Он мне сказал: Глубокое смятение души. Я его спросил: Неужели вы веру по­теряли? Он говорит: Нет, но вы понимаете, пока я сидел в ла­гере и был предметом истязаний, я мог каждую минуту сказать: Господи, прости им, — и я был уверен, что Бог может услышать и должен услышать мою молитву; а теперь я не стра­даю, а они — всё равно перед Божиим судом; они, может, не покаялись, а моя молитва — может ли ее услышать Бог теперь, когда я свободен от страдания?.. Вот, что он вынес, — что в то время, когда он был предметом страдания и истязаний, его молитва имела силу перед Богом, а теперь — что?…

И вот такого рода люди, когда исполнится их число, вместе со Христом, Который сказал: Прости им, Отче, они не знают, что творят, — может быть, на самом деле и подымут на своих плечах всё зло земли, весь грех земли, весь ужас земли, и тогда ад как-то опустеет.

Теперь, если говорить еще на эту тему минутку-другую, я думаю, надо тоже обратить внимание вот на что: если приме­нить, как Отцы Церкви применяют, к сатане отрывок из Исаии: Я поставлю престол мой над небесами… — цель сатаны это со­здать независимое от Бога самостоятельное вечное царство; вечный ад в этом смысле — это победа для сатаны; па­раллельно с Богом он осуществит то, чего он хотел; он будет нераздельный царь вечного, со-вечного ада. Это непонятно.

Ну, есть и другие моменты, — я просто сейчас вам даю разные моменты, разные аспекты. Если вы возьмете людей как Исаак Сирии, некоторые места из Ефрема, некоторые места из других Отцов, вы увидите, что и они воспринимали вещи гораздо менее просто и примитивно, чем козлища и овцы. Скажем, Исаак Сирин говорит: Единственный огонь ада — это божественная лю­бовь… Или — что значит «вечный огонь»? Неужели вопрос в длении, в том, сколько это длится? Мы все знаем выраже­ние «сгореть от стыда»; в одно мгновение можно действительно сгореть от стыда, и ничего не прибавится от того, что ты будешь гореть часами от стыда. Это мгновение, когда вдруг тебя сцапали, и стыд тебя покрыл; он имеет какую-то оконча­тельность, вневременную окончательность, которая так же мо­жет быть названа вечным огнем, как мгновением, потому что ни то ничего не значит, ни это ничего не значит — в каком-то смысле.

Ну, а теперь думайте сами на эту тему и — надейтесь; и если мы бы надеялись на это больше, то когда нам перепадает стра­данье, скорбь, унижение и так далее, мы могли бы делать то, что древние христиане делали: Слава Богу! Я получил над этим человеком, над этими людьми власть прощения… Как опять-таки другой страдалец писал перед своей смертью: Только мученик в день Страшного суда сможет стать перед престолом Божиим и сказать: Господи, Твоим именем и по Твоему примеру я им прос­тил; Ты не можешь их осудить… Это власть, которая нам да­на вязать и решить. И всем дана!. Ну, подумайте просто об этом. Это не вероучение, это надежда христианская, или во всяком случае надежда — ну, некоторых из нас…

Я всегда не понимала одного выражения в Евангелии; там сказано: Блаженны нищие духом, ибо они узрят Царство Не­бесное. И, наверное, что-то здесь недопонимаю, мне казалось, что человек, который духовно богат, тоже может узреть Царство Небесное; или это что-то другое?

Выражение очень само по себе неясное; оно приобретает какую-то ясность от истолкований, которые нам от древности идут; и речь не идет о том, чтобы быть духовно бедным, а всем нутром своим знать свою бесконечную бедноту; то есть — я существую, существование мне дано, оно не мое и даже без моего согласия или решения оно дано. Я живу, жизнь — дар. Всё, что эта жизнь содержит: мое тело, мой ум, мое сердце, моя воля — все то, что эту жизнь поддерживает, всё богатство или страдание моей жизни дано; нет ни одной вещи, которую я могу удержать; я хочу быть здоровым — и болен, я хочу быть умен — и глуп, и так далее. Самый замечательный ум в одно мгновение может рухнуть от малюсенького сосуда, который лопнул в мозгу, и так далее. Ничего у меня нет, что было бы мое, ничем я не являюсь, чем бы я себя сделал; и вместе с этим, этого, конечно, было бы очень мало для того, чтобы быть блаженным; если только это осознать, можно просто утопиться (смех). Но есть второй момент: я ничто, но я есть; ничто, чем я обладаю, не моё, но я так богат, у меня ум, сердце, тело, друзья — и так далее; и потому, что это всё не мое, каждая мелочь доказывает, что я любим, и что это мне дано; и вот тут начинается блажен­ство Царства Божия, потому что Царство Божие это царство любви; и когда мы осознаём, что мы имеем и не обладаем, и прав на это не имеем, что это просто дар, даровой подарок любви, тогда действительно мы сознаем, что мы в царстве любви и мы можем ликовать, Слово «блажен» значит — счастлив, ликующий и так далее. (Да, но нищие духом?) — И вот нищенство духом заключается в том, что ты сознаешь, что ты нищий самым духом твоим, самым нутром, не только карманом опустевшим или пустым желудком.

У вас стояла в вашей жизни и судьбе проблема выбора на­ставника духовного — как у вас это протекало?.. да, и как в наших условиях — эта проблема существует — как она может быть разрешима с наибольшей степенью правоты и правильности?

Половина вопроса легкая, вторая половина почти для меня неразрешима, потому что как только вы говорите «в наших условиях», я просто боюсь дать ответ, потому что я их не знаю, то есть, то, что я знаю, недостаточно для того, чтобы ответить; но скажу так: во-первых, то, каким образом вера вошла в мою жизнь, меня с первого мгновения убедило в том, что если и ни один человек не поможет, Бог тут, и всё может сделать. Есть стихира в воскресение расслабленного, который тридцать восемь лет был парализован у Овчей купели, где го­ворится: потому что у него не было человека, который опустил бы его в эти воды, Иисус, Сын Марии, сошел с неба и это сде­лал… Так что первая моя постановка из опыта, из того, что я познал, было то, что, может быть, никто на свете, ни один человек не поможет, но я могу с совершенной уве­ренностью знать, что Бог поможет и я могу не бояться никакой степени оставленности в этом смысле.

Второе, — мне очень посчастливилось с выбором духовника, знаете, как говорят по-русски, дуракам счастье (смех), пото­му что я его не искал специально; я о нем помечтал в момент, когда я себе представлял, что вот я теперь обрел Евангелие, уйду в пустыню и стану пустынником четвертого века (смех). Но я опоздал веков на шестнадцать, и поэтому у меня ничего не вышло с этим; но я помню, как это случилось, совершенно ясно помню… Есть слово такое в афонской практике: Никто не может отречься от всего в мире, если он не увидит на лице хоть одного человека отблеск Царства Небесного или вечности. Я совершенно отчетливо помню, как я в первый раз в жизни по­шел на Трехсвятительское подворье, единственную тогда пат­риаршую церковь в Париже, и опоздал ко всенощной; я помню, как один священник поднимался по лестнице; я на него взгля­нул, и я увидел в нем неземную красоту. Я не хочу сказать, что он сиял радужным светом или чем-нибудь таким; то, что я увидел, был для меня ответ. Я не знал, кто он та­кой, я к нему подошел и сказал: Согласитесь ли вы быть моим духовником? И он стал моим духовником до своей смерти. Теперь; он умер три месяца после моего пострига в мантию; я долго недоумевал, что мне делать, потому что после такого опыта на­хождения духовника просто обойти всех возможных свя­щенников или там себе представить Стефана, Ивана или Михаила или Петра было слишком нелепо. Я помню, как я сидел у себя; мне тогда было 27-28 лет, — и поставил себе вопрос: Что делать? — и вдруг с совершенной ясностью у меня в ду­ше прозвучало: «Зачем ты ищешь духовника? Я ЖИВ…» И я на этом кончил свои поиски.

Теперь, что касается до здешней или не здешней жизни… Есть рассказы из целого ряда житий святых, но я сейчас вспо­минаю св. Ксению Римляныню, которая всю жизнь меч­тала о духовнике, и которой Бог сказал, в сущности: Продолжай мечтать; но Я тебе его дам, когда он тебе будет нужен… И она всю жизнь искала своего пути, осуществила свой путь, сколько она могла, пока напоследок Бог ей не послал человека, который завершил ее путь. И я думаю, что можно исповедоваться — я бы сказал: у кого угодно, — можно жить всей полнотой церковной жизни, можно вслушиваться в евангельское слово, можно прислушиваться к тому, что Господь Дух Святой говорит нам в сердцах и мыслях наших, и можно при всем этом молить Бога: «Господи, пошли мне того человека, который завершит это дело» — но без тревоги, зная, что никто для тебя этого не сделает, если этого не сделает Бог всё равно, что можно не бояться: если Бог не дает, Он же и ответствен­ность за это возьмет; и идти спокойно, или, вернее, плыть спокойно в этом потоке церковной жизни, не путая церковность с Богом, извлекая из жизни Церкви то, что Божие, отцеживая то, что земное, уходя как можно глубже и глубже в то, что Божие; и Бог не всегда нуждается в том, чтобы нами руково­дил один человек постоянно и долго. Если вы возьмете жития святых, вы увидите, что очень многие спасались одной встре­чей, встречали одного человека, который им скажет одно им нужное слово, и на этом строили спасение; или вообще не встре­чали никого, а только слышали в церкви чтение Евангелия, и одно слово их поражало и делалось содержанием целой жизни. Мне сейчас вспоминается Павел Препростой, который пришел к Антонию Великому и сказал: Я хочу спастись — что мне делать? И Антоний ему сказал: Будь монахом в пустыне. — Говорит: «А в чем это заключается? — Живи впроголодь, спи на голой зем­ле, работай сверх сил и читай ежедневно всю псалтирь. — И Павел ему сказал: Первые три вещи я всю жизнь делал; всю жизнь голодал, всю жизнь лежал на голой земле, и всегда не­померно много работал, а вот псалтирь читать — говорит — не мог, потому что я неграмотный. — Тогда Антоний ему сказал: Очень просто; сядь рядом со мной, будем плести корзину, я скажу стих, ты повторишь, я скажу следующий, ты повторишь, и так ты постепенно научишься псалтири, — Они сели и начали плести. Антоний начал: Блажен человек, иже не иде на совет нечестивых… Павел повторил раз, другой, потом говорит Ан­тонию: Позволь мне походить и затвердить это (смех) — и по­шел походить, и не вернулся. Сначала Антоний почувствовал удивление и любопытство, но так как любопытство — грех, он стал бороться с любопытством, но Павел не возвращался, и Антоний продолжал бороться (смех), но лет через сорок он пре­одолел любопытство и пошел в пустыню уже совершенно спокойным сердцем искать своего пропавшего ученика, и видит — Павел! Он на него напустился, говорит: Ты ли это? — Да, говорит Павел, — это я. — Что же ты — говорит — за ученик: один стих затвердил и ушел. И Павел ему с грустью говорит: Да нет, не затвердил! Вот уже сорок лет я стараюсь стать тем челове­ком, который никогда не идет на совет нечестивых…

Вот, понимаете, мы ищем бесконечного количества советов; нам дали один совет, мы его исполнили полчаса и от него ус­тали — теперь нам нужен другой совет (смех), и третий; и для этого нужен, конечно, духовник с большим опытом и с гро­мадным воображением и находчивостью (смех).

Конкретная ситуация очень часто требует опытного совета, когда не ясно, честивый это путь или нечести­вый; в этом, мне кажется, большая сложность…

Да, но тогда можно применять другой совет, который Отцы дают, что там, где нет такого наставника, который был бы поставлен Богом, то есть, человек, который говорит Духом Божиим, а не от человеческой мудрости, тогда пусть двое или трое, люди одного духа, одного устремления согласятся обо всем советоваться и обо всем вместе молиться; и там, где двое-трое собраны, Христос будет среди них и Духом Святым их наставит. И тут, мне кажется, надо еще вот с чем считать­ся: что, конечно, есть ситуации, где есть выбор между правым и левым разветвлением на перекрестке; но очень часто мы ставим себе вопрос: в чем воля Божия — поступить так или поступить иначе? И мне кажется, что очень часто, если Бог был бы тут прямо, явственно и с нами разговаривал, Он бы нам сказал: Мне всё равно, что ты сделаешь, Мне важно, как ты сделаешь… Не будет играть решающую роль, пойдешь ли ты по этой дороге или по той; а вот с какой долей добро­совестности, честности ты это сделаешь — важно. Я вам дам пример, который, конечно, не соответствует вашему вопросу; но я помню молодого человека, который ко мне перед войной пришел и спрашивал: Что мне делать, быть врачом или быть священником? Я ему сказал: Совершенно всё равно; вопрос в том, каким ты будешь священником и каким ты будешь врачом; и мне кажется, что очень часто вопрос так стоит.

Конечно, если ставить вопрос о том, быть верным или быть предателем, быть — даже испуганным! — учеником или быть Иудой, или быть Петром, трижды отрекшимся, и Иудой — ко­нечно, положение ясно в значительной мере; но очень, очень часто нам кажется, что у Бога есть только один возможный выбор; если мы не выберем то, что Бог хочет, мы сделали что-то не­поправимое и изуродовали Божий план. Я думаю, что у Бога мно­жество возможностей в каждом положении; но вот как мы сделаем, с какой чистотой сердца, с какой добротностью, с какой внутренней правдой — это важнее, и вот в этом отноше­нии двое или трое могут друг другу помочь достаточно; и духовник не всегда может помочь, потому что даже духов­ник, который живет с тобой в одной обстановке, который всё знает, что ему нужно знать, не всегда обязательно сможет ска­зать, что надо делать. Потому что тут встает другая пробле­ма: что воля Божия не заключается в том, чтобы было поступлено как можно более нравственно и правильно; воля Божия часто между двумя или тремя правильными выходами выберет тот, который мы меньше всего ожидаем; потому что Бог не ищет того, чтобы каждый поступок или каждое действие было как можно более совершенно, а как можно более целесообразно; а целе­сообразно это значит, что Он хочет тебя, его, ее, нас привес­ти куда-то; и есть моменты, когда ошибочный поступок может дать больше плода, чем непонятый правильный поступок. Я сейчас просто примером объясню.

В жизни святого Иоанна Колова есть рассказ о том, как к нему пришел молодой монах и говорит: Возблагодари Бога со мной, с меня сняты все искушения. Иоанн Колов ему говорит: Скажи мне, раньше чем мы поблагодарим Бога: когда ты себя чувствовал более зависимым от Бога и более беспомощным сам в себе — когда ты был под искушением или теперь? — Тогда! — Когда ты молился пламеннее и всей душой, тогда или теперь? — Тогда! — и так далее, целый ряд вопросов. И тогда ему от­ветил Иоанн Колов: иди обратно в пустыню и умоли Бога вернуть тебе все твои искушения, ты еще не созрел к тому, чтоб жить без них… Поэтому, когда мы думаем вот в таких категориях о том, чтобы всё было чисто, правильно, гладенько, закон­чено — мы не всегда ищем того, что нужно; я не хочу ска­зать, что можно сознательно поступать неправильно, но это наше искание пути иногда важней, чем нахождение, потому что если ты закроешь глаза и тебя за руку поведут к цели, и ты никогда не будешь знать, каким путем ты шел, ты будешь беднее того человека, который в десять раз дольше будет ползти и ис­кать, но который точно будет знать каждый камень, каждую извилину этого пути…

А это не рискованно?

Пускай, и слава Богу, что рискованно…

… я хотел сказать: Ангел явился Иосифу и сказал: возьми Младенца и Матерь Его и иди в Египет. Если б он послу­шался, но поздно, то, может быть, было бы действительно очень поздно; поэтому всегда есть очень большое чувство ответствен­ности в нахождении промысла Божия.

Да, конечно, есть чувство ответственности; но надо помнить, что больше тебя Бог озабочен и твоим спасением, и тем, чтобы всё было правильно. Не ты озабочен, — Он озабочен! Ему гораздо тебя жальче, чем тебе; Он твоего спасения хочет в тысячу раз больше, чем ты себе представить можешь, потому что Он знает, что, такое спасение, что такое погибель, а ты не знаешь. Ты знаешь приблизительно, что — немножко лучше, немножко хуже, а Он знает, что такое жизнь и смерть; поэтому мы можем спокойно положиться на Бога; но — «на Бога надейся и сам не плошай». Положись на Бога так, что­бы не приходить в истерическое состояние: Ах, что мне делать? — но приложи весь ум, всю молитву, всё сердце, посоветуйся с людьми одинаковыми духом, поисповедуйся, чтобы сердце и ум были чисты, причастись Святых Тайн, моли Бога, ищи совета, будь внимателен к тому, как Бог тебе указывает путь через со­бытия жизни, учись читать знаки времени, и так далее, потому что этого ты ожидаешь от своего духовника. Но такой духовник, о котором каждый из нас мечтает, был бы Серафим Саровский, Сергий Радонежский. Большей частью даже те из нас, у кого был или есть духовник, ищут вместе с ним; духовник, мо­жет быть, видит вот сейчас, даёт тебе ответ, а назавтра не знает, куда ты идешь; и ему незачем знать; Бог может ему открыть, но может и не открывать. И возьмите оптинского старца Амвросия: дважды в его жизни тот же рассказ повторяет­ся. Пришли к нему люди за советом, он сказал: Помолюсь и дам совет… Три дня прошло, наконец, эти люди, у которых свои дела были, не только духовные, но и купеческие, пришли к не­му, говорят: Отче, три дня ты нас держишь уже, нам не­когда больше ждать, отвечай!.. И Амвросий, который был дей­ствительно духовником, ответил: Что я вам ответить могу? Я спрашиваю Божию Матерь, и Она молчит… А скажем, если бы меня спросили, так как я и слеп, и глух, и непонят­лив, вероятно, ответ бы получили, потому что у меня не хвати­ло бы понимания, чтобы не дать ответ. Вот в чем беда… Такого духовника как Амвросий Оптинский или другой кто на каждом пути не найдешь; но Церковь в целом есть путь ко спасению, и каждый из нас должен искать, серьезно, вдумчиво, быть готовым каяться, быть готовым исправлять ошибки и снова искать. Дай Бог каждому из вас — то есть, из нас — такого духовника, который нас поведет; но в одном я уверен: при всей моей греховности, при всех моих ошибках, нет такого момента, когда Бог оставляет, — и это замечательно; и в этом мы можем быть более уверены, чем в мудрости нашего ду­ховника: Бог не оставит.

Зло — это реальная сила, или это порождение человека?

Мое глубочайшее убеждение то, что это реальная сила; это реальность вне нас; это не просто порождение наше, это не нашего масштаба. Серафим Саровский об этом говорит, и многие Отцы Церкви, что зло «воплощенное», если так можно вы­разиться, в духов злобы, — существует вне нас и обладает силой, которая в масштабах ангельского измерения. Это не зна­чит, что в нас нет зла, своего, самодельного, доморощенного, и так далее… «мелким бесом», но оно вне нас. И мне кажется, что это очень важно в нашем обращении с людьми, потому что у нас тенденция, когда какой-нибудь человек поступает непра­во или просто когда человек проявляет зло — бить по нем; и мы забываем, что он — пленник, что он игралище, что он игруш­ка в руках другой силы, и что если вместо того, чтобы бить по нем, мы били бы по силам тьмы, которые им движут, может быть, что-нибудь и получилось бы; а его бить не за что; так же как когда человек в бреду кричит и кидается, то его бить за это не приходится: это бред, это не он. И когда, например, Христос говорит: Если тебя ударили по одной щеке, подставь другую, мы говорим: Опыт показывает, что ничего из этого не получается, потому что меня отдуют по второй щеке немедленно; да, отдуют! Но дело-то в том, что если ты повернул другую щеку без злобы, то человек тебя ударил, а сила зла, которая над ним властвовала, получила неисцельную рану. Вот, в чем борьба со злом. Разумеется, приходится принимать меры по от­ношению, скажем, к преступнику, но это практическая мера. Скажем, убийцу или вора сажают в тюрьму не потому, что это меняет что-нибудь в проблеме зла, а потому, что мы просто не можем себе позволить, чтобы человек резал всех по очереди; но вот эта сила прощения или сила принятия на себя ударов зла поражает зло; что случается с человеком, который это сделал, — вторичная тема.

А в случае войны как этот вопрос разрешается?

То есть?

Ну, подставить левую или правую щеку…

Сейчас мы забредаем в дебри, в трудные дебри…

К тому, что вы говорили о вопросе о христианском исправ­лении преступников: мне кажется, что у нас есть две заповеди: Возлюби Господа своего и возлюби ближнего своего как самого себя. Но где-то в середине есть еще люди, которые не могут возлюбить самих себя даже; мне кажется, причина преступности и зла, которому человек подчиняется, в том, что он забыл в себе образ Божий и от ненависти к себе он крушит все кругом часто и себе причиняет зло. Вот я эту мысль встретила неожидан­но совершенно у другого человека, там идет речь о неисправи­мом мальчике, ребенке, которому внушили: Возлюби самого себя — кончается этот рассказ — и тогда всё будет лучше; и еще о людях, сожженных своей совестью. Вот может быть в этом лежит путь какой-то к исправлению? Это практический вопрос.

М-мм… Вопрос о войне — и не только о войне, а просто об употреблении какого-то насилия для ограничения дру­гого насилия… одной формы зла по отношению к другой форме зла, где-то такое, в конечном итоге. Очень много есть таких ситуаций в мире, в котором мы живем, где приходится выбирать не между добром и злом, а между меньшим злом и большим злом. И этот выбор иногда очень сложный; иногда относительно простой. И приходится иногда поступать неправильно по сравне­нию с абсолютной правдой, потому что если ты так не поступишь, ты даешь простор гораздо большей неправде. Я вам дам пример. Несколько лет тому назад я вел говение для студентов Оксфорд­ского университета, и что-то сказал, что вызвало большое воз­мущение одного из студентов; он мне сказал: Если вы не паци­фист, вы не христианин… И мы об этом заговорили: всякая фор­ма насилия, всякая форма принуждения, всякое воздействие, ко­торое не есть призыв к человеческому благородству, есть зло, и тот, кто к этому прибегает, — не христианин… Я ему тогда поставил вопрос: Предположим, что вы входите в эту комнату и видите, что на вашу невесту набросился какой-то мужчина, — что вы сделаете? Он мне сказал: Я к нему обращусь с увещевательной речью (смех). Я ему сказал: А предположим, что пока вы говорите свою увещевательную речь, он продолжает свое дело и хочет изнасиловать ее? — Я стану на колени и буду просить Бога, чтобы Он что-то сделал. — Предположим, Бог ничего не сделал? — Я буду просить Бога о том, чтобы из зла по­лучилось добро… Я ему сказал: если я был бы вашей невестой, я поискал бы другого жениха… (смех). Оно звучит, может быть, очень нелепо, но в конечном итоге, когда вы говорите, что вы ни в каком случае не примените насилия: вот здесь: — ну, не примените, ладно!!!

Другой пример — преступника. Конечно, вы его сажаете в тюрьму, и это насилие. Причем это насилие даже не всегда направленное в его пользу, потому что вы не всегда думаете, что вы можете его исправить; но вы хотите гарантировать, что он не будет продолжать свои преступления. У нас в Англии был такой случай. Молодой человек, довольно-таки ненормальный психически, поступил в химическую лаборатория, стал изучать яды и экспериментировать над своими соседями (смех); в ре­зультате пять человек умерло. Наконец обнаружили, что он их отравлял, причем он их отравлял с высоконаучным подходом, то есть, изучая минимальные, максимальные дозы, сколько мож­но дать, какие бывают результаты и так далее. Ладно; его освидетельствовали, посадили в сумасшедший дом… В Англии сейчас царствует такой дух свободы, открытости сердца и ума; и для того, чтобы он исправлялся и развивался, ему предо­ставили кусочек сада в тюрьме; пусть, дескать, он растит цветы, это его облагородит (смех). И этот молодой человек в этой тюрьме стал растить ядовитые цветы (смех), которыми он сделал целый ряд экспериментов на своих товарищах и на тюремной страже. Ну, он показался не таким уж и опасным, решили, что он душевно начал развиваться, что если за ним следить и не давать травить людей, то он вырастет из этого; и он некоторое время еще продолжал, никого не отравлял, и  все было замечательно. Его выпустили на этом основании, и раз­решили поступить в химическую лабораторию, где он первым де­лом начал заниматься ядами… Так вот, такого человека — ясно, мы сажаем в тюрьму, в первую очередь, чтобы он не всех отравил вокруг; во вторую очередь мы ставим вопрос о том, можно ли этого человека исправить и каким образом. Сейчас есть в Англии две тюрьмы, которые построены как психиатри­ческие заведения, и несколько так называемых «открытых» тю­рем, где люди достаточно свободны, чтобы не чувствовать себя пленниками, и все-таки под достаточным надзором, чтобы не убежать. Результаты — разные бывают; но тут две разные темы: спасти жертву, — с одной стороны, и что мы можем сделать с са­мим преступником — с другой.

Теперь, переходя ко второму вопросу. Конечно, идеально было бы взять преступника и его лечить, но пока это не удает­ся; это удается в очень немногих случаях, когда проблема очень простая; сейчас занимаются групповыми занятиями, и так далее. Решение этого вопроса, вероятно, в такой перестройке общества, что человек до этого не дошел. Ну, вы сами понимаете, что это еще не завтра будет — создать общество, где человек мог бы себя самого любить, с тем, чтобы научиться любить ближне­го как самого себя, и так далее — это действительно перест­ройка на несколько, вероятно, сот лет; это не что-то, что можно планировать, в порядке, скажем, государственного закона.

Теперь, возвращаясь к войне; конечно, оценки тех или других поступков могут быть разные; скажем, надо было оста­навливать Гитлера или не надо? В каком-то смысле, в истори­ческом масштабе, можно было бы сказать: Да нет, придет мо­мент, когда он истощится, когда он захватит столько стран, что он не сможет их держать. В другом плане можно сказать: Этого нельзя допустить, потому что пока это случится, милли­оны людей погибнет в лагерях; и вот каждый из нас должен был принять какое-то решение. Скажем, я вполне сознательно пошёл на войну; меня призвали, но если б не призвали, я бы пошел, и если мы снова были бы в том же положении, я бы то же самое сделал.

Но индийцы, которых англичане не уничтожали в лагерях, или, скажем, освободительная война, ну, и подобные войны — это немножко другой характер; здесь ярко выраженный характер уничтожения, а в других случаях просто экономической зависи­мости или политической зависимости…

Что, индийцев англичане не уничтожали или англичан индусы не уничтожали, простите, которое из двух, кто кого ел?

Англичане не уничтожали….

Знаете-ли что, у меня в приходе человек, который был молодым, когда он вернулся из Индии после воинской повинности — и он вернулся прямо в психиатрическую клинику от того, что он видел и что ему пришлось там делать, — как карательные экспе­диции из пулеметов уничтожали деревню за деревней, от мала до велика. Можно говорить о непротивлении злу в другом виде — так, скажем, как Ганди; но тогда надо, чтобы все были согласны претерпеть до конца любые последствия. Но даже в случае Ганди есть очень интересный момент, по-моему, в его автобиографии; его в какой-то момент упрекнули в том, что он теперь проповедует непротивление злу, потому что он уже по­бедил и можно не сопротивляться, но что в начале своей карье­ры он призывал людей к сопротивлению; и давали пример, что в одном из портов он призывал докеров к забастовке. И он дал замечательный, мне кажется, ответ в этом смысле; он сказал: Да, докеры за себя не могли постоять, потому что они были трусы и сломлены; я их научил насилию, чтобы они прео­долели трусость, а когда они преодолели трусость, я их на­учил непротивлению злу и любви… Но этот прыжок от трусос­ти к непротивлению злу нельзя сделать, потому что если вы возьмете труса и ему просто из словаря найдете слово «смирение», он останется тем же трусом, и будет думать, что он святой. Понимаете, для непротивления злу нужно иметь колоссальное количество мужества. Надо быть в со­стоянии применить насилие и не сделать этого, а тот, кто не в состоянии, тот не имеет права говорить о не­противлении злу. Это человек, который просто пасует; одна из самых трудных вещей это именно смирение и кротость, потому что они доступны только сильным, — не слабым…

Как тогда относиться, например, к войне, которая происходит в Ольстере?

Знаете, там, в Ольстере, такая путаница и чересполосица мотивов. По видимости, война между протестантами и католиками. Но это только видимость, потому что эта видимость создается совпадением разных элементов. Протестантское население Ольстера — шотландцы и англичане, которые создали целую экономическую систему огромным количеством труда. Католическое население — население людей, которые ничего не создавали, потому что от природы ирландцы мягки и работать не любят, в общем. И в результате получилось такое расслоение: протестантское население, которое все дер­жит в руках, имеет силу, имеет деньги, имеет работу, и насе­ление католиков, которое подъяремное, то есть, которое рабо­чая сила только. Сверх того, закон Ирландии дает право голосования людям, которые имеют достаток, превышающий определенную сумму в год; и в результате, конечно, ирландское население в большинстве не голосует и не определяет судьбу Ольстера. Вот причины, почему всё началось: финансово-экономическая обездоленность, бесправие. А потом обнаружилось, что громадное большинство, которое на одной и на другой стороне, расслои­лось религиозно, И тут начали подогревать религиозные страс­ти, и получилась религиозная война из чисто экономической проблемы; вот откуда оно пошло. И сейчас очень многие стара­ются примирить и создавать такие комбинированные общины, но это займет еще очень много времени. Англичане не захотели установить мир армией, потому что это не было бы решением вопроса, или во всяком случае очень не английским решением вопроса, потому что слишком большое разделение было бы в чувствах и в мнениях по отношению к этому.

Как понять человека холодного, горячего и теплого, и чем так страшен теплый человек?

Я думаю, что холодный и горячий — это две крайности, два человека, которые могут сказать: Я готов всю свою жизнь поставить на риск, потому что это — настоящая для меня ценность; а теплый — такой человек, который говорит: Да стоит ли шкурой рисковать для таких пустяков как вера или родина? Вот те люди, которые на двух крайностях, они го­товы на весь риск, они готовы положить жизнь, рисковать всем, что у них есть, для того, что им кажется правдой; а другой — и там, где он видит правду, говорит: Она не стоит моей шкурки драгоценной… И из такого чело­века ничего не построишь, как из песка можно строить на пляже замок, но в таком замке не проживешь.

…. (вопрос не слышно)

Я думаю, что вопрос вот в чем. Человек должен себя раз­вить как можно богаче во всех отношениях: и умом, и сердцем, и всем своим существом быть как можно более богатой личнос­тью. Теперь: для того, чтобы быть христианином, это не обя­зательно; для того, чтобы как христианин сделать вклад в жизнь, я скажу: да, обязательно. Я молодым священникам на­шим в Лондоне всегда говорил: Ты выбери, — или будь невеж­дой и святым, или хорошо образованным человеком; но пока ты не святой, пожалуйста, будь образованным человеком (смех), потому что иначе получается так, что на вопросы, на которые человек имеет право получить ответ, — ты не отвечаешь ни по святости, ни по образованию. Скажем, когда, ну, норма­льно образованный прихожанин приходит к тебе и говорит: Я читал книгу такого-то писателя; что о нем надо думать? — и вы никогда не слыхали о нем, когда все давным-давно прожужжали всем уши об этом, — что, подумает этот человек? Что он от вас получит? Если вы пошли бы с этим же вопросом к Серафиму Саровскому, который конечно Тейяра де Шардена не читал бы, вероятно, — он всё равно ответил бы на вопрос, но из другого источника; а от необразованности ничего не при­бавится. Я не специально светски образован, но я знаю просто из своего опыта, что иногда то немногое, что я знаю, мне дает доступ к людям, которым нужен этот доступ; а если я просто говорю: Не знаю, никогда не слыхал, люди просто ушли бы. Я думаю, что это относится также к мирянину. Вот надо решить в самое короткое определенное время — или стать святым, или образованным. Ставши святым, можно забыть про образование; но до этого нельзя просто сказать: Нет, это не стоит того, — я не думаю.

Вы говорили о том, что, пожалуй, главное в исповеди — это ставить себе вопрос так, что меня разделяет с Богом и с ближними. И вот вчера у меня было время подумать, и я поняла, что меня по-настоящему от Бога и от людей от­деляет отсутствие любви с моей стороны и неумение ее принимать. Я ее умею принимать /проявлять/ только как одну из форм душевного комфорта. Я подумала, что это ужасно, но и подумала, что очевидно любви можно научиться?

Любви как чувству и эмоции искусственно научиться нель­зя, просто потому, что невозможно создать в себе теплые чув­ства; можно себя взвинтить под какое-то настроение, но не как постоянное состояние. Что можно сделать, это, как я пробовал вчера сказать — это творить Божии заповеди любви, не воображая, что то, что вы делаете, само по себе есть лю­бовь; но сделав, всматриваться, какой плод это дает в другом человеке: умиления, благодарности, удивления большей частью; и из этого извлекать какое-то вдохновение, и молиться о том, чтобы Господь дал тот род любви, который мы встречаем у свя­тых, который является, с одной стороны, предельной отрешен­ностью, и с другой — предельным соучастием в жизни людей. И это всё, что я могу практически сказать; это совсем не практично, но — творите волю Божию, поскольку и как вы ее знаете, и просите, чтобы Бог из этих опытов, попыток быть проводником Его любви, вас зажег Своей любовью. Бог отвечает, вот что замечательно.

Взаимоотношение монашества и брака…

Я думаю, что представляется вот так. В браке ли, в отношениях двух, в отношении ли целой группы людей, как более широкая семья, где-то такое в какой-то момент каждый человек остается совершенно один лицом к лицу с Богом; в каждом из нас есть та сердцевина, которая доступна только Богу, куда никто не может войти; и когда мы стараемся пробиться вот в эту сердцевину другого человека, то мы не можем пробиться, — это тайна человека, войти туда значило бы разор­вать самую личность, уничтожить ее. Теперь: будь то монах, будь то каждый отдельный человек — в каждом из нас есть этот момент. Бог да душа — вот весь монах, — говорил Феофан За­творник. Да; но в Боге мы находим любовь, которая нас связует со всеми другими; скажем, я помню старца одного, Нико­лая, из валаамских старцев, который был спрошен, что такое монах, почему ты пятьдесят лет в монастыре и остался послуш­ником, и он ответил: Я не готов; монах это тот, который плачет о скорби всего мира… Он ушел, пятьдесят лет не ви­дел никакого мира, но он знал, что он не может стать мона­хом, потому что у него нет этой меры сострадания, этой меры любви, которую можно получить только в общении с Богом, по­тому что только Божией любовью и Божиим состраданием можно плакать обо всем мире. Но это так же правда и в семейном кру­гу. Если мы в семейном кругу не соединены с Богом вот на этой глубине, то любовь, которую мы имеем, сострадание, понимание по отношению к другим, разобьется о трудности жизни, о шероховатости личности, например, и вот в этом от­ношении в семье ли или в одиночестве — тема та же.

Опубликовано: «Континент». 1993. №77.

Слушать аудиозапись: , смотреть видеозапись: нет