митрополит Антоний Сурожский

О вере в человека

Выступление в Доме художника. Москва
15 октября 1989 г.

Несколько лет тому назад я читал доклад на Западе на тему «Я верю в человека», — в отличие от обычной темы о вере в Бога. Было время в древности, да и не так давно, во всем мире, когда те­ма о нашей вере в Бога была абсолютно центральна и единственна. За последние десятилетия эта тема не то что сменилась темой веры в человека, но оттенялась вопросом о том, верим ли мы вообще в чело­века или нет. И мне кажется, что эта тема очень современная как на нашей Родине, так и на Западе. В чем же она заключается? Она заключается в том, что, будь вы верующий или безбожник, сознатель­ный, продумавший свои убеждения атеист, в конечном итоге, единст­венный предмет вашей веры, вашей озабоченности — это человек. Ате­ист скажет, что современному человечеству Бог не нужен, потому что человек Его заменил со всем богатством своего ума, со всей глуби­ной своей личности, со всеми возможностями своей деятельности, свое­го знания, которые кажутся такими неисчерпаемыми. Верующий, со своей стороны, скажет, что он верит в человека, но верит не в тот эмпирический его образ, который нам представляется в истории, а в другого человека, который, конечно, включает и этот образ, но его превосходит значительно. Человек для неверующего — это как бы предел эволюционного развития, которое, конечно, может продолжать­ся, но продолжаться по той же линии. Для нас представление о чело­веке несколько иное. Для нас, верующих, человек в полном смысле этого слова может быть понимаем только как Господь Иисус Христос, то есть как Богочеловек, как Человек, у Которого есть не только земное измерение, но измерение также и небесное. Человек атеистического мира существует как бы в двух измерениях времени и пространства. Человек, каким видит его христианин, имеет еще одно измерение: Божественное. Христос нам показывает ёмкость человека, его изумительную глубину, изумительный размер. Ведь подумайте: если действительно, как мы верим, Бог мог стать человеком, в пол­ном смысле этого слова, и одновременно Человек Иисус Христос не перестал быть человеком, не стал сверхчеловеком, не стал существом иным, непохожим на других людей по человечеству Своему, это гово­рит нам о том, что человек в себе имеет такую глубину, такую широ­ту, что он может вместить Божество. Когда-то архиепископ Михаил Рамзей сказал, что в человеке есть такая глубина и такая широта, которую не может заполнить ничто тварное и земное, что в нем есть какая-то бездна, куда можно уронить всё знание, всю любовь, все человеческие чувства, всё тварное, и оно падает в какие-то глу­бины и никакого дна не трогает, откуда мог бы быть отзвук; что на­полнить эту бесконечную глубину может только Сам Бог. И вот тут две картины, два представления о человеке.

Но вместе с этим и верующие, и неверующие равно озабочены о том же существе — о человеке. И человек является как бы единствен­ным пунктом встречи полного атеиста и сознательного ворующего. Эта встреча может быть полемичной, если мы подходим с желанием уничтожить взаимно наши представления. Это может быть встреча очень углубленная, вдумчивая, которая может обогатить тех и других, — но это место встречи, и это замечательное явление. Потому что одна из самых трагических вещей на свете, это когда два человека или две группы людей не могут встретиться, не только не имеют общего языка, но не имеют даже точки соприкосновения, когда они, как две параллельные линии, идут каждая в свою сторону, как две противоположные бесконечности. И вот это первая задача, кото­рая в наше время, как на Западе, так и на Востоке, может быть поставлена с особенной серьезностью, потому что сейчас и тут, и там в значительной мере страсти выгорели. Мы можем смотреть друг на друга с какой-то долей дружелюбия и с каким-то желанием друг друга понять. Не с желанием обязательно друг друга уничтожить, и даже не с желанием немедленно друг друга убедить; потому что первая стадия должна быть в том, чтобы вслушаться и вглядеться друг во друга. Вы, наверное, замечали, как редко, когда два человека разговаривают, они слушают друг друга. Большей частью, пока один говорит — другой приготавливает свой ответ; пока один говорит — дру­гой выбирает в услышанном то, на что он может ответить, то, о чем он может сказать: а я лучше знаю, а я вам могу сказать нечто еще более поразительное… — и возражает. Очень редко бывает, что мы слушаем друг друга с таким открытым умом, с таким страстным желанием понять другого, особенно когда то, что он нам говорит, нам чуждо.

Мы не так относимся к изысканиям нашим в науке. В науке мы вглядываемся в реальность, в различные феномены физики, химии, био­логии без предвзятости; в каком-то отношении, для нас важна реальность, а не наше представление о ней. В идеологической облас­ти (и тут я включаю и неудовлетворительно выраженные религиозные убеждения) нам кажется, что важно быть правым, что важна не столь­ко объективная реальность, сколько — отстоять наше представление. И это очень трудно осуществить. Совсем нелегко научиться слушать с намерением услышать, очень трудно смотреть с намерением увидеть.

Я когда-то, много лет тому назад, был врачом, и часто видел, как посещают друзья больных. Приходит человек к умирающему, и ему страшно заговорить о смерти с умирающим, ему также страшно, чтобы умирающий заговорил об этом. И поэтому человек осторожно спрашива­ет: » Ну, а как ты себя сегодня чувствуешь?» А умирающий, тяжело больной, видя в глазах посетителя, что ему страшно, что он не хочет услышать правды, и отвечает уклончиво или прямо неправ­диво: «Да нет, лучше, чем вчера». И тот, которому страшно было ус­лышать правду, ухватывается за эти слова и говорит: «Ах, как я рад, что тебе лучше!» — и сокращает встречу так, чтобы правда не вышла наружу… У меня большой опыт в этом отношении, я пятнадцать лет был врачом, из которых пять лет провел на войне, и видел умирающих в большом числе. И видел эту ужасную картину, как человека оставляют одиноким, потому что не хотят слышать, не хо­тят видеть, потому что самому страшно. И вот тут требуется отрешен­ность от себя самого, готовность вглядеться в другого человека, услышать не только его слова, но интонацию его голоса, звук этого голоса ослабевшего, порой дрожащего. Видеть глаза, которые говорят обратное тому, что говорят уста, и не испугаться, а ласково, любовно сказать другому: «Не обманывай меня, не обманывай себя, я знаю, что это не так, давай говорить, разомкнем этот круг молчания, разрушим эту стену, которая тебя делает одиноким, но и меня делает безнадежно одиноким, разобщает нас так, что наша взаимная любовь не может нас больше соединить».

Вы, может, скажете, что между идеологическими противниками часто нет этой любви, — это еще страшнее, это не лучше. Не утеше­ние — сказать, что я не могу говорить с человеком, который мой идеологический противник, потому что априори я его уже выключил из области этой любви. Неужели я уже теперь его осудил окончатель­ным судом? Неужели ни на земле, ни в вечности ему нет места там, где я надеюсь быть? Это же страшно подумать! И это то, что мы делаем, когда мы отказываемся от человеческой встречи. Разумеется, есть периоды, когда обстоятельства не позволяют в широком масштабе разговор, спор, диалог. Но нет таких обстоятельств или таких вре­мен, когда отдельные люди не могут хоть ощупью пробовать друг дру­га понять, когда люди, которые честны, не могут попробовать вслу­шаться в другого и понять, каким образом может он так чувствовать и так думать. И у нас есть, что сказать. У нас есть, что сказать о человеке, у нас есть, что сказать такого, что может вдохновить, а не уничтожить другого. Речь не идет о том, чтобы дать неверую­щему картину, которая уничтожала бы его картину. Речь идет о том, чтобы ему сказать о человеке нечто большее, чем то, что он думает, ему показать, что человек бесконечно больше величиной, глубиной, чем то, что неверующий о нем думает, что он сам гораздо значительнее того, что он о себе воображает. Против чело­века нет смысла говорить; как только вы говорите против человека, он, разумеется, будет себя защищать, потому что всякому страшно быть уничтоженным, всякому страшно, чтобы ему доказали его несо­стоятельность. В двадцатых годах, когда это еще было возможно, один из иподиаконов патриарха Тихона, Владимир Филимонович Марцинковский выступал в диспутах. И в одной из своих статей он написал замечательное слово, он сказал: «Никогда не говорите против своего совопросника. Говорите выше его, так, чтобы он слушал и вырос над собой и восхитился бы тем, чем он мог бы быть, если бы только он мог подняться над своим собственным уровнем»… Так можно говорить тогда с любым человеком.

И что же мы можем сказать о человеке? Мы можем принять чело­века, каким он есть в опыте любого безбожника, любого атеиста, лю­бого человека, который никогда не встречал Бога и который не является идейным безбожником, а просто практически живет только в земном, вещественном плане, и мы можем с ним говорить о том, какие глубины мы знаем о человеке.

Я вам хочу дать пример из смежной области. В жизни старца Силуана, о котором некоторые из вас знают или читали, есть рас­сказ о том, как он обсуждал миссионерскую деятельность с одним из русских епископов, живших на Востоке. Этот епископ был очень прям, очень убежден и очень фанатичен. И Силуан его спросил: «Как же Вы стараетесь убедить, обратить в христианство людей, которые Вас окружают?» Тот ему ответил: «Я иду в буддийское капище, и обра­щаюсь ко всем присутствующим, говорю им: То, что вы видите, все эти статуи — это идолы, это камни, это дерево, это ничто; бросьте, разбейте, поверьте в истинного Бога!» Силуан ему говорит: «А что с вами тогда случается?» — Миссионер ему отвечает: «Эти бесчувст­венные, безумные люди меня выкидывают из храма и бьют!» Силуан ему говорит: «А знаете что: Вы могли бы достичь лучших результа­тов, если бы Вы пришли в их храм, посмотрели бы, с каким благого­вением эти люди молятся, как они чтут свою веру, позвали бы неско­льких из них посидеть на лестнице снаружи и сказали бы: расскажите мне о вашей вере… И каждый раз, когда то, что они Вам говорят, давало бы к тому повод, Вы могли бы им сказать: Как прекрасно то, что Вы только что сказали! Если б только к этому прибавить вот такую-то мысль, как это бы расцвело в полную красоту!.. И так Вы внесли бы в их мировоззрение то тут, то там ту или дру­гую мысль из Евангелия или из веры православной. Вы их не обрати­ли бы сразу, но Вы бы обогатили их тем, что Христос принес на землю».

В каком-то отношении, в виде параллели, мы могли бы делать нечто подобное, когда имеем дело с людьми, которые в человеке видят только земное существо, если бы мы раскрывали те глубины, о кото­рых они не имеют понятия. Но тут мы встречаемся с другой трудностью.

Я помню, как мой духовный отец мне раз сказал: «Никто не может отрешиться от земли и искать Царствия Божия, если не увидит в гла­зах или на лице хоть одного человека сияние вечной жизни». Те, кто читал Евангелие, помнят рассказ о том, как Христос исцелил слепого от рождения (Ин. гл. 9). Этот человек никогда не видал окружающего его мира, он никогда не видел человеческого лица, он никогда не видел глаз человеческих; и в момент, когда Христос его исцелил, первое, что он увидел, был лик Христов, то есть лицо воплощенного Бога, и глаза Божиего милосердия и любви. Но кто осмелится утверж­дать (о каждом из нас и в первую очередь — о себе самом), что, встречая нас, другой человек мог бы сказать: я вижу на его лице, я вижу в его глазах сияние какой-то жизни, о которой я не имею ни­какого представления, из него льется свет, который он называет вечностью, из него льется какой-то свет, о котором я не имею пред­ставления, для которого у меня нет имени!..

И это бывает. Это бывает, когда встречаешь некоторых людей. Те, кто встречал Серафима Саровского, Сергия Радонежского, Иоанна Кронштадтского и многих других, останавливались в оцепенении; ос­танавливались, глядя на эти лица, потому что за этими лицами они видели нечто, чего прежде никогда не видели. Один из английских пи­сателей говорил: «Каждый раз, когда человек встречает верующего, он должен был бы посмотреть на него и воскликнуть: Статуя стала живым человеком!..» Каждый из нас — как бы каменное изваяние, и тут камен­ное изваяние стало живым. Вот что могло бы быть, если из нас изли­валась бы эта красота, этот свет. Мы не можем, разумеется, этого искать с тем, чтобы обращать других; но если мы искали бы своей вкорененности в Бога, то рано или поздно в той или другой мере это бы случалось.

Другой вопрос вот в чем: мы часто смотрим на инакомыслящего как на противника, и в результате не видим его, мы видим в нем только врага. Я помню встречу в Лондоне, на которой выступал пастор Нимёллер, глава Исповеднической Церкви в Германии во время нациз­ма. Он говорил немецким пасторам Лондона и Англии; я был приглашен, но он не знал, что я там, и поэтому он говорил безотносительно к моему присутствию. Он говорил о своем опыте во время властвования Гитлера. И между прочим сказал, что самое трагическое его воспоми­нание, то, за что он себя осуждает, это то, что за всё время своей деятельности он никогда не подумал, что фашисты — противники хрис­тианства и его Церкви, были не врагами, а потерянными овцами стада Христова, что он был за них ответственен, что он должен был к ним идти, что это были дети Божии, потерявшие свой путь, — а он забыл о них или, вернее, отнесся к ним только как к врагам. И за­мечательную вещь он прибавил; он сказал: Русская Церковь этого не сделала; Русская Церковь никогда не отделила себя от тех, которые ее преследовали… Иллюстрируют эту мысль слова патриарха Алексия (Симанского), которому я поставил вопрос о том, как бы он определил Церковь; он мне сказал: «Церковь — это тело Христово, распинаемое ради спасения своих мучителей…» Вот совершенно иной подход, конечно, совершенно не практический, политический, воин­ственный подход.

И вот тут нам надо научиться еще чему-то: надо научиться вы­расти в меру своего христианского человечества, — чего мы не дос­тигли; мы ниже собственного уровня, несмотря на колоссальные дары, которые мы получаем. Ведь что мы получаем в причащении Святых Таин? — Тело Христово вливается в нас, Кровь Христова бежит по на­шим сосудам, человечество Христово соединяется с нашим человечест­вом, и мы этого не замечаем, мы от этого не меняемся, оно проходит через нас и куда-то уходит от нас… И вместе с тем быва­ет, что даже без таинств присутствие Божие доходит до человека. Я вам хочу дать пример.

Лет пятнадцать-двадцать тому назад пришел в наш храм в Лондоне англичанин. Он был просто безбожник; ему было поручено принес­ти посылку для одной прихожанки; он очень вдумчиво рассчитал свой приход так, чтобы опоздать к службе и прийти после того, как все начнут расходиться. Но Господь судил иначе, и он пришел в храм, когда еще служба шла. Огорченный, он сел сзади ждать конца. И вот что он мне потом рассказывал. Он сел и стал ждать, чтобы кончилось «всё это»; сначала он с нетерпением к этому относился, потом стал стихать и вдруг почувствовал, что в этом храме какая-то «густота», присутствие чего-то. Он стал это объяснять: это дурман от ладана, это одурение от мелодий, которые пелись, это мерцание свечей, это коллективная истерика верующих, — он всё понимал, конечно. И всё-таки ему стало любопытно, и он у меня попросил разрешения прийти в храм, когда никого не будет, чтобы посмотреть, что тогда проис­ходит. Он пришел, просидел два часа и потом сказал мне: «Знаете, это присутствие всё здесь; нет ни пения, ни ладана, ни мерцания свечей, ни верующих, а Присутствие есть…» Он стал ходить и тогда, когда никого не было, и тогда, когда происходило богослужение. И он мне сказал: «Знаете, я ходил довольно долго, потому что думал: ладно, предположим, что это Бог; но что мне до вашего Бога, если Он просто живет в этом храме и никому от этого не легче; если это пассивный Бог, Который не меняет людей, Он мне не нужен…» И вдруг оказалось, что, когда он глядел на верующих молящихся и особенно на тех, которые причащались, он видел на их лицах, хоть на мгнове­ние, какое-то сияние, которого он никогда нигде не видал. Он мне сказал: «Я не знаю, делаются ли они окончательно лучше, но они де­лаются иными, иной тварью как бы, и мне надо стать иным; я хочу, чтобы вы меня научили и крестили…» Я его приготовил и в свое время крестил.

Вот вам пример того, как Бог даже помимо таинств, просто Своим присутствием, тем, что Он есть, может действовать. Но и мы должны научиться как бы сквозь скорлупу другого человека про­зревать образ Божий. Я помню священника во Франции, который мне раз сказал, что, когда Бог глядит на нас, Он не видит наших несу­ществующих добродетелей или несуществующих успехов. Он видит — в глубине нашего естества, спрятанный часто мишурой, и грязью, и потемнением Свой собственный образ, сияющий, как свет во тьме. И вот этому мы должны научиться. Мы должны научиться глядеть на противника, на врага, и забыть, что он враг, что он противник, и видеть в нем образ Божий, икону: икону поврежденную, икону испор­ченную, икону, которую порой и узнать еле можно, — и потому что она так испорчена, потому что она так изгажена, ее пожалеть еще больше, чем если она была бы во славе. Икона во славе — да, мы ее почитаем, но икона, которая была попрана, прострелена, икона, которая была затоптана — с каким благоговением мы должны к ней от­носиться. Это святыня, которая человеческой злобой осквернена; так и человек, который не знает, что он — икона, а мы должны бы это знать. Знаем ли? — едва ли; во всяком случае, это далеко не всегда видно в наших взаимоотношениях не только с инакомыслящи­ми, но даже с нашими самыми близкими друзьями. Мы забываем это, мы видим только то, что человек труден, а что он святыня — нет, редко.

И вот теперешняя проблема для вас, как для нас на Западе (ко­нечно, есть громадная разница в подходах, в разных ситуациях), центральная, реальная проблема та, что мы должны поверить в человека верой такой же, какой мы верим в Бога, такой же абсолютной, решительной, страстной, и должны научиться прозре­вать в человеке образ Божий, святыню, которую мы призваны привести обратно к жизни и к славе, так же как реставратор призван вернуть к славе икону испорченную, затоптанную, простреленную, которую ему дают. Это начинается с нас самих, но это должно тоже быть обращено к другим: и другим христианам, которых мы так легко судим, и к нашим самым близким, дорогим, и к инакомыслящим.

Ответы на вопросы

М.А. Вопросов много, и я не уверен, что на все умею ответить, не говоря о том, что может не хватить времени; вот первый, который мне наверху в пачке попался:

 Во время причастия человек получает отпущение грехов, кото­рые он осознал, и при соборовании отпускаются грехи, даже те, которые человек еще не осознал полностью. Но тогда с какими грехами предстанет человек после смерти на суд Божий?

Я думаю, мы забываем постоянно, — и я говорю «постоянно» в самом сильном смысле слова — что исповедь глядит не только назад, она глядит тоже вперед. Мы готовим исповедь, вспоминая прошлое, мы приносим на исповедь наше прошлое и каемся в нем. Но каяться — это не значит, что мы исцелены; это значит, что мы берем на се­бя изо всех сил и убеждения бороться с теми грехами, которые мы как таковые осознали, это программа на будущее. С другой стороны, прощение не значит, что смываются грехи и Бог говорит: «Ну, иди с миром, всё это прошлое…» Это прошлое, ес­ли оно действительно вымерло в тебе, но оно не обязательно прошлое, если оно продолжает в тебе в какой-то мере жить. Если, например, человек кается в каком-либо грехе из раза в раз, повторно и повторно, это не значит, что он раз за разом согрешает, это значит, что греховность течет ручейком через его жизнь; он кается — и возвра­щается к тому же и продолжает так же поступать; ему тогда надо ис­кать причину, почему он в таком состоянии. Есть место у свв. Варсонофия и Иоанна, которое говорит, что, если мы могли бы покаяться так, что для нас стало бы невозможным совершить тот же грех, мы могли бы считать, что прощены до конца; иначе перед нами програм­ма борьбы.

Теперь о самом прощении. (Я сейчас буду думать и говорить больше о человеческих отношениях, и потом можно подумать о Божиих). Прощение начинается в тот момент, когда человеку, обидевшему говорится: «Я готов с тобой примириться, я готов тебя принять, ка­кой ты есть, со всеми последствиями, и я буду тебя нести со всеми этими последствиями, либо, по слову Христову, как овцу на плечах, либо как крест, на котором, в конечном итоге, я буду распят…» Вот что значит войти в это соглашение прощения. И в ответ на это, если у нас есть хоть какая-то доля сознательности, ответственности и благодарности, мы должны так прожить, чтобы тот, у кого мы про­сили прощения, чтобы тот, который согласился нас нести на плечах, как овцу или как крест, не пожалел бы и не умер под этой тя­жестью. Господь нам прощает наши грехи — да, но какой ценой? Серафим Саровский одному из своих посетителей сказал: «Да, Господь тебя простил, но помни, какой ценой Он получил власть прощать: це­ной распятия. Потому что Он умер жертвой твоих грехов, Он мог ска­зать: Прости, он не знает, что творит…» И, если мы в ответ на это только можем повторить тот же грех и возвращаться, снова каясь и снова ожидая прощения, это очень страшно. Это, в сущности, значит: Господи, распялся Ты раз, распнись-ка еще… Здесь поставлен воп­рос о том, что нам прощаются осознанные грехи, — они прощаются вот в этом смысле. Христос говорит: «Да, Я верю в твою честность, Я ве­рю, что ты хочешь со Мной примириться, хочешь войти в дружбу со Мной, что ты хочешь теперь быть лояльным другом. Я тебя принимаю; Я не ожидаю от тебя, чтобы ты мгновенно переменился, но Я ожи­даю, что ты будешь меняться…» Можно ли думать, что когда блудный сын вернулся домой, он в мгновение ока потерял все дурные привыч­ки, какие он приобрел на стране далече? Он, наверное, долго учился жить приличной жизнью в доме отца. Но отец его принял без колебаний, при всех этих дурных привычках, зная, что постепенно их избудет, раз он вернулся покаянно, вернулся, отвергнув, отбросив всё это грязное, дурное прошлое; оно еще к нему прилипало, но он постепенно станет это все с себя снимать. Это нам надлежит делать. Мы не можем думать, что просто потому, что священник сказал: «Про­щаются тебе грехи», мы можем забыть обо всем.

Я вам дам пример. (Простите, я долго говорю, потому что думаю, что полезнее сказать дольше на одну тему, чем ничего не сказать на пять.) Есть у меня прихожанка — алкоголичка, спилась. Ее помес­тили в лечебницу, год просидела, вернулась вылеченная. В первый вечер на радости устроили пир, поставили бутылку вина, и в тот же вечер кончилось всё: она снова стала пьяницей, потому что в тот момент окружающие ее не оберегли. То же самое бывает с нами, когда мы думаем, что раз наши грехи прощены, мы можем брать любой риск, мы защищены против соблазна, — мы не защищены! Мы защи­щены только нашей доброй волей, нашей решимостью. Серафим Саровский говорил, что разница между погибающим грешником и спа­сающимся только в решимости.

Прокомментируйте слова святых Отцов: «Люби грешника, но ненавидь грех; люби врагов, но врагов личных, а не врагов Бога и Церкви…»

Первое я узнаю, как слова отцов Церкви, второе — как слова, ко­торые мне сказал в свое время теперешний глава Зарубежной Церкви; он именно этого придерживался. Если мы рассматриваем грех как не­счастье, как болезнь, конечно, надо любить грешника, как мы любим больного и ненавидим его болезнь. И этим, в сущности, исчерпывает­ся мой ответ, если человек заболел какой бы, то ни было болезнью, мы можем ненавидеть эту болезнь, мы можем раздираться душой о том, что человек стал жертвой такой болезни; но его мы не можем не­навидеть за это, даже если он виноват, даже если болезнь — результат его распутства, всё-таки человека жалко, потому что он не для того был создан и не к тому был призван.

Что касается до ненависти к врагам Божиим и врагам Церкви, это очень рискованная постановка. Рискованна она тем, что очень легко называть всех своих врагов врагами Церкви и врагами Божиими. В спорах и политических разногласиях так легко считать, что я на стороне Божией, а кто со мной не согласен — тот на дру­гой стороне.

Нет ли опасности подмены: любовь к добру ценить больше, чем любовь к Богу?

Конечно, но тут может быть и самообман, потому что говорить: я люблю Бога, а добро — дело второстепенное, — может оказаться поверхностным подходом. Легко уходить в псевдо мистику, вместо то­го чтобы быть реальным христианином.

Третий вопрос в этой записке: определение апостолом Павлом синагоги как сатанинской.

Это писалось в период, когда было рез­кое противопоставление между молодой, растущей христианской общиной и синагогой, ветхозаветным храмом. «Сатана» — слово, которое происходит от еврейского и значит «противник». Так что речь шла не о «чертовщине» в нашем понимании, а о том, что эта община противна всему, чему учили апостолы. Поэтому мы не должны улавливать в этих словах оттенка ненависти или отвержения; мы должны быть очень осторожны, когда читаем некоторые тексты.

В газетах промелькнуло сообщение о том, что накануне визита Михаила Сергеевича Горбачева к папе Иоанну Павлу II в Москве состоялись переговоры представителей Русской Право­славной Церкви и Ватикана. Какова тема этих переговоров?

Вопросов, конечно, очень много; но в основе это переговоры об униатстве, — не практически, т.е. не о том, каково законное поло­жение униатов должно быть в Советском Союзе, а о роли униатства и законности униатства вообще, и об исторической роли униатства по отношению к Православию. Есть надежда, что будет какое-то соглаше­ние. Я себе не представляю, какое; мы должны ждать результатов; но речь идет в основе об униатстве.

У меня подруга неверующая, алкоголичка, совершенно одинокая, брошенная всеми, включая сына, очень тянется ко мне, но постоянно спорит на тему религии. Как мне с ней поступать?

Знаете, я не верю, что можно спорить о религии. Я думаю, что единственная сила, которая может убедить, это — чтобы человек уви­дел, что вера другого человека рождает такую глубину любви, такую глубину понимания, такую верность, такую способность терпеть и оставаться лояльным, никогда не терять терпения, не говорить: «Я же на тебя потратил столько времени, — ну и довольно, ищи кого-то другого…» Иногда это занимает годы и годы. Я это знаю на опыте других людей, не только на своем собственном; иногда человек года­ми остается лоялен, не бросает другого; и вдруг после десятилетий тот открывается к новым понятиям и новой жизни, причем не обяза­тельно делается «верующим» — в кавычках, а просто — вдруг раскры­вается к жизни. Спор о религии, большей частью (как спор о чем угодно), только прибавляет тему неудовлетворенности, неполноцен­ности к жизни этого человека. А алкоголизм, как наркомания, как распутство, как преступность, большей частью рождается от чувства неполноценности и от попытки забыть эту неполноценность или ее чем-то заменить. И надо найти какой-то способ дать человеку, каков бы он ни был, сознание полноценности. Я для примера могу вам дать разговор, который я слышал годы назад; мне было девятнадцать лет тогда, и он у меня остался в памяти и в сердце.

Очень «культурный» (в кавычках) человек разговаривал с очень простым священником; тот в свое время был деревенским священником в России, попал в эмигра­цию, был не так стар, но умирал от чахотки. Этот культурный чело­век ему объяснял, что он, конечно, в Бога верить не может: он кон­чил филологический факультет, учился философии, кончил Богословский институт Сергиевского подворья (чего он только не кончал, только ничего не начинал). Этот отец Василий посмотрел на него и говорит: «А.А., неужели Вы думаете, что так важно, что Вы в Бога не верите? Важно то, что Бог в вас верит…» Вот, если Вы можете передать через то, как вы верите в человека, что Бог в него может верить, вы можете ему помочь. А из него сде­лать религиозного человека через убеждение, думаю, невозможно. Может быть, у меня просто нет умения, но таково мое убеждение. Я вижу огромные числа людей, вероятно, какие-нибудь сто тысяч лю­дей перевидал за сорок лет моего священства, и я пришел к убежде­нию, что основная тема такова: человек должен поверить в себя. Всё остальное трын-трава. В тот момент, когда человек поверит в себя — не глупым образом: дескать, «всё могу», а иначе — «во мне есть что-то такое ценное, такое святое, что я обязан это уберечь и это взрастить!» — всё возможно делается. А пока человек не верит в себя, т.е. пока он не нашел человека, который в него верит до конца и, значит, может засвидетельствовать, что и Бог так верит, он не может этого достичь.

В чем подход к покаянию, если ощущаешь гре­ховность даже без конкретных проступков; как очищаться от греховности?

Мы всегда определяем грех и греховность поступками: я вру, я краду, я бесчинствую; но это только выражение греховности. Ос­новная, глубинная греховность в том, что я потерял контакт с Богом, потерял свою цельность; остальное происходит от этого. Если я ощу­щаю, что во мне нет «особенных» грехов, которые меня сражают, то это значит, во-первых, что я никогда еще не ощутил, что значит — быть, стоять лицом к лицу с Богом, не ощутил, что я потерял, чего у меня нет. Второе: в этом можно каяться в том смысле, что можно кричать к Богу, говоря: Господи! я Тебя не знаю; я только понаслыш­ке о Тебе знаю, я только минутами имею контакт с Тобой, но потом приходят долгие периоды, когда у меня контакт прерывается. Что мне делать? Я не знаю, что делать, но помоги; я не могу подняться на небо, но Ты сошел к нам, — помоги Ты!.. И греховность наша имен­но заключается в том, что мы отделены от Бога.

Разумеется, есть грехи, которые нас отделяют от Бога, но с ними в каком-то смысле легче справляться, потому что они конкретны: я знаю, что я вру, я знаю, что я бесчинствую, я знаю, что я краду. И тогда можно поставить вопрос: откуда же всё это мо­жет браться? Каким образом я, честный человек, вор?.. Большей час­тью вопрос так ставится: мы чувствуем, что мы честные люди — и кра­дем; чувствуем, что мы совершенно добротные люди — и врём; как же это может быть? Это может быть, потому что мы не отдаем себе от­чет, что мы делаем, когда так поступаем. С ложью мы очень легко обходимся, потому что нам кажется: ну что такое ложь? Это просто немножко прикраски на реальность… Ложь нечто очень страшное. Почему дьявол называется отцом лжи? Потому что ложь — это попытка построить такой мир, какого нет, но в котором ты в безопасности и можешь уловить другого человека. Это паутина, а ты паук. Это очень страшно, это совсем не невинная попытка устроить жизнь немножко поудобнее. Разумеется, я не говорю о том, что если вы ска­жете: «Простите, меня не будет дома в шесть часов», — потому что вам нужно передохнуть, — это сатанинская ложь; я говорю о более ха­рактерной лжи, какая бывает. Но ложь, какая бы она ни была, это постройка нереального мира, а в нереальном мире нет Бога, по­тому что Бог есть абсолютная реальность. Вот о чем речь идет. По­скольку может быть доля нереальности в нас, у нас есть разобщение с Богом.

Есть место у Апостола, где он говорит, что неважно, каким гре­хом мы согрешаем, — мы всё равно греховны делаемся. Мы можем себе представить это очень легко. Предположим, что течет река: с одной стороны — Царствие Божие, с другой стороны — царство человеческое, где властвует также и сатана. Неважно, перешли ли вы реку тут или там, через мост или вплавь, важно, что вы перешли, — вы уже не на этой стороне, а на той, вот и всё. Проблема не в том, маленький или большой грех, — вы просто на той стороне, где вам нечего делать. И разделение грехов на смертные и не смертные иногда большой обман.

Я помню такой случай. Я был хирургом во время войны; как-то привели к нам офицера. Ему прострелили всю грудь из пулемета, он должен был бы умереть: ничего подобного, — ни один основной орган не был затронут; он вылечился и пошел обратно на фронт. И одновременно: молодой солдатик был в кабаке, поспорил с другим, они оба были пьяны, тот размахивал перочинным ножичком и ударил его по шее, разрезал одну из основных артерий. Его принесли в больни­цу, он чуть не умер. Если думать о смертном грехе и не смертном, можно сказать, что пулемет, конечно, смертный, перочинный нож — ничто; а на самом деле перочинный нож мог убить этого мальчонку, а пулемет — нет. Поэтому нам надо быть очень осторожными и не ду­мать: ну, я совершу маленький грех, сойдет; вымоюсь и потом сойдет!.. Нет, может, не вымоешься.

Собору было передано послание от группы священников и мирян касательно соборного положения Церкви. Каково было отношение к этому документу?

Документ как таковой не зачитывался полностью, но и без него вопрос о соборности обсуждался внимательно и вполне ответственно. У всего Собора, который состоял из епископов, т.е. , если позволи­тельно так выразиться, из тех людей, у которых обычно меньше всего понятия о соборности, потому что они привыкли давать распоряжения, а не советоваться с другими (я — один из них, поэтому я могу впол­не смело говорить с такой наглостью), было сознание. Да, одно из несчастий жизни Русской Церкви в том, что мы утратили способность советоваться, прислушиваться друг к другу и высказываться с полной открытостью, с прямотой, с правдивостью; и разумеется, было созна­ние, почему это произошло. Мы также утратили способность слушать мысль того, кто говорит, а не только его слова, и иногда по­нять больше, чем он умеет выразить; ведь не всякий является выдаю­щимся оратором и умеет выразить с большой ясностью, четкостью мысли, которые у него роятся.

Мысль о соборности должна проходить через всю Церковь; она должна проходить, во-первых, через мирян в неорганизованном виде, то есть миряне, обсуждая между собой свою церковную и не церковную жизнь, должны научиться говорить между собой, а не спо­рить — а это очень русская черта. Второе: когда, вместо случайно­го спора вокруг чайного стола, люди встретятся на приходском сове­те (даже если там подан чай), надо научиться слушать и говорить с целью не только друг друга понять, но также с учетом того, что собой представляет Церковь: что мы строим. Строим ли мы практичес­кую общину, которая может быть верующей, неверующей или какой угод­но, или мы строим Церковь. Дальше: приходские советы должны соединиться в епархиальный совет, где тот же самый подход. И на всех уровнях (и вот тут требуется как бы двоякое воспитание) нужно, во-первых, чтобы люди научились быть серьезны, правдивы, понятливы друг с другом, но также — и это очень важно — чтобы они понимали, что они строят Церковь, а не просто человеческое общество. Мы над этим работали пять лет в Англии, составляя Устав для Сурожской епархии. Мы изучили сначала догматические учение о Церкви, потом древние каноны Церкви, потом решения Собора 1917-18 гг., по­том Уставы, существующие в Поместных Церквах, и наконец выработали Устав, который является выражением учения о Церкви в действии. Вот к чему надо стремиться. И для этого не нужна особенная богословс­кая ученость, потому что каждый из нас, если он верующий, если в нем живет Евангелие, если в нем живет Христос, в меру своей воцерковленности должен быть в состоянии что-нибудь сказать, внести свой вклад. Если у него нет слов, принести молитву, если у него нет молитвенных слов — благоговейное отношение к тому, что он делает; и вот так соборность может строиться. Она должна также строиться в среде епископов, и сейчас я был поражен, насколько она выросла. Я был на соборах ранее, помню очень ярко Соборы 1971 и 1988 годов; и я вижу, как шаг за шагом растет эта соборность, это желание взаимного понимания, взаимного соучастия, взаимного дара своего знания, и опыта; и я думаю, что это даст свои плоды.

Есть одна трудность: Церковь была лишена в течение страшно долгого времени этого реального опыта; этому надо учиться, и на­учиться этому сразу — нельзя; это ощупью, постепенно создается. В Англии мы это ощутили, когда я сначала стал вводить собрания священников, потом приходские, потом епархиальные собрания, — нам очень долго пришлось работать над тем, чтобы выработать общий разум и общее сердце. Но над этим надо трудиться, и это будет достигнуто.

Как вы относитесь к лечению алкоголизма гипнозом?

Видите, я врач, и я думаю, что гипноз — один из способов терапии. Поэтому если лечит квалифицированный психиатр, а не лю­битель, не человек, которому откуда-то взялся дар и который им пользуется безответственно, гипноз может помочь. Это не способ вы­лечивать всякого человека, но это один из способов лечения.

Как Вы относитесь к иеромонаху Серафиму Роузу?

На две трети отрицательно, на одну треть — безразлично-положи­тельно. У меня впечатление, что он апокалиптик и страшно узок в своих взглядах, и я не радуюсь, когда мои прихожане его читают с упоением. У него нет трезвости; у него восторженность, он видит вещи в апокалиптическом свете, я бы сказал, вполне нереально. Та­ково мое мнение, я его высказываю с полной резкостью именно потому, что это мое личное отношение.

Есть примерно такие слова в Евангелии: Кто пьет от Крови Сына Человеческого и ест от Плоти Его, имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день; кто не ест от Плоти Моей и не пьет от Крови Моей, не имеет в себе жизни… Исходя из этих слов, многие считают спасительным в прямом смысле только Причастие. Что Вы думаете об этом и вместе с тем о вечной участи людей других вероисповеданий, в том числе восточных, йогов, буддистов и т.д.? в том числе христианских сект, не имеющих Причащения? Спаси Господи Вас за всё, что Вы нам даёте! (то есть: Прости Вас Господь за всё, что Вы скажете!..)

Во-первых, есть слово, которое принадлежит митрополиту Московскому Платону Левшину, что не лишение таинства, а презрение к таин­ству лишает благодати. Поэтому раз навсегда мы должны понять, что не лишение таинства по причинам, от нас не зависящим, влечет осуж­дение. Второе: принятие Святых Тайн — не магический акт, и участие в жизни вечной, которое нам дается причащением, есть со-участие, то есть мы должны привнести нечто свое: серьезную веру — это одно, но тоже открытость и способность принять то, что есть, то, что нам дается. Вы помните, наверное, место у апостола Павла, который го­ворит: «Кто причащается недостойно, суд себе ест и пьет…» Есть место у Симеона Нового Богослова, который в этом смысле меня всегда очень волнует и вместе с тем радует, где он говорит, что Господь не губит человека. Если человек подходит к Святому Причащению неподготовленным, неспособным приобщиться, то есть соединиться с Ним по-настоящему, то Он как бы исходит из Святых Даров и дает человеку приобщиться только хлебу и вину — поскольку человек не мог бы понести огня Святых Даров без того, чтобы не быть превращен­ным в пепел. Поэтому тут нет ни механизма, ни автоматического дей­ствия.

Что касается до места Евхаристии /в Церкви/, я думаю, что у нас за двадцатый век больше чем когда-либо, под влиянием неко­торых богословов, преувеличенное отношение к Евхаристии (опять-таки, я тут выражаю свое убеждение и не претендую на то, что выражаю универсальное учение Церкви), — преувеличенное в том смысле, будто Церковь есть Евхаристия и Евхаристия есть Церковь. Я думаю, что это не так. Евхаристия является одним из семи таинств Церкви. Хо­мяков писал о том, что Церковь есть таинство мира сего. Церковь есть абсолютное таинство, являющееся как бы тем невидимым светом, который можно разбить призмой на различные цвета радуги; их можно назвать таинствами. Да, приобщение Телу и Крови Христовым является очень центральным, значительным; но приобщение немыслимо хотя бы вне Крещения и Миропомазания: они обуславливают наше право или возможность для нас приступить к причащению Святых Тайн. Таким образом, нельзя говорить о том, что спасение только в нем или обуславливается им исключительно.

С другой стороны, я помню Владимира Николаевича Ильина, который в одной из своих лекций сказал, что всякое чудо Христово является «незаконным таинством», т.е. действием Божиим, которое не узаконено, не организовано, но является таким же полным, реши­тельным и решающим для судьбы человека. В этом отношении человек по вере своей получает. Я совсем не хочу сказать, что приравниваю Православную Церковь к какой бы то ни было иной церкви; я верю, что Православная Церковь является Церковью в абсолютном смысле слова, в ином смысле слова, чем какая бы то ни была другая церковь; но я не верю, что кто бы то ни был, кто свою жизнь посвятит Христу всем сердцем, всем умом, свою смерть отдаст в дар Хрис­ту, будет отвергнут Им как чужой.

Что касается до людей, не принадлежащих христианскому миру, я скажу две вещи. Во-первых, есть такие, которые никогда о Христе не слышали: их Бог не может судить и осуждать в том, что они не стали Христовыми, потому что они никогда не знали, что Христос вообще жил, и никогда не слыхали о Его учении. Есть такие, которые слышали о Его учении и до которых это учение убедительно не дошло. Но тут ставится вопрос: кто ответственен за то, что оно не дошло? Когда я проповедую Христа и люди видят меня, могут ли они поверить во Христа или нет? Когда они слышат нас, проповедующих Евангелие, могут ли они сказать, что наша община является тем, что Самарин назвал обществом и организмом любви? А если нет — кто ответ­ственен за то, что они не уверовали, как не мы? Апостол Павел говорил о том, что имя Христово порочится ради нас: не доходит учение Христово, не доходит Его благовестие, потому что благовестник доказывает бессилие этого учения его самого переменить. Можем ли мы говорить, что эти люди должны быть осуждены, а не мы? Я вам ставлю вопрос…

Я вам скажу еще, что Владимир Николаевич Лосский, один из на­ших самых крупных богословов, в какой-то период своей жизни был очень сдержан, если не отрицательно настроен к восточным религиям. Мы как-то с ним говорили, я о них знаю немного, и спорил с ним; он твердо стоял на своем. Я решил посмотреть, что он скажет на неко­торые вещи. Пошел домой, выписал из Упанишад восемь цитат, вернул­ся к нему, говорю: «Владимир Николаевич, я читал святых отцов и всегда, делая выписки, писал имя святого отца, который то или дру­гое написал; а вот у меня восемь цитат, я забыл написать имена. Можете Вы мне сказать, кто это мог написать?» Он взглянул и сказал: «Конечно, — это Василий Великий, это Григорий Богослов, это Иоанн Златоуст» — и так все восемь. Я ему сказал: «Знаете что, Владимир Николаевич, это Упанишады…» Так что говорить о том, что нехристианский мир не знает о Боге, очень рискованно; вот вам пример: Упанишады говорят таким языком, в котором один из лучших патриотических богословов нашего времени узнал самых крупных и православ­ных святых отцов.

Простите за грубый вопрос: есть ли у Флоренского еретическое?

Это вопрос не грубый, но он адресован не тому, кому надо: я не читал полностью Флоренского — это раз. Во-вторых, я аллергичен к Флоренскому. То, что я читал, до меня не доходит, у меня делают­ся судороги от него в значительной мере; у меня чувство такой приторной сентиментальности, которой я не могу вынести; поэтому лучше спросите другого.

Как бороться с отсутствием страха греха?

Единственный способ осознать страх греха — это понять его последствия. Я не знаю, как это делать во всех случаях, но во мно­гих ситуациях, если думать о грехе как о нашей оторванности от Бо­га, как о нашей разобщенности внутренней с самим собой, нашей раз­общенности с ближним, холодности, отсутствии любви, дружбы, как о нашей разобщенности с окружающим миром (можете назвать это экологией, если хотите) и посмотреть, что из этого получается, то вы видите грех. Скажем, наша жадность, наш эгоизм, наша любовь к тому, чтобы иметь, обладать, держать; это можно перенести и в че­ловеческие отношения. Есть у пророка Исаии место, где говорится: «Вот пост, который угоден Богу…» — и дальше он дает целый список того, что угодно Богу, и между прочим: «Отпусти пленных на свободу..»

Мне порой думалось: как часто один супруг думает о другом: хоть бы ты мне дал вздохнуть!.. Как часто дети думают о своих родителях: Ой, если б вы меня не держали все время на цепи!.. Столько раз друзья, наверное, думают: Ну да, мы друзья, но не приставай же всё время, дай мне немножко свободы!.. Вот последствия греха в такой «любви». Английский писатель К.С. Льюис написал книгу, письма пожилого черта племяннику. Тот пишет: Я не могу понять — как Хрис­тос говорит, что любит людей? Он не может их любить: Он их остав­ляет свободными. Когда я думаю, что я тебя люблю, я имею в виду, что хочу тобой обладать, хочу тебя держать; по возможности, я хо­тел бы тебя съесть, я хотел бы, чтобы ты весь был во мне и чтобы ничего не было твоего вне меня…

Вот подумайте, кто бы ни писал этот вопрос, как у вас обстоит дело с вашей любовью ко всем вокруг вас, или к предметам, или к людям, или к своей работе, к чему угодно, включая и Церковь — которая, бедная, тоже страдает от нашей любви.

Можно ли смотреть сеансы лечения наших целителей? Они говорят о добре и делают его реальным. Трудно безнадежно больному отказываться от надежды…

Я не видел этих сеансов и не возьмусь дать определенный от­вет; могу только сказать вот что. Владыка Сергий Одесский говорил с одним из подобных целителей и спросил его: «Вы крещены?» И тот ему ответил: «О нет! Я никогда не хотел креститься, потому что уверен, что если крещусь, я потеряю свой дар.» Для меня это довольно-таки значительный ответ.

Я помню, в Англии была довольно знаменитая целительница, ко­торую я хорошо знал. Ее все очень уважали, а на меня она произво­дила впечатление хищного зверя. Когда моя мать умирала от рака, та прислала письмо, предлагая свою помощь, говоря, что она моли­лась и ей было открыто, что она может мою мать вылечить. И моя мать ответила: «Я предпочитаю чисто умереть, чем грязно исцелиться.»

Другого я ничего не могу вам ответить на ваш вопрос, потому что не отвечаю на вопрос, не зная дела.

Означают ли Ваши слова о том, что Русская Православная Церковь, действующая в нашем атеистическом государстве — символ распинаемого тела Христова ради спасения своих му­чителей, должна молчать и соглашаться, а не призывать вду­маться, сказать правду, открыть правду воистину, а не на словах, и дать свет Христов верующим и неверующим? Как возможно дальнейшее сосуществование с марксистско-ленинской идеологией, возведенной в ранг государственной?

Я думаю, что в России соотношение мира и Церкви, конечно, го­раздо более острое, чем в других странах на Западе, потому что существует одна партия, которая «исповедует» атеистическое учение. Но при новом положении, при осторожном, вдумчивом отношении, со-существование двух несовместимых идеологий могло бы привести к диалогу. Как я раньше говорил, если бы мы научились смотреть на противника не как на врага, а как на человека, имеющего в себе образ Божий, которого он сам не обнаружил и не раскрыл, и если бы мы научились говорить не против, а выше его, если были бы готовы учить примером, учить тем, что мы — иные люди, такого рода люди, которым хотелось бы подражать, тогда мы могли бы нечто сде­лать в этом отношении. Русская Церковь на самом деле и сейчас де­лает очень многое для того, чтобы открыть новые храмы и сделать возможным то, что было невозможным раньше. Я думаю также из опыта других обстоятельств (я, например, три года с лишним работал во французском Сопротивлении во время немецкой оккупации), что очень важно сделать всё возможное сегодня, а не пытаться делать невоз­можное. Потому что, пытаясь делать недоступное сегодня, мы лишаем­ся возможности делать возможное (простите, это ужасная фраза). Но если делать исчерпывающе возможное теперь, то через день делается возможным то, что мы не могли делать вчера. Я совсем не хочу ска­зать, что всё делается идеально, но из того, что видел, слышал, из большого количества разговоров с отдельными людьми, мне кажется, что делается гораздо больше, чем на поверхности видно.

Могу вам дать пример из времен былых. Я помню, как осуждали Владыку Никодима и вне России, и в самой России; а он мне раз сказал: «Никогда не защищай меня, когда меня порочат, потому что чем больше меня порочат за границей, тем больше я могу сделать дома…» Был случай: в 196… каком-то году он выступал на съезде о войне во Вьетнаме. После того как человек двадцать американцев говорили против этой войны, он сказал пятиминутную речь, где повторил то же самое. Я ему сказал: «Никодим, зачем тебе нужно было это гово­рить? До тебя всё было сказано!..» И он мне ответил: «Да, за эту ко­роткую речь я ничего не сказал, чего не сказали уже американцы, но это мне дало возможность несколько людей привезти на этот съезд на три недели…» И я думаю, что надо вдуматься в такие вещи. Это, может быть, не идеал. В идеале массу вещей можно было бы делать, но я тогда поставлю перед каждым из нас вопрос: поступаем ли мы согласно тому строгому идеалу, которого мы ожидаем от других?

Как Вы относитесь к тому, что царь Николай II и другие новомученики 1917 года до сих пор не причислены Русской Православной Церковью к лику святых?

Я отношусь очень просто: я уверен, что они будут причислены к лику святых. Я делал об этом передачу на Би-би-си, я делал об этом передачу по радио «Свобода» и отвечал на этот вопрос в Акаде­мии в Загорске. Я думаю, что их канонизация Зарубежной Церковью в какой-то мере была несвоевременна, потому что, судя по тому, что я знаю о жизни этой Церкви, намерение было политическое больше чем иное. Я совершенно уверен, что это рано или поздно будет сделано; но в данное время, как я говорил в передачах (так что все, кто только может слышать это в России, слышали), я считаю, что кано­низации, совершенные Зарубежной Церковью, могут рассматриваться как местное почитание, к которому могут присоединиться все, кто сочувствует этому почитанию, в ожидании момента, когда станет возможным расширение канонизации в России.

Слово «новомученики» сейчас приобрело трудное значение из-за того, как его употребляют за границей в виде полемического выра­жения. В наших различных документах и Поместного Собора и послед­него Собора говорится несколько раз о мучениках, которые отдали свою жизнь за веру в течение этих семидесяти лет, не называя их новомучениками, но ясно говоря о том, что они относятся к опреде­ленному периоду и являются мучениками: и только недоброжелатель­ность может видеть в этом нежелание призвать их подвиг мученичеством.

Вопрос об искусстве: как Вы относитесь к модернизму, к року? Какова природа этих явлений?

(Есть французское присловье, что глупых или плохих вопросов нет, есть только глупые ответы). Я действительно не квалифицирован давать ответ, я могу только, может быть, дать реакцию. Во-первых, я очень нечуток к музыке вообще, поэтому я не могу действительно с какой-то глубиной сравнивать современную музыку с прошлой. Во-вторых, мне кажется, что цель многих произведений современной му­зыки — почти что одурманить, больше чем вдохновить. У меня впе­чатление, когда я слышу, вижу молодежь, прислушивающуюся к року, что они хотят опьянеть от этого звука, так же как можно опьянеть от алкоголя или от танца дервишей, потерять некий пункт сознания и перейти в какую-то область переживания. Но так как я этого опыта не имею, я не знаю, что происходит.

Помогите в Суроже открыть церковь, — ее до сих пор нет!

Говорят, есть. Меня даже приглашали на нее посмотреть, так что по-видимому хоть зачаточно что-то есть.

Каково Ваше отношение к смерти?

Как вам сказать это проще? Я начну с цитаты. Когда мне было лет пятнадцать, мой отец мне сказал: «Проживи так, чтобы научиться ждать свою смерть, как юноша ждет свою невесту…» Это вошло мне в душу, в плоть и кровь; я всю жизнь это переживал именно так. Приблизительно в то же время я стал верующим и читал Евангелие, и пережил это очень глубоко и сильно; для меня действительно оказа­лось, что я полюбил Христа. Конечно, я не могу сказать словами апостола Павла: «Жизнь для меня Христос,» — потому что я никогда не сумел жить на этом уровне; но тоска моей жизни, желание, голод — Христос. И предел этого голода — дверь, которая смертью откроется к тому, чтобы видеть Христа, общаться, войти в вечную жизнь уже без завесы. Слова апостола Павла, что для него смерть не в том, чтобы совлечься временной жизни, а в том, чтобы облечься вечностью, мне до самой глубины души понятны, т.е. я их переживаю как что-то желанное, замечательное, дивное.

Конечно, бывали моменты, когда жизнь была трудная и когда не от вдохновения, а от усталости думалось: умереть бы, заснуть бы. Но не так, как Лермонтов говорит: «Я хотел бы забыть и заснуть, но не холодным сном могилы, мне хотелось бы так заснуть, чтобы в гру­ди дремали жизни силы…» дальше идет про соловья: без соловьев заснуть, так, чтобы действительно спать и, может быть, даже выспать­ся. Такие моменты, конечно, бывают.

Теперь вопрос о том, почему я верю в вечную жизнь. Не потому что я хочу вечной жизни. В каком-то смысле, если бы я знал, что нет вечной жизни, я бы сказал: Ну ладно. Один из подвижников Запада сказал: «Если не было бы вечной жизни, знать Бога на зем­ле — такая полнота счастья, что одного этого было бы достаточно…»  Но я уверен в вечной жизни. Уверен потому, что если Бог есть лю­бовь, если Он нас вызвал к бытию не актом власти, силы, насилия, а позвал нас и сказал: «Приди, Я тебя так люблю, что Я тебе всё дам, что Мое, и Себя Самого тебе отдам,» — то такой Бог не может в какой-то момент сказать: «Ну вот, теперь довольно, пошел в пепел, пошел в землю, Я тебя довольно видел!..» Я себе не представляю даже в человеческих отношениях, что можно сказать: я тебя всю жизнь любил, теперь долюбил, довольно… И кроме того, у нас есть свидетельства другого рода — свидетельства несметного числа святых, видевших Спасителя, Божию Матерь, святых; вот апостол Павел встретил Христа воскресшего; свидетельства людей, которые видели или ощущали присутствие своих усопших, знали, что это реальность. Поэтому у меня никакого сомнения нет, что усопшие живы, что Бог жив и что мы будем жить.

И поэтому для меня смерть — это победа, ликование, это то, к чему я всей душой стремлюсь. Но следующие слова апостола Пав­ла мне кажутся очень героичными: «Жизнь для меня — Христос (он так любит Христа, что ничего у него не было в жизни, кроме Христа, всё остальное было мишура, пыль); смерть же — приобретение, потому что пока я живу в плоти, я отделен от Христа.» И третье: «Но для вас полезнее, чтобы я жил, и поэтому я буду жить…» Готовность отка­заться от смерти, потому что другим нужно, чтобы он жил — это та­кой героизм, на который я не способен. Я всё-таки поглядываю в сто­рону кладбища и думаю: хорошо бы там…

Как Вы относитесь к современным мистикам в России и за рубежом?

Ах, если бы вы назвали кого-нибудь, было бы гораздо удобнее! Видите, у нас разные представления о мистиках. С православной точки зрения мистик это человек, у которого есть личное знание Бога, который встретил Бога лицом к лицу и оказался в каком-то со­зерцательном оцепенении молчания. «Мистик» происходит от греческого слова, которое значит «замолчать, быть скованным молчанием». Поэтому мистика не заключается в том, чтобы видеть видения, слы­шать голоса — ни в чем подобном, а именно в том, что когда-то ты встретил Бога, и это было событие реальное, которое сковало те­бя всего; многие являются мистиками в этом смысле.

Знаете, Достоевский пишет: «Обо всем можно говорить с интере­сом, только о себе — с аппетитом…» Так я скажу только одно: я стал верующим, потому что оказался лицом к лицу с живым воскресшим Христом.

Другой раз во время немецкой оккупации, я был вызван к боль­ному, я был тогда врачом. Я не имел права ходить по городу ночью. Была сияющая луна, я проходил через мост, и вдруг у меня возникло абсолютно ясное ощущение, что Бог тут. И посередине моста я стал на колени, поклонился до земли и пошел дальше. Я себя мистиком не называю, потому что я практический человек с научной выучкой, я кончил естественный и медицинский факультеты, а вовсе не какое-нибудь мистическое заведение, но вот что для меня мистический опыт. Я не перехожу от переживания к переживанию, но вот в этих двух случаях я был скован молчанием, я только мог пасть на землю.

И знаете, очень интересно, что в разных языках (в греческом языке один из возможных корней, и во всяком случае в не­мецком, английском языках) корень, из которого происходит слово «Бог», значит: Тот, перед Которым падаешь в почитании. Подразумева­ется непосредственный опыт. Бог — не понятие. Бог — не то и не другое, это непосредственный опыт, который тебя бросает на землю, на колени, в сознании, что ты перед кем-то таким вели­ким, что стоять нельзя, чего не выразишь ни словом, ни движением, ничем. Вот мистика.

Таких людей — много. Я знаю, что во всех наших приходах есть люди, которые только потому стали верующими, что они встретили Бога, и не каким-то потусторонним образом, а таким простым обра­зом: в сердце ударило. Ни зрением, ни слухом это не было обусловле­но, но была абсолютная уверенность (как Послание к евреям в одиннад­цатой главе говорит: Вера — это уверенность в вещах невидимых) в невидимом, абсолютная уверенность, что это есть.

У мистиков Запада свои оттенки, они несколько отличаются от нас. Они более чувственные часто; в частности, школа Франциска Ассизского более чувственная; школа Игнатия Лойолы более умствен­ная. Но в основе никто не может быть человеком такого духа, кто хоть раз не встретил Живого Бога и не пал бы в созерцательном молчании. Я встретил одного человека, который это ясно, ярко выра­зил — моего духовника. За два дня до смерти он мне послал записку: «Я теперь познал таинство созерцательного молчания, я могу уме­реть…» — и через два дня он умер. Это человек нашего времени. Такое молчание — уже то состояние, когда переходишь туда, где ни­какие земные слова не имеют значения, где только какой-то внут­ренний опыт весь осмыслен.

Как осуществлять призыв «положись на Бога» в практической жизни?

Во-первых, я скажу: на Бога надейся и сам не плошай… Это не кощунственная шутка. Нам не велено не делать то, что мы можем делать, с тем, чтобы Бог за нас, для нас это делал. Мы посланы в мир для того, чтобы творить дело Божие; поэтому многое, что долж­но быть сделано, должно быть сделано нашими руками.

А надеяться на Бога — да. Возьмите рассказ евангельский о том, как Спаситель накормил пять тысяч в пустыне. Они шли часами и часами за Ним, слушали Его слово. Наступал вечер, ученики обра­тили внимание Христа на то, что народу надо вернуться в селение, для того чтобы поесть, иначе люди слишком устанут и упадут на до­роге. Это уже участие. Ученики что-то сделали, они не стали ждать, пока Христос Сам обратит на это внимание, они сострадательно, с жалостью обратили внимание на своих спутников. Дальше Христос го­ворит: «Вы их накормите…» Он не сказал: «Я могу из камней сотво­рить хлебы…» Он ученикам сказал: Вы … — Нам нечем! — А что у вас есть? — Несколько рыб, немножко хлеба. – Раздайте, но раздайте всё. Не напитайтесь сначала, а — всё раздайте… Они раздали. Оказалось достаточно для всех и для них еще осталось.

И это для нас, мне кажется, может быть образцом. Во-первых, когда есть нужда, мы должны ее заметить, должны обратиться к Богу и сказать: «Господи, Ты мне дал сердце плотяное, Ты мне дал состра­дание, сочувствие, понимание, и благодаря этому Твоему дару я вижу эту нужду. Господи, я молюсь Тебе об этих людях, но что я должен сделать?..» Христос тогда, вероятно, что-то тебе скажет. Потому что некоторые вещи Он может делать Сам: Он может низвести Свою тишину, Свой мир на исстрадавшуюся душу. Но башмаки, одежда, кров, защита — твое дело.

И второе действие Божие — тебе сказать: исполняешь ли ты то, что читал в Евангелии? Двадцать четвертая и пятая главы Евангелия от Матфея: ты накормил голодного? ты одел нагого? ты посетил боль­ного? не постыдился ли ты заключенного? и т.д. Если ты это дела­ешь, Я к тому прибавлю нечто от Себя: когда ты придешь, Я приду с тобой, Я приду в тебе, Я изолью Свою тишину. Свою благодать на этих людей — но через тебя. Без тебя Мне туда пути нет.

Я помню двух людей, которые попросились ко мне прийти для того будто бы, чтобы примириться. Я заранее знал, что они хотят прийти, чтобы безнаказанно наговорить всё, что они друг о друге ду­мают, при свидетеле, но сказал им: «Придите…» Так и оказалось, они как начали!.. Я подумал, я ничего не могу сделать, но я где-то чи­тал, что человек вроде привратника — он может приоткрыть дверь — а Бог может войти в любую комнату, в которую Его пустят. Я тогда обратился ко Христу: «Господи, приди, стань посреди нас и ниспошли Твой мир, а я буду молиться…» Они поругались немножко, а потом тише, и тише — и перестали, совсем затихли, потому что Христос пришел и Его мир сошел на них. Вот наше соучастие.

А на Бога — да, надо положиться, но не в смысле: «Ничего не делай и предоставь всё Богу». Можно предоставить Богу, когда сам сделал всё, что в твоих силах, при участии Божием, но не просто, когда тебе не хочется чего-нибудь делать. Меня в ужас приводит, например, в английских церквах, когда люди собираются на вечернюю службу, они молятся о нуждах вселенной. Какая-нибудь группа в 20-30 человек начинает молиться обо всем, что не­ладно на земле. Я смотрю на них, думаю: бедные, бедные люди! Что вы делаете?! Вы для этих нужд ничего не делаете, вы только Богу говорите: «А, Господи! а что Ты делаешь для этого?.. А разве Ты забыл этих?.. А Ты разве не чувствуешь, что тут нужда?..» Упрекают Бога в течение двадцати минут в том, что Он не делает, а сами то?.. Я это много раз говорил в проповедях.

Помню такой случай. После того, как я побывал в Индии, я го­ворил большому собранию о голоде в Индии. После этого вот так мо­лились о голоде в Индии, о всех ужасах земли и в конце был сбор денег. Потом священник и я стали у дверей, подошла такая маленькая старушенька, пожала мою руку и говорит: «Спасибо за очень развлека­тельный вечер…» Я взбесился, говорю: «Надеюсь, вы хорошо за не­го заплатили!..» С нее достаточно было, что она Богу напомнила, что там надо что-то делать, а что-нибудь сделать сама – нет, — это дело Божие. Вот тут «положись на Бога» недостаточно.

Когда дело идет о нас, иногда приходится действительно ска­зать: «Пусть будет!» Я вам уже дал один пример из своей жизни, дам и второй. Моя мать болела раком три года. Но до этого был дол­гий период, лет пятнадцать, когда я ожидал, что она заболеет, по­тому что у нее уже было начало рака. Я молился о том, чтобы это не случилось. Потом она стала слабеть, бледнеть, я чувствовал, что, может быть, рак начинается, но всё не мог решиться на то, чтобы это было. В какой-то момент (помню, я был в автобусе, значит, не в каком-нибудь молитвенном созерцательном состоянии) я думал об этом, и вдруг мне стало ясно, что бы Бог ни решил, это будет правильно, и я сказал: «Господи, пусть будет или не будет, но пусть будет по Твоей воле!..» И у нее начал­ся рак через самое короткое время. Тут — да, положись на Бога, потому что никакого выбора не было, что бы я или кто-либо другой мог сделать. Тут надо было предать всё премудрости Божией, и затем начать действовать в новой ситуации, и действительно — действовать, действовать, всё время, всё время, и очень внимательно.

Что Вы можете сказать об экуменическом движении, о его положительных и отрицательных свойствах, а также о Вашем отношении к нему?

В экуменическом движении я работал очень долго и много, и у меня к нему двоякое отношение. С одной стороны, экуменическое дви­жение имеет очень положительные стороны. Оно позволило христианам, — то есть людям, которые искренне, серьезно верят во Христа и ко­торые часто всей душой, всем убеждением живут по-христиански, — встретиться, обнаружить всё то общее, что у них есть, обнаружить всё то, что их разделяет, и несмотря на это, начать друг друга не корить, а уважать, и обмениваться опытом. Причем не только отрица­тельным, и не только полемически, а обнаруживать, что за столетия разделений каждая группа христиан (потому что она настаивала на том или на другом, может быть, преимущественно и неуравновешенно) продумала и пережила то или другое глубже и больше, чем другие. В этом отношении встреча обогатила все вероисповедания хотя бы взаимным уважением и любовью.

Отрицательная сторона в том, что большинство участников эку­менического движения, которые принадлежат протестантскому миру, думают о воссоединении Церквей на минимальной базе, тогда как Православная Церковь о минимальной базе не может и говорить. Мы можем говорить только об интегральном принятии Евангелия, — не о каком бы то ни было приспособлении евангельского учения, к современным взглядам, которые меняются с каждой современностью.

Но так или иначе много было сделано положительного. Одно очень важное решение было принято в Лунде много десятилетий тому назад: чтобы христиане делали сообща всё то, что они могут по со­вести делать вместе, и не делать вместе того, чего они не могут по совести вместе делать. Это открыло возможность очень многое де­лать в области милосердия, помощи нуждающимся, медицинской помощи, в области образования и т.д., вещи, которые не конфессиональные, которые обще-человечны. Мы можем это видеть на примере того, что протестантские церкви обеспечивают православный мир и Священным Писанием, и молитвенниками без всяких условий и без всяких измене­ний в тексте тех Писаний, которые они нам дают. В этом — братское отношение.

Как я говорю, мы не можем пойти дальше какой-то линии, но даже тогда, когда мы очень сурово судим о других вероисповеданиях, мы должны помнить, что, если мы называем какое-нибудь вероисповеда­ние еретическим, мы этим же утверждаем, что оно всё же христиан­ское, ведь для того, чтобы быть еретиком, надо быть христианином. Мы не говорим, что буддист, мусульманин или язычник — еретик; он просто язычник или мусульманин, или буддист. Поэтому мы должны по­мнить, что экуменизм существует внутри очень сложного комплекса христианских семей. Один из наших епископов, который был католи­ком и стал православным, епископ Алексей Ван дер Менсбругге гово­рил, что ему представляется так: горит свеча, Православная Церковь — это самое пламя, но от этого пламени распространяется свет и тепло дальше, и это — те вероисповедания, в которых еще осталось и тепло, и свет христианства, хотя они больше не горят этим пла­менем в полной чистоте.

Вопрос неясный: о допустимости для христианина творческой работы в искусстве?

Я отвечу на то, что я, кажется, понял, но не думаю, что я по­нимаю весь ваш вопрос. Мне кажется, что в искусстве человек должен быть художником и выражать то, чему его учит его вдохновение, его умение. Но в момент, когда художник старается из своего дела, мастерства сделать иллюстрацию своей веры, это большей частью де­лается халтурой. Возьмите человека как Толстой, пока он пишет роман, это может быть прекрасно, как только он начинает думать — ой!.. Потому что вместо того чтобы это было вдохновение, которое течет, как река, он начинает приспосабливать вещи под какую-то систему. Я думаю, что художник должен иметь смелость в какой бы то ни было области действовать как художник. Если он пропитан своей верой, ему не нужно сличать свою веру со своим вдохновением, потому что они не только переплетены, они составляют одно. Но я не думаю, что можно ожидать, скажем, от православного художника, чтобы он писал православные иконы или православные пьесы, или пра­вославную музыку, если он не является православным композитором или иконописцем.

Здесь вопросов еще на пять или шесть часов. Меня просили дать ответ на последний, гораздо более простой вопрос: сказать что-нибудь о нашем бытье православном в Англии.

Православных в Англии приблизительно четверть миллиона, из этой четверти миллиона громадное большинство греки и киприоты. В Лондоне 150 тысяч греков и киприотов, которые создали двадцать приходов по несколько тысяч человек. Они живут вокруг своих храмов, не нуждаясь вовсе в англичанах или в английском языке, на котором они часто не говорят. Если вы проходите через эти районы, спрашивать дорогу по-английски — потерянное время, потому что ни­кто вам не ответит на этом диком языке, на языке туземцев.

Вторая по величине группа — сербы; их около тридцати тысяч появилось в Англии после последней войны, и они создали несколько крепких, очень хороших приходов. В Бирмингеме их настоятель пост­роил настоящий сербский храм, замечательно расписанный, в память царя Лазаря и его мученической кончины. Есть румынский, болгар­ский храмы, но это маленькие общины, которые только теперь, несколько лет тому назад обособились; раньше они пользовались другими храмами, потому что количество верующих было недостаточно, и они не могли содержать священника.

Русская община возникла между 1919 и 1923 годами, когда рус­ская эмиграция попала в Англию. Те, которые были детьми, уже дале­ко не дети; те, которые были взрослые, теперь очень старые люди или давно уже умерли. Самая старая наша старушка умерла ста семи дет несколько лет тому назад. Она была удивительно живучая. Я ее посетил, когда ей было 104 года и ей сказал: «Не будем же мы празд­новать такую годовщину, что такое сто четыре года? Дождемся ста пяти!..» Она ответила: «Знаете, отец Антоний, я, может до ста пяти не доживу — за последние четыре месяца я начала чувствовать, что старею…» Не все наши старики такие живучие, но у нас сейчас оста­лось, думаю, около двухсот стариков уже за 80 лет; я один из самых молодых из этого поколения. Русских было очень мало, потому что англичане принимали русских эмигрантов и обеспечивали их работой и всем необходимым, но очень разборчиво. Первая волна была, глав­ным образом, лесопромышленники с севера России, у которых были дела с Англией; они приехали в Англию и встретили своих торговых партнеров. В других странах Европы можно было переходить границу и поэтому население двигалось. Был целый род населения, который переходил границу зимой, когда было возможно, потому что их аресто­вывали на границе, они проводили три месяца в тюрьме, в тепле, их кормили. Потом их выставляли и до следующей осени или зимы они жи­ли в той или другой стране, куда их прогоняли, а на следующую зи­му, если они не находили работы, они снова поступали в ближайшую тюрьму, где опять-таки их кормили и держали в тепле. Но с Англией было иначе, потому что туда можно было попасть только вплавь. В Англии было около шестисот русских. Первое поколение переженилось, потом начались смешанные браки, и сейчас мы находимся, во всяком случае в Лондоне, в четвертом или пятом поколении смешанных бра­ков, что значит, что в тех или других детях одна шестнадцатая доля русской крови. Начиная со второго, третьего поколения русский язык начал вымирать, потому что, когда родители не говорят на рус­ском языке, немыслимо научить ему ребенка, давая один урок в неде­лю — русский язык слишком труден для этого. Я занимался несколько лет детьми в нашей воскресной школе, и что-нибудь из них да полу­чилось, потом пришлось перейти на английский.

Кроме них у нас прирост из обращенцев. Обращенцы бывают или просто из безбожников, из неверующих (я делаю различение, потому что безбожник — это активное положение, а неверующий — это тот, ко­торый никогда не столкнулся с верой), из членов других Церквей (англиканской, католической или всяких других). Теперь, когда у нас больше народа и уже несколько поколений «перебежчиков» из других Церквей, их дети рождаются в уже православных семьях, тогда как их родители сами были обращенцы. Наш приход в Лондоне вырос из трех­сот до тысячи приблизительно, но это души, есть маленькие, есть очень старые души. У нас храм большой, на Пасху помещается там около полутора тысячи человек. В обычное воскресенье около двух­сот пятидесяти человек приходит, гораздо меньше вечером в субботу, потому что расстояния очень большие. В Лондоне сейчас около 80-и километров в поперечине, и прихожане по два-три часа едут в церковь. Столько же обратно, и конечно, нельзя ожидать, чтобы они это делали каждое воскресение и каждую субботу. Для этого нужно здоровье, возраст, средства и т.д. Но пока человек тоскует по церк­ви, меня это не тревожит; когда человек начинает в этому привыкать, тогда дело другое. У нас довольно много таких, которые не могут тут больше приходить в церковь, к ним мы сами ездим. Если они прикованы к кровати, мы совершаем литургию в их комнате, если они движут­ся по дому, но просто не могут ездить, мы совершаем литургию где-нибудь в доме. Одно время я регулярно совершал литургию у одной старушки в ее кухоньке на швейной машинке, потому что это было единственное место достаточно плоское, чтобы поставить сосуды.

Теперь у нас новая картина: стали появляться во все увеличивающемся количестве советские граждане, т.е. русские, которые или го­ворят по-английски, но, конечно, не так свободно, как те, кто ро­дился и жил в Англии, или совсем не говорят. Поэтому теперь, ска­зав проповедь на английском языке для тех, кто говорит по-английски, я их беру в сторону, мы устраиваемся на скамейке, я им пере­даю свою проповедь, мы ее обсуждаем, и в октябре мы начинаем кружковые занятия с этой группой на русском языке.

Вначале я проповедовал по-русски. Потом я стал просить своего дьякона делать английский перевод в глубине церкви. В какой-то день я об­наружил, что после удивительно короткой проповеди он говорил уди­вительно долгий перевод. Я его спросил: «Сережа, как ты умудрился?» Он на меня посмотрел с большим удивлением, с чистотой сердечной, которая очень подкупает, и сказал: «Ты что, воображаешь, что я до­словно перевожу твои проповеди? Я выкидываю всю дрянь, а развиваю то, что стоит…» После чего я подумал: может быть, мне просто про­поведовать на английском языке?

Был и такой случай. У нас есть некий Михаил Константинович, он только по-русски говорит. Меня просили, когда он бывает, гово­рить проповедь на русском языке. И вот как-то после английской службы, английской проповеди он ко мне подходит, берет за руку, говорит: «Отец Антоний, какое же наслаждение целое утро провести в церкви и слышать родную речь и проповедь на родном языке!..» Он так оглох, что для него хоть русский, хоть английский — одно и то же. Вот вкратце картина о Лондоне.

Кроме этого у нас двенадцать приходов. В Оксфорде интересно, там построили храм, под кровом которого два прихода: греческий и наш, поэтому служба идет на трех языках. То есть поочередно, но по какой-то системе — по-гречески, по-славянски и по-английски, и там священники этих двух Церквей. Другие приходы все англо­язычны.

Наш лондонский храм был дан нам в долг. В свое время это был английский храм, но он не похож на обычные английские церкви, по­тому что это копия веронской базилики, так что он нам подходит го­раздо больше. Мы им пользовались долго и вдруг нам объявили, что нам надо или оттуда убираться, или его покупать. Меня вызвали, объ­яснили, — я сказал: «Покупаю!..» Мне сами англикане говорят: «Да, но мы же Вам не сказали, за сколько…» Я ответил: «Мне всё равно, у меня полушки медной нет на покупку…» Это их несколько взволнова­ло, конечно. Я собрал приход и говорю: «Мы покупаем этот храм, вот и всё. Выворачивайте карманы, выворачивайте свои ящики, продавай­те что умеете, делайте какие умеете изделия, делайте что хотите, но собирайте деньги…» Стали собирать деньги, и в течение какого-то времени собрали 50000 фунтов. Англикане предложили нам его про­дать за сто тысяч. Потом пожалели, что продешевили, назначили ар­хитектора, который должен был оценить этот храм, и он его оценил на 80000, так что мы на этом выиграли еще 20 тысяч. Какой-то жур­налист написал статью в газету, мне предложили написать воззвание в «Таймс» и «Чёрч Таймс», и стали люди отзываться. Мне в голову не приходило, что у нас столько друзей. Люди посылали небольшие суммы, но несметное количество людей. Я вам дам два при­мера, которые у меня в сердце остались.

Написал старик из центральной Англии, что он не православный, ему 86 лет, он живет в старческом доме, денег у него почти нет, поэто­му он может послать только три фунта. Но он вдовец, у него золотое обручальное кольцо, он мне его посылает. Это кольцо, конечно, мы на деньги не пустили, это святыня. Мы его дадим кому-нибудь, кому нужно, но никак не обратим в деньги.

А был случай забавный. Была в Швейцарии старушка 98-и лет, ко­торая периодически нам посылала немножко денег. И вдруг я получаю от нее легонький пакетик, разворачиваю и там письмо: «Дорогой Владыко, я потеряла последние зубы, они золотые, я Вам их посылаю на церковь…»

Был один очень трогательный случай совсем в другом роде. У нас есть один русский старик (нет, молодой человек, — он моих лет), который когда-то был в немецком лагере. У него что-то случилось с руками там, какая-то зараза напала, он показал руки доктору, тот сказал: «Надо отрубить руки до локтей…» Он попросил отсрочку на две недели и стал молиться Божией Матери — и выздоровел. И вот он мне говорит: «Я стою в церкви, смотрю на потолок и вдруг вижу, что шелушится потолок — и узнаю свои руки, у меня руки такие были. И я подумал, Божия Матерь меня исцелила, я должен всё отдать, что у меня есть, на церковь…» И он дал все свои сбережения на покупку нашей церкви; сбережений было не так уж много, не такие большие, но он всё отдал.

И так мы купили храм, ремонтировали его, сделали всё, что нужно, и у нас этот храм. Есть целый ряд других приходов, и вот я попрошу: «Петя, скажи про приходы.»

  Дьякон Петр Скорер.

Наш приход находится на юго-западе Вели­кобритании, в графстве Девоншир. Это приход, который возник абсо­лютно самостоятельно, как-то сам вырос. Там жил один человек, ра­ботал в театральной группе (Это может быть, как раз интересно как ответ на один из вопросов). Он ставит пьесы и работает там в театральном училище для старшеклассников. И занимаясь с группой моло­дых людей, он собрал вокруг себя людей, которые тоже интересовались молитвой, искали Бога, и собирались, устраивали такие «тихие вечера», молились, читали, вместе чем-то занимались. Он долго искал истину, и случайно набрел на Православную Церковь. Недалеко от мес­та, где мы тогда жили, был священник, тоже англичанин, ставший пра­вославным, устроил маленький скит. Те из нас, которые уже были православными, там собирались и туда ездили. И вот он туда приехал. Принял он в конце концов Православие и вместе с ним эта маленькая группа тоже вся перешла в Православие. Владыка его рукоположил дьяконом и к нему приезжал раз в месяц, раз в два месяца священник. А так они ездили еще в другие храмы. И понемножку вокруг этого священника, вокруг его дома устроили маленький домовый храм, сперва крохотный, там только могли поместиться десять человек, потом рас­ширились, в другую комнату переехали — на двадцать человек, теперь у нас церковь в столице графства. Мы получили маленький храм англи­канской Церкви, который нам ничего не стоит, они рады, что мы им пользуемся. Они смотрят за ремонтом, а внутри мы делаем, что хотим. У нас служба по средам, по субботам и по воскресениям литургия, всё на английском языке, потому что все прихожане — англичане, и человек 50 собирается.

В продолжение рассказа о приходах я мог бы вам рассказать не­много о другой деятельности для молодежи. Мы много лет уже устраи­ваем летний лагерь для детей и для молодых. В этом году у нас было человек 75 детей до шестнадцати лет и приблизительно 25 помощников. Все эти помощники и руководители — воспитанники наших же лагерей, которые просто доросли до этого возраста. К нам приезжает всегда священник, живет; лагерь длится две-три недели. У нас программа, которая включает утренние и вечерние молитвы. Закон Божий по утрам. Когда праздники, у нас вечерня или всенощная и литургия. А в остальное время дети занимаются всякими рукоделиями, спортом, разными увеселениями. Но всё это происходит в обстановке православной семьи, потому что многие из этих детей приезжают из районов, где нет церкви, где они никогда не могут прийти в церковь. Или это дети родителей, которые, может, сами перестали ходить в церковь, но надеются, что за эти две недели дети научатся и станут замечатель­ными православными детьми — чего не бывает. Но всё же это интерес­ная работа и мы ее проводим теперь каждый год.

М.А.: Тут есть еще вопрос дополнительный к тому, о чем шла речь. Вопрос такой: я когда-то говорил (удивительно, люди помнят, что я говорил!), что нельзя приготовить человека к смерти, не себя, а другого человека.

Я действительно это говорил. Я каждый год, уже тридцать лет, читаю лекции о том, как приготавливать к концу жизни больных, которые должны умереть. Эти лекции я читаю в университете, в больницах врачам и студентам-медикам, и сестрам милосердия.

Я имел в виду следующее: человек никогда никого не может нау­чить тому, чего он сам не испытал или не совершил, поэтому говорить, что кто-либо из нас может другого научить умирать, невозможно. Уже трудно научить кого-то жить, научить умирать и вовсе невозможно. Но одну вещь мы можем сделать. Если мы сами верим, что последнее слово не за смертью, а за жизнью, мы можем человеку помочь вырас­ти в вечную жизнь, раньше, чем его пожнет временная смерть. Я хо­тел бы вам дать пример тому.

У нас был старостой некто Артемий, замечательный человек, проведший довольно долгое время на Соловках, в 19 лет потерявший там ногу, выкинутый оттуда и наконец попавший за границу. После многих лет, человеком уже более чем зрелым, он заболел желтухой. Его взяли в больницу, осмотрели и обнаружили, что у него неизле­чимый рак. Об этом сказали его сестре и мне. Я пошел его проведать. Разговор был такой: «Ах, отец Антоний, какая скука! Столько надо еще сделать, а меня приковали к этой кровати…» Я говорю: «Артемий, сколько раз Вы мне говорили, что хотели бы остановить течение вре­мени и вместо того чтобы делать, немножко начать быть.» «Да»- отвечает он, — «это так, но знаете, когда я задумался, оказалось, что я не знаю, как это делать, что значит «быть»…» Никто из нас, большей частью, не знает, что значит «быть»: мы так вовлечены в делание, что мы даже не чувствуем, что мы есть. Я ему сказал: «Знаете что: болезнь или смерть зависят не исключитель­но от внешних условий, от микробов или от повреждения тех или дру­гих органов, но тоже от душевного состояния. Вы ничего не можете сделать со своим телом, это дело врачей, а вот со своей душой вы можете что-то делать. Давайте начнем это делать и увидим, что из этого получится. А пока, так как всё равно вас не выпустят из этой палаты, попробуйте научиться быть. Он устроился в своей постели, говорит: «Ну и что?»  «Вот что. Разрушает ваш организм не только та болезнь, которая у вас есть, но все отрицательные мысли, чувст­ва, которые у вас накопились за жизнь: горечь, сожаление, всё, что вы можете себе представить в этом порядке. Так вот давайте начнем, как археологи делают. Они сначала изучат первый поверхностный слой. Когда он хорошо изучен и собрано всё, что с него можно собрать, начинают рыть немножко ниже и идти дальше и дальше вглубь. Проведите с завтрашнего дня сколько-то времени в размыш­лении, каковы ваши отношения с окружающими вас людьми: с сестрой, с племянником, с друзьями, с вашей работой, мало ли с кем, и пого­ворим об этом. Назавтра я пришел, и мы поговорили об этом. И в течение какого-то времени он примирился в этой поверхностной плос­кости со всем тем, что составляло его жизнь на сегодня. Потом мы двинулись назад, вглубь, и постепенно уходили вглубь (ему было тог­да года 43, думаю), уходили в прошлое, в эмигрантское прошлое, по­том в российское прошлое, в детство, и раскидывали эту сеть всё дальше, вспоминали людей, обстоятельства, всё то, что его ранило, чего он не мог простить кому-то, и т.д. И я помню, постепенно он стал телом вымирать, и одновременно было чувство, что он постепен­но делается всё свободнее и свободнее. За несколько дней до смерти он лежал в постели, совершенно исхудалый (удивительной красоты че­ловек был, с большими лучистыми глазами), такой слабый, что он не мог даже ложки держать, чтобы себя накормить, — и он мне сказал: «Знаете, отец Антоний, я телом почти что умер — и я никогда не чувствовал себя таким живым, как себя чувствую теперь…» Вот что я хотел сказать, говоря, что невозможно готовить человека к смерти, но можно его приготовить — не к будущей жизни, можно ему помочь в себе найти вечную жизнь, которая теперь в нем есть, хотя, может быть, зарыта глубоко.

Есть место в писаниях Ефрема Сирина, где он говорит, что, когда Бог творит человека, Он вкладывает в его сердцевину всю пол­ноту Царствия Божия, и задача жизни — рыть вглубь, пока не дойдешь до этого сокровища, как в русских сказках. Вот что случилось с ним, и вот что можно сделать с любым умирающим. Нечего под­ходить к человеку и ему говорить: «Ты, миленький мой, умираешь, готовься, подумай, тебя ожидает суд…»

Во время войны я работал некоторое время в хирургической боль­нице. Там был католический священник. Его точка зрения была такова: всякий раненый может умереть, всякого раненого надо причастить. Раз он причащен, он уже в порядке, и для него больше делать нече­го. Он приходил в палату ново-оперированных, становился у ног пос­тели и долго разглядывал температурный лист. Больной на него смот­рел со все увеличивающимся волнением и наконец спрашивал: «Простите, отец, а в чем дело?»  «Н-да, температура-то какова…» – «Да, доктор мне говорил, что это естественно после операции.» — «Всегда так го­ворят…» — «Да, но это же нормально, у всех так!..» — «Н-да, всем го­ворят. А вы обратили внимание, какое у вас давление?» — «А что?» — «Ну вот, не заметили…» И вот так шел разговор, пока наконец этот человек не говорил: «Что же мне делать?» — «Причаститесь, исповедай­те свои грехи, вы же понимаете, что вы предстанете перед Богом и опуститесь в ад, если не будете прощены!..» «Да, батюшка, вот, вот, причастите!..» Тот его исповедовал, причащал — и до свидания! ушел. После этого больной или сестре милосердия, или мне говорил: «Пожа­луйста, чтобы его никогда в этой палате не было!..» Потом выздорав­ливал себе спокойненько.

Это два разные подхода. Но человеку внушать: ты умрешь, го­товься к смерти, это не подготовление к смерти: человеку объяснить, как он будет умирать, невозможно. Даже те люди, которых я встречал, кто был на грани смерти и каким-то чудом вернулся к жизни, — и те не могут научить другого, потому что случившееся с ними не обязательно должно случиться одинаковым образом с другим человеком. Вот что я хотел сказать. Надо пробудить в человеке ту вечную жизнь, которая в нём есть, и когда она пробудилась в достаточной мере, никакого вопроса нет, будто страшно умирать: меня никто убить не может, я жив. Как Артемий сказал: «мое те­ло сейчас почти что умерло, но я никогда не был таким живым, как теперь.»

Значит, не надо бояться смерти?

Я думаю, что не надо. Во-первых, общий принцип: никогда не надо бояться того, чего не можешь избежать, вот и всё. Можно боять­ся того, чего можно избежать, и принимать меры, но и то, боязнь — не очень продуктивная вещь. Но когда знаешь заранее, что это не­пременно случится, то никакого толку нет всю жизнь бояться того, что придет, может быть, в сто семь лет. Вы понимаете, сколько вре­мени вы будете бояться! и как это будет полезно!.. Это омрачит всю жизнь в течение ста семи лет — и для чего?

Я скажу дальше, отцы Церкви говорили: «Имей память смертную.» И когда это говоришь современному человеку, тебе отвечают: «Что? чтобы память смертная, как туча, омрачала всякую радость, тенью ложилась на всякую мою радость — нет, спасибо!..» А отцы совсем не о том говорили. Они говорили о том, что, если ты помнишь о смер­ти и ставишь перед собой вопрос, готов ли ты, скажем, стоять за свои убеждения до смерти включительно, — да, тогда ты можешь стоять во весь рост. Если, как французский писатель Рабле, ты можешь при­знать: Я готов стоять за свои убеждения до повешения исключительно, — ты будешь всю жизнь зайцем, потому что только когда ты готов ид­ти на весь риск, ва-банк, ты можешь жить сплеча. Вот почему надо иметь сознание смерти. И сознание смерти — удивительная вещь в том смысле, что она, с одной стороны — уравнивает людей, и с дру­гой стороны — делает все события, все ситуации совершенно иными и новыми. Я помню, во время войны так было. Поскольку мы все стоя­ли перед лицом смерти, все оценки были иные, человек расценивался не по рангу, не по титулу, а по тому, что он собой представлял — и это была оценка человека по существу. С другой стороны, когда вы знаете, что человек должен умереть, то нет значительных или незна­чительных вещей. Когда моя мать умирала, я ей об этом сказал, по­тому что я не хотел с ней в прятки играть и благодаря тому, что мы оба об этом знали, наши отношения были совершенно открытые. Когда у меня болела душа, я мог к ней подойти и сказать: «Мама, мне так больно о том, что ты должна умереть!» — и она меня утешала о своей смерти. Иногда она звала меня и говорила: «Посиди со мной, мне так больно при мысли, что мы расстаемся…» — и я сидел. И по­тому что мы знали это, она не была замурована в ту ложь, которую постоянно встречаешь: люди знают, и больной знает, и окружение знает, и все делают вид, будто не знают; и всё это неправда. Кроме того, каждое действие вдруг делается воплощением любви и как бы средоточием всего драгоценного в отношениях. Например, приготавли­ваешь поднос с чашкой чая — это не поднос и не чашка чая, а это, в зависимости от того, как ты его приготовил и принес, вся твоя любовь или всё твое небрежение. То, как ты поправишь подушку за спиной больного — это вся твоя любовь или ее отсутствие. И поэтому ничего не остается, что было бы мелко, вся жизнь делается громад­ная, глубокая, всё делается как бы святым — и это, мне кажется, очень важно. Это можно перенести на обычную жизнь. Предста­вим себе в наших отношениях, которые бывают такие поверхностные, что человек, к кому мы отнеслись сейчас так поверхностно, небрежительно: «мне некогда с тобой возиться» — может прямо здесь упасть и умереть. Каково нам было бы, с чем бы мы остались? Я ему сказал: «Пошел ты! Я читаю сейчас роман, а ты пришел со своим го­рем…» — и это последнее мое слово, какая жуть! Это не часто слу­чается, слава Богу, но я это подаю выпуклым и резким примером. Сколько раз человек уходит с болью в сердце и окончательно, и с болью говорит: «Я к нему никогда не приду, он пренебрег мною в момент, когда у меня было горе…» Знаете, у меня был ужасный слу­чай, который меня вразумил. У нас в приходе была девушка, пьяная изо дня в день, приходила ко мне, сидела, я с ней как-то разгова­ривал. В какой-то день у меня сидела старушка, которая пришла с настоящим горем и вдруг звонок. Открываю дверь: Елизавета стоит, на вид пьяная. Я сказал: «Елизавета, у меня на тебя времени нет сегодня…» Она посмотрела, говорит: «Можно мне немножко в церкви посидеть?..» А сказала так, что я вдруг похолодел. Она пошла в цер­ковь сидеть. Я кончил со своей старушкой, спустился: «В чем дело?» — «Я пришла вам сказать, что мой жених умирает, и я надеялась, что вы, может быть, пойдете к нему…» Один раз я ей сказал, что у меня на нее времени нет, один раз за десяток лет!.. После этого я понял, что значит «имей память смертную» — смерть — вот, тут, и можно человека убить. Идея смерти не значит, что он умрет физи­чески, это значит, что всё кончено. Эта Елизавета была великодуш­на, она не покончила со мной в этом отношении; я пошел к жениху и т. д..; но вот ужас… Если только помнить, что никогда нельзя пренебречь.

Спасибо вам самое, самое глубокое, что вы пришли, и простите за несовершенство ответов.

Записки с не отвеченными вопросами Владыка взял с собой. Через некоторое время радио «Свобода» в рамках своей еженедельной религиозной передачи предоставила Владыке возможность дать ответы на некоторые из них. Итак,

Нередко люди ставят вопрос: зачем нужна Церковь, когда каж­дый из нас в отдельности может предстоять перед Богом, молиться, читать Евангелие, учиться от Христа тому, как надо жить — и жить соответственно.

Это вопрос важный, потому что и то, что говорится здесь и другое имеет значение. Конечно, всякий человек является неповторимой личностью, каждый человек может стать перед Богом, как будто он один только на свете и есть. Он может Его по­знавать так, как никто другой не может Его познать, потому что всякий человек неповторим. Он может поэтому и молиться, и учиться у Спасителя Христа из Его примера и из Его слов, он мо­жет жить достойно Евангелия, в доступной ему мере, — но этого недостаточно. Для того чтобы так жить, надо принять решение, ко­торое принимали пустынники: уйти, уйти из человеческого общества, уйти вдаль, в пустыню, в лес, и там стоять лицом к лицу с Богом в себе, в предельном одиночестве. Но поскольку мы живем в человеческом обществе, мы не имеем права выключаться из него. И вот тут встает вопрос о том, что такое Церковь и что такое общество.

И Ветхий Завет, и Новый Завет, и отцы Церкви нам говорят о том, что человеческое призвание в основе своей заключается в том, чтобы всё сотворенное Богом освятить, приобщить к Божественной жизни, сделать святыней. Каждый из нас это может сделать над самим собой, но только совместным трудом мы можем это сде­лать со всем миром. Церковь — это удел Божий, это союз людей, ко­торые услышали, что они призваны воссоздать мир таким, чтобы в нем был простор и для человека, выросшего в полную меру своего достоинства, и для Самого Бога, соединившегося с людьми. Мы все, и верующие и неверующие, вместе должны строить град человеческий, земной град, но это град, который человеческими силами можно по­строить только как город, в котором всем выносимо жить, город, в котором люди друг друга не травят, град, в котором можно всем уместиться, если только потесниться немножко — и этот град слишком мал для всего роста человеческого. Человек должен строить град, который его превышает. Град человеческий должен стать градом Божиим, то есть таким градом, первым гражданином которого мог бы быть Господь наш Иисус Христос, единственный Человек, Который достоин этого звания, потому что Он является одновременно Богом воплощенным.

Поэтому Церковь является тем обществом людей, которое в этот мирской град сообща, общими усилиями, тем, что они явля­ются уже Божиим уделом на земле, вносят измерение, которого не может иметь этот град без того, чтобы Бог в него не вступил, а Бог может вступить в него, только если Он призываем. Бог насильно не вторгается в человеческую жизнь, но Он входит куда бы то ни было, где найдется живая душа, которая скажет: «Приди, Господи, и приди скоро!..» Вот в этом отношении Церковь является как бы авангардом Царствия Божия, является группой посланников, которые друг друга поддерживают, друг другу помогают, призвание которых — сделать святыню из поруганного и изуродованного мира. И в этом отношении отдельный человек не может собой заменить всю тайну Церкви, всю тайну общества, которое построено по образу Свя­той Троицы: общества, о котором Самарин говорил, что Церковь — организм любви. Это живое тело, которое живет только любовью, но любовью жертвенной, любовью, которая хочет всё пре­вратить в царство любви и бесконечной, бездонной радости.

Использует ли Церковь создавшиеся в Советском Союзе новые условия, чтобы выйти к своим людям, напомнить им о главных христианских ценностях, помочь им сегодня?

Я думаю, что Русская Церковь в данное время еще не дошла до этой меры, что еще не изжито прошлое, что (я не говорю о еди­ницах, но в целом) верующее общество в лице каждого своего члена не научилось этой царственной свободе, этому мужеству, этой решимости, этой правдивости жизни — не слов, а жизни, Церковь еще не выросла в эту меру, в ней есть косность, в ней есть еще живущий как бы в костях страх, который в них был внедрен десятиле­тиями опасной и страшной жизни. Сейчас Церковь в лице каждого своего члена должна научиться свободе, такой свободе, которая является ответственностью. Не свободе, которая значила бы, что «я имею право жить теперь без притеснения», а той свободе, которая говорит: тебе дано сейчас право жить по своим убеждениям, — так пусть эти убеждения через край переливаются с тем, чтобы другие люди, которые еще их не познали, могли бы их узнать, могли бы при­общиться, могли бы ожить торжествующей, ликующей жизнью…

Вот сейчас о чем идет вопрос, и конечно, структуры Церкви Православной вообще и Русской Церкви за последние семьдесят лет очень ожестели; в том смысле, что те, у кого было больше ответст­венности, требовали большего подчинения. Это неминуемо. Это бывает в армии. Офицер должен иметь власть командовать над солдатами; и в периоды трагедии, когда растерянность, страх овладевает людьми, когда люди пути своего не могут ясно видеть, начинает вырастать иерархическая связь – незаконная, чрезмерная, когда всякий подчинённый на каждом уровне ожидает, требует приказа, потому что как только он исполняет чужую волю, он не ответственен за то, что он делает.

И вот тут и иерархия, и подчиненные должны переучиться, должна войти в жизнь Церкви настоящая соборность: не анархия, не простая демократия, а соборность, которая заключается в том, чтобы глубоко вдуматься в Божии пути, приобрести то, что апостол Павел называет «умом Христовым». И вместе действовать, не подчиняясь, а сотрудничая, не приказывая, а делаясь вождями — не такими, ко­торые властвуют над людьми, а такими, которые им раскрывают путь свободы. И эта задача перед Церковью стоит на каждом уровне: в семье, в приходе, в епархии, в целом составе Церкви. И эта задача, если она не будет решена, не позволит прийти к победе добра и истины. Я говорю, конечно, не о победе Церкви, не о том, чтобы Церковь стала политической силой, а чтобы она стала свободной путем ответственного творчества, путем братского единения людей, которые в союзе мира начали бы строить град человеческий, который перерос бы меры земли, стал бы одновременно градом Божиим, пер­вым гражданином которого мог бы быть Сын Божий, ставший Сыном Человеческим, Господь Иисус Христос.

Мне несколько раз ставили вопрос о том, какую роль может играть Русская Православная Церковь в судьбе современной России, что она может внести, какие у нее возможности и каковы ее слабос­ти, из-за которых она не может сыграть ту роль, какую могла бы играть при иных обстоятельствах.

Положение России, как и положение Церкви, изменилось так, как люди этого и ожидать не могли, и основная перемена, которую я вижу в положении и советского /? светского/ общества и Русской Церкви, в том, что общество в лице каждого своего члена и каждой организации, и Церковь в лице каждого своего члена, каждого прихода, каждого епископа и вся Церковь в целом оказалась перед лицом свободы. А свобода — нечто, чему надо научиться. Свобода — это не состояние произвола. Не тот свободен, кто может в любую минуту сделать что бы то ни было, что ему захотелось. Свобода — строгое состояние. Это состояние человека, который дей­ствительно является самим собой, в самом глубоком, самом мощном смысле этого слова.

С другой стороны, когда человек будет поставлен в такое положение, ему надо будет принимать решения и делать выборы. И вот принимать решения не так-то просто. Мне ставили вопрос: каким образом людям, которые воспитались в тоталитарном государстве, где всё было ясно, потому что всё было предписано, где надо было толь­ко исполнять даваемые свыше указания или приказы, научиться, как может такой человек научиться выбирать и принимать решения? Первая задача, как мне кажется, которая стоит и перед обществом и перед каждым членом Церкви — научиться быть самим собой и ин­дивидуально, лично, и коллективно, и с другой стороны — научиться делать выбор в чрезвычайно сложной обстановке жизни и принимать решения с ответственностью. А мы знаем, что такое ответственность: ответственность значит, что рано или поздно ты должен будешь отвечать перед другими людьми за свои слова, за свои поступки, за свои решения и выборы.

С этим, конечно, связано и взаимоотношение церковного и не церковного общества. Мне кажется, что в течение слишком долгого временя (это относится не только к России, но и ко всем странам, о которых у меня есть какое бы то ни было понятие) противополо­жение между гражданским и церковным обществом было слишком резко, слишком непримиримо. Конечно, в ту эпоху, когда Церковь была го­нима активно, разрушаема активно, сознание несовместимости того мира, который гонит, и того мира, который является гонимым, было очень остро. Но если теперь остановиться хоть ненадолго и посмотреть на тот мир, который еще так недавно был враждебным и который теперь присматривается, прислушивается к Церкви, озадачен ею, можно понять, что надо Церкви переоценить всё, что мы называем «миром». В Священном Писании мир понимается двояко: это или про­сто человеческое общество, весь мир, всё, что есть, все люди, какие есть; но с другой стороны это же слово означает общество, которое оторвалось от основных и человеческих и, значит, Божест­венных ценностей. И если сейчас Церковь в целом и её члены начнут вглядываться в то, чем живёт этот МНОГОСТРАДАЛЬНЫЙ русский народ, этот многострадальный мир российский, то непременно Церковь увидит, сколько общего, не только по человечеству, но и трагически общего прошлого между этим миром и Церковью. И тут начнется — или может начаться — своеобразный глубокий диалог, — диалог, который начнет­ся с того, чтобы попробовать понять друг друга и переоценить друг друга совершенно небывалым образом.

Я говорил в прошлый раз о том, что в Церкви есть целая сокровищница нравственной красоты, человеческой стройности, идеала. Почему же бывает, вернее почему так оно и есть — что светское общество, гражданский мир этого не могут увидеть? — Потому что мы живем недостойно своих собственных убеждений и своего собственного призвания. Если бы мы были христианами, мы не могли бы быть такими, какие мы есть. Мы должны были бы быть примером во всех отношениях той нравственности, которую мы проповедуем, и этого — увы! — в Церкви мы не видим. Я не говорю об отдельных личностях, я не говорю о святых, а об обыкновенном верующем челове­ке. Мы все живем каким-то компромиссом, потому что нам кажется удобнее жить компромиссом и в обществе, в котором мы находимся, и даже по отношению к самому себе. Разврат, пьянство, прибытчество, злоба, раздражение — столько есть еще пороков в душах и в жизни обыкновенного верующего человека… И конечно то, что говорил апостол Павел римлянам, относится и к нам: «Ради нас поро­чится имя Христово, ради нас люди не могут верить в нашу пропо­ведь, ради нас люди не могут поверить в наши слова.» Кто же пове­рит, что мы сами верим в ту нравственность и красоту, о которой мы так красноречиво говорим, когда наша жизнь является явным от­рицанием наших убеждений? И вот этот вопрос стоит перед Церковью со страшной резкостью, этот вопрос стоит перед отдельным верующим: ты говоришь, что ты Христов — а что такое Христов ученик? Это человек, который услышал слова Христовы: «Я вам дал пример, с тем, чтобы вы следовали за ним…» И мы знаем, каков этот пример, мы знаем, за что стоял и против чего восставал Спаситель Христос. Мы знаем, что Он не примирялся ни с какой грязью, ни с какой темнотой, ни с какой униженностью в человеке, что Он требовал величия, что Он требовал красоты, что Он требовал добра от чело­века, что Он всегда верил, что в каждом человеке есть возмож­ность вырасти в такую именно полную меру человечности, и поэтому мы тоже можем в себя в этом отношении верить. И если бы мы жили так, как мы проповедуем, если не удовлетворялись бы тем, что красивые слова заменяют нам поступки, тогда другие люди могли бы поверить в это. И вот тут окружающее Церковь общество может сыграть громадную, решающую роль, не тем, чтобы отвергать Церковь и верующего, и веру и Христа заодно, а тем, чтобы поставить перед каждым верующим и перед христианским обществом вопрос: как вы смеете так унижать свои убеждения? как вы смеете быть недостой­ными того Бога, о Котором вы говорите, что Он так возлюбил мир, что умер за каждого из нас… В данное время, как и всегда, роль неверующего общества именно в том, чтобы ставить перед христианами, перед верующими самым резким образом вопрос: Как мы мо­жем поверить в то, что вы говорите, когда вы сами не верите в это, когда вы не живете по тем принципам, которые вы так красно­речиво проповедуете?..

Для чего люди, верующие причащаются?

Суть причастия в том, что мы при-общаемся, т.е. делаемся как бы общниками природы и жизни Господа Иисуса Христа. Вообще проблема таинств стоит так: человек, через грех потеряв непосред­ственный и полный доступ к Богу, не может уже взлетать в божест­венную область, и Бог в Своей бесконечной милости, в Своем удиви­тельном сострадании человеку, снисходит до нас. Снисходит Он бла­годатью, снисходит Он Священным Писанием, снисходит Он примером и словами праведных и святых людей, снисходит Он даже обстоятель­ствами нашей жизни, которую Он как бы направляет, чтобы мы что-то поняли, чего мы иначе не понимаем. Но в конечном итоге, сни­сходит Он к нам через воплощение Сына Божия, через то непостижимое явление истории, когда Сам Бог стал человеком, когда Бог воплотился от Девы Марии, когда Он стал человеком во всем нам подобным, и вместе с этим остался чуждым греху и остался в полном смысле нашим Богом.

В Тайной Вечери перед Своим крестным страданием Он уста­новил таинство причащения. Он взял хлеб и сказал: «Это Мое тело.» Взял чащу с вином и сказал: «Это кровь Моя…» И тут совершается нечто, конечно, непостижимое для нас. Так же, впрочем, как непо­стижимо и самое воплощение. Мы не можем понять, каким образом Бог может стать человеком, не переставая быть Богом и не делая как бы из тела и души Своего воплощения нечто чуждое человечеству.

Этот хлеб в каком-то отношении остается хлебом, вино остается ви­ном. В службе принятия в Православие инославного или еретика мы спрашиваем его: Веришь ли, что под таинственными видами хлеба и вина ты причащаешься телу и крови Христовым?.. Тут совершается нечто, что святой Максим Исповедник говорит о Воплощении: что во Христе Божество соединяется с человечеством, как огонь прони­зывает железо, если стальной меч вложить в огонь. Этот меч кла­дется холодным, темным, как бы безжизненным, вынимается он пылаю­щим огнем, сияющим, светящимся и (говорит Максим) в результате можно резать огнем и жечь железом. И вот мы верим, что таким же образом этот хлеб, вино сошествием Святого Духа наполняется, про­низывается Божеством Господа Иисуса Христа и через это делается для нас как бы проводником новой жизни. Мы приобщаемся этим хлебу и вину, которые стали в каком-то непостижимом для нас смысле Са­мим Христом, мы делаемся участниками Его человечества, потому что наше человечество, пронизанное через причастие Его Божеством, делается подлинным человечеством. Не тем озверевшим полу-человечеством, какое мы являем, а человечеством в полном смысле слова, очи­щенным, обновленным. Конечно, очищенным и обновленным в ту меру, в какую мы открываемся Богу и в какую мы даем Божественному дейст­вию нас изменять. Но вот смысл причастия: так приобщиться к чело­вечеству и к Божественности Христа, чтобы стать вновь подлинными человеками, если можно так выразиться, т. е. людьми, и одновремен­но начать этот путь спасения, который завершается, если употребить слова из одного послания апостола Петра, тем, что мы делаемся участниками Божественной природы.

Что такое экуменическое движение?

Это стремление христианских вероисповеданий стать единой Церковью и поэтому в самом центре, в сердцевине экуменического движения стоит Евангелие, слово Христово, и Спаситель, Господь наш Иисус Христос. Это очень важный момент, потому что экуменическое движение — не попытка каким-нибудь дипломатическим способом прео­долеть разногласия или разрозненность христианских Церквей, это попытка врасти в Евангелие так, чтобы вдруг оказалось, что мы все едины во Христе. Вот настоящий смысл экуменизма.

Конечно, попутно бывают и отклонения от этого первичного и основного смысла; конечно, при этом идут и дипломатические раз­говоры, и попытки на основании словесного компромисса сблизиться с той или другой Церковью. Это мы, православные, отрицаем и от этого отмежевываемся. Единственное, на что мы готовы идти, это на встречу со всеми другими христианами во имя Христа и во Христе. Ставится вопрос о том, почему такое движение родилось за последние пятьдесят лет? Потому что христиане оказались перед лицом мира, который ясно, твердо отрицает Христа. И они — мы все — осознали, что все, кто именуется именем Христовым, так или иначе, друг другу братья, причем в самом глубоком смысле слова, потому что они — мы все — братья и сестры Христовы по плоти. Он Сам сказал после Своего воскресения женам мироносицам: «Идите к братиям Моим и возвестите о воскресении…» В этом отноше­нии мы очень друг другу близки, даже там, где расходимся. С дру­гой стороны, мы должны помнить, что правда: мы разделены на от­дельные Церкви; правда мы православные, верим самым убежденным, глубоким — я хотел сказать — страстным образом в то, что чистота евангельской проповеди и полнота христианских таинств находится только в Православной Церкви. Но это вовсе не значит, что нет ни­какой истины, никакой доли истины в других Церквах. Можно сказать, что еретиком или схизматиком, отщепенцем догматическим или житейским можно быть, только если ты христианин. Мы не называем буддиста или мусульманина ни еретиком, ни схизматиком, — он просто вне области церковной, но друг друга — да, мы рассматриваем как отще­пенцев, рассматриваем вероучение других церквей, не нашей, как ложное, поврежденное, неполноценное. Но в центре каждой Церкви, в душе каждого верующего человека стоит Христос, и если бывают вероучительные отклонения, то по недоразумению, по непони­манию, но не по отрицанию Христа. И поэтому за последние десяти­летия мы начали друг друга встречать, друг с другом делиться, с одной стороны, тем опытом, который нами приобретен за столетия или десятилетия разделения (ведь каждая Церковь нечто приобрела даже в отделенности от других), и с другой стороны подчеркиваем друг другу то, что между нами общего, и то, что нас разделяет, чтобы друг друга понять и приобщиться, стать едиными когда-то, когда на то будет Божия воля и Божия благодать. И молиться мы можем вместе — в этом духе: не потому что мы принимаем друг друга полностью, а потому что единым сердцем, единой мыслью, единым устремлением мы говорим: Господи, мы все, как овцы по­терянные, соедини нас в Себе Самом истиной Твоей, потому что Ты — Истина, и Путь, и Жизнь… Таковы положительные и отрицатель­ные свойства экуменического движения. Положительна в нем совер­шенно ясно устремленность всех верующих во Христа соединиться, причем не для каких-нибудь выгод, не для того, чтобы быть силь­ными перед лицом натиска безбожия или простого бытового неверия, а потому что, если мы верим во Христа — мы хотим быть с Ним и друг с другом едины. Это самая основная сердцевина экуменического движения. И положительное в нем то, что люди, которые во мно­гом расходятся в убеждениях и богословских и житейских, хотят встретиться, друг друга понять, глубоко вдуматься во взаимный опыт и строить свое единство не на каких-нибудь расчетах, не на компро­миссах богословских, а на верности Самому Христу и Евангелию.

Конечно, много есть и отрицательного. Первое: нет такого человеческого начинания, куда не вкрадывалась бы греховность. И конечно, большой соблазн для экуменического движения, всех его участников войти в какой-то хоть мало-мальский компромисс, согла­ситься: да, мы принимаем друг друга, как Христовых, и не будем обращать такого уж большого внимания на ваши богословские выска­зывания или нравственные оценки… Есть еще соблазн в том, чтобы требовать от собеседника исповедания веры словесного, оставляя его свободным понимать свои — и наши — слова по-своему, то есть не вдаваться в то, что он вкладывает в эти слова, а только прини­мать словесное исповедание. Из этого, конечно, не может получить­ся христианского единства, а только иллюзия и ложь, и всякая ил­люзия и ложь всегда от нечистого. Однако, дипломатические разго­воры всегда ведутся с осторожностью и есть большой риск в том, что люди не договаривают, что они с недостаточной резкостью выра­жают свои взгляды, отрицание взглядов другого или провозглашение своих убеждений. Тут действительно большая опасность.

Кроме того, есть громадная опасность и в другом: в том, что экуменическое движение, как мы его теперь знаем на опыте, очень глубоко связано с житейскими вопросами, политическими, нрав­ственными вопросами. И очень легко во имя Христово дать себя ув­лечь в политику: в «политику освобождения», в политику того или другого направления, в какие-нибудь человеческие дебри. И вот здесь нам, православным, надлежит очень твердо стоять на своем: на том, что мы ищем единства только в истине Христовой, ищем единства только в правде Христовой, что единственный, кто нас соединяет, это Господь Иисус Христос, и что мы не хотим ни в какой мере идти на компромисс, на сговор. Только полнота истины может спасти человека. Хомяков говорил, что по тонкому льду один человек перебежать может, — войско не переведешь. Так и тут, на относительной истине человек может спастись, но всё человечество не может спастись иначе как на полноте Христовой истины.

В Русской Церкви этого нет, но, насколько я слышал, на Западе остро стоит вопрос о женском священстве. Как к этому относиться, что думать?

Вопрос о рукоположении женщин встал в Англиканской Церкви еще в 20-ые годы и до сих пор не решен. Не решается он по различ­ным причинам. С одной стороны, теперешний архиепископ Кентерберийский, как и предыдущие, боится, как бы рукоположение женщин не сделало невозможным воссоединение Англиканской Церкви с Римокатолической и с Православной. В этом отношении, я думаю, что он не­прав, потому что первостепенен не вопрос единства Церквей, о ко­тором он думает, а — где правда. Если правда в том, что должны рукополагаться женщины, он на это должен был бы идти. Если в этом нет правды, он должен от этого отказаться безотносительно к вопросу о единстве христианского мира. Но такой компромиссный подход очень характерен для Англиканской Церкви.

С другой стороны, целый ряд канонистов готовы выйти из состава Англиканской Церкви, если женское рукоположение будет принято. И хотя с ними можно согласиться на основании канонов, позиция их озадачивает, потому что эти люди, готовые покинуть Англиканскую Церковь, если будут рукополагаться женщины, прини­мают любые еретические взгляды /со стороны/ своих епископов и своего духовенства. Епископ Лондонский мне говорил, что если только пройдет этот закон, он уйдет из англиканства и создаст «истинно Англиканскую Церковь». Я ему поставил на вид, что он принимал участие в рукоположении епископа Даремского, который не верит в Божество Иисуса Христа, не верит в Воскресение, не верит в Девст­венное зачатие Спасителя — и вместе с этим не в состоянии при­нять (в конце концов, второстепенный) вопрос о рукоположении жен­щин. И он мне ответил очень меня озадачившей фразой: «Да, но ере­тики умрут, а институт останется…» И в этом, я думаю, он ошиба­ется. Во-первых, потому что, как в Евангелии сказано, не следует поглощать верблюда, отцеживая комара; а во-вторых, потому что еретик может умрет, а ересь всё равно останется — это мы знаем из опыта Церкви.

Вопрос, который стоит перед нами, православными, в отношении рукоположения женщин, таков: эта проблема не выросла в нашей сре­де, не родилась в нашей среде, она нам поставлена извне и поэтому мы совершенно не подготовлены к тому, чтобы ее решать. Я знаю, что Православная Церковь, особенно на Родосском совещании, сделала целый ряд очень определенных заявлений, но меня лично поражает в этих заявлениях то, что никакого настоя­щего обоснования этим заявлениям нет. Всё сведено к тому, что «этого никогда раньше не было, и поэтому этого никогда в будущем не может быть» — и это очень неудовлетворительно… Ко­нечно, то, что я говорю, скорее карикатурно, потому что какие-то основания дают; но те основания, которые дают против рукоположе­ния женщин, также как те основания, которые извне нам предлагают­ся в пользу его, все почти сводятся или к цитатам, вырванным из Священного Писания, которым могут быть противопоставлены другие цитаты, или же к выкладкам богословски-социологическим, которые меня не удовлетворяют. Я думаю, что пора Православной Церкви на этот вопрос посмотреть не извне, а изнутри: изнутри своего бого­словия, изнутри библейского богословия, истории Церкви; пора пе­реоценить очень многое, что было сказано или недосказано, и ответить западному миру — положительно или отрицательно, в за­висимости от тех заключений, к которым мы придем, но — из глу­бины православного учения и православной веры, а не просто голо­словно, как до сих пор это делается.

*********

Мне пришлось не так давно в Москве читать доклад на тему «Я верю в человека». И мне кажется, что это установка, которая должна была бы быть общей у верующего и у неверующего в данное время. Вера в то, что человек имеет такое значение, такие глуби­ны в себе, что человек, какой бы он ни был, достоин предельного внимания, предельного уважения и веры в него. Это очень важный мо­мент, потому что человек — тема, общая и для верующего, и для неве­рующего. Вопрос о Боге может быть спорным, вопрос о политическом устройстве государства может быть предметом пререканий, а вопрос о человеке стоит перед каждым из нас в лице самых близких и самых дальних, друзей и врагов. И первое, чем надо заняться, это устрое­нием собственного внутреннего мира: надо настроить себя так, что когда я оказываюсь перед лицом чуждого мне человека, я не чуж­дость его замечаю, а обращаю внимание на то, что он человек, что в нем для меня, верующего, вся глубина человечества, каким я его вижу во Христе, что он — образ Божий, что он икона, может быть, затоптанная, может быть, изуродованная, но всё равно святая, и что я должен поставить перед собой вопрос: что же в этом человеке остается святого, прекрасного, где правда этого человека? Эта правда может выразиться так, как нам это нежелательно, потому что человек свою правду выражает в своих убеждениях, предрассудках, правильных и неправильных поступках, но правда в каждом человеке есть в том смысле, что каждый человек хочет так жить, чтобы это было по правде. И так же должен был бы и неверующий глядеть на верующего. Пусть он ему чужд, пусть он не может понять, каким это образом современный культурный или сколько-то цивили­зованный человек может верить в Бога, каким это образом возможно в двадцатом веке, уже на грани двадцать первого, что люди верят в Божество Господа Иисуса Христа… Но и неверующий может перед собой поставить вопрос: Прав ли я во всем? Могу ли я просто отвер­гнуть опыт миллионов людей?.. И вот если мы так посмотрим на чело­века, мы можем это увидеть. В этом я убедился в течение довольно-таки длинной теперь жизни, и может быть особенно во время войны: в каждом человеке есть какая-то сердцевина, которая заслуживает полного благоговейного внимания.

И вот если поставить себе вопрос о том, что может неверую­щий сейчас воспринять от верующих или должен был бы быть в состоя­нии воспринять от верующих, если они были бы достойны своего зва­ния, я бы сказал, что первое — это нравственные устои. В России поколебалась очень глубоко нравственность, нравственные устои общества. Нельзя жить страхом, нельзя жить расчетливостью, нельзя жить жадностью, нельзя жить мстительностью, нельзя жить всеми этими чувствами (таких можно было бы назвать еще очень мно­го), которые гноят человека, которые его извращают, которые из красоты делают его уродом. И вот в Церкви за последние тысячу лет в России и две тысячи лет во всем мире сохранились нравственные устои, которые можно выразить основными заповедями Христа: люби ближнего, как самого себя. Каждый из нас себя любит, — так воз­люби своего ближнего, как ты себя любишь. И когда ты себе по­ставишь вопрос о том, как ты себя любишь, тогда расширь его и поставь и второй вопрос: что значит любить себя? неужели это просто жадное себялюбие? — или же «любить себя» — это искать себе самого высокого, чистого, светлого, благородного, прекрасного и этому служить, перед этим преклоняться и стараться вырасти в меру того, той красоты, в которую мы верим.

Как осуществлять свою христианскую жизнь верую­щему, одинокому в атеистической среде, в собственной семье?

У меня нет личного опыта, как живут в атеистической семье, но я такие семьи знаю. И хотя я могу судить только извне, я скажу следующее. Нас Бог послал в мир для того, чтобы в этом мире мы были светом, были той солью, которая предотвращает гниение, чтобы мы были голосом истины и правды, чтобы мы были для людей явлени­ем такого измерения, которого они не знают, и такого рода человеком, какого вне Бога не существует. Поэтому жить в атеистической семье — так же сложно или просто, как жить в атеистическом мире. И весь наш мир в общем без-божен. Задача наша в том, чтобы в этой семье жить всей правдой, всей чистотой души, жить всей истиной, которые в нас есть; но не употребляя ту истину, ту правду, ту красоту, то благородство, которым мы научились от Бога, для того, чтобы унижать, оскорблять, раздражать окружающих. Всё это надо употреблять так, жить этим так, чтобы, глядя на нас, люди ставили перед собой вопрос: что же у этого человека есть, чего у меня не хватает? какое в нем сияние? какая в нем тишина? какая в нем глубина? как он может меня любить, когда я постоянно оскорб­ляю его? как он может в меня верить, тогда как я в себя не могу верить? как он может меня защищать от всего зла, которое — как я сам понимаю, во мне действует и меня привлекает — не унижая, не оскорбляя, не попрекая меня, а только становясь между мной и злом и страдая от этого?.. Если так думать, то я скажу: из такой семьи уйти нельзя, потому что наша роль — быть светом, а не уйти туда, где светло и без нас.

Но есть еще и практические трудности. В атеистической семье верующему человеку — как ходить в церковь, как поститься, как соблюдать все правила жизни религиозной, кото­рые он хочет соблюдать?

Первое правило религиозной жизни — так полюбить своего ближнего, чтобы быть готовым для него отдать свою жизнь. А отдать жизнь вовсе не значит умереть, это значит изо дня в день, из часа в час пренебрегать собой, отстранять свою озабоченность о себе, для того чтобы думать о другом. В этом – всё Евангелие. Спаситель нам говорит, что всё Евангелие, весь закон и пророков можно выразить так: возлюби Бога всем сердцем, всем умом, всем помышлением своим и ближнего своего, как самого себя. И вот это — всё.

Теперь: молиться никто не может нам мешать, потому что молитва — это внутреннее состояние, это наше общение с Богом. Можно без одного движения губ, без одного телодвижения, без еди­ного слова, без единого звука предстоять Богу в молитве. Можно не ходить в церковь или ходить редко, но ходить от всей души. И можно (как это бывает с тысячами, порой миллионами людей, как это было со мной в течение войны, когда никакой церкви не было вблизи) в момент, когда ты знаешь, что идет богослужение, душой приобщиться тому, что там совершается, перенестись в одно мгновение туда, уйти в Бога и этим быть в церкви. Потому что в церкви не тот, который там стоит и «отстаивает» службу, а тот, который так погружен в Бога, что он приобщается вечности. Этого никто ни у кого не может отнять, и если человек на это идет, то это неминуемо будет каким-то теплом или светом достигать и до тех, которые не верят ни во что. Они будут с удивлением чувство­вать, что что-то случилось.

Я вам могу дать пример. Ко мне обратилась раз чета. Они друг друга в течение какого-то времени оскорбляли постоянно, уни­жали, обижали, чуть ли не возненавидели, и захотели, чтобы я был между ними как бы судьей. Я знал, что примирить их не могу, но разрешил им ко мне прийти. Они пришли, я их начал слушать. Весь разговор заключался в том, что они друг друга порочили, во всем упрекали. Я почувствовал, что ничего не могу сделать. Я тогда отсел глубже в своем деревянном кресле и сказал: Господи, я ничего для них не могу сделать, но Ты — встань в нашей среде и дай нам мир Твой. Я Тебе буду молиться, а Ты соверши невозможное… И в течение нескольких минут вдруг на них напала какая-то тишина, постепенно им стало невозможно друг друга ругать и порочить; и хотя, конечно, они не ушли примиренные, но они ушли в каком-то состоянии изумления о том, что с ними случилось в течение этого корот­кого времени.

Как Вы относитесь к современной практике психотерапии на Западе?

На Западе очень распространена психотерапия. Прибегают к ней там, где, мне кажется, можно было бы и не прибегать к ней. Есть, конечно, положения, моменты, когда человек душевно болен, и тогда к нему надо применять или лекарственное лечение, или психоанализ. Но очень часто люди прибегают к психотерапии вместо того, чтобы обращаться к священнику, — или потому что они неверую­щие, или потому что священник не подготовлен и не способен разби­раться в проблемах их души. Или потому что они хотят переложить ответственность за внутреннюю свою душевную борьбу на какого-то другого человека и как бы освободиться от нее, хотят быть освобожденными от проблемы, без того чтобы взять за нее полную ответственность и подвижнически бороться. С этим связан для человека верующего вопрос о том, какая связь может быть между исповедью и покаянной жизнью с одной стороны, и, с другой стороны — психотерапией, психоанализом в частности.

Мне кажется, что тут надо рассматривать вещи совершенно различно. Психоанализ может человеку помочь разобраться в себе самом, психоанализ может помочь человеку заглянуть в тайники своей души, но психоанализ не обязательно приведет его к покая­нию. Риск психоанализа в том, что человек, разобрав­шись в своей греховности, увидав себя, какой он есть более или ме­нее (во всяком случае, более совершенно, чем без психоанализа), считает, что теперь ему надо лечиться, но не каяться, что это всё душевная болезнь, что это неустройство психическое, но не нравственное и не духовное. С другой стороны, если человек не верующий, который не может найти в себе корня зла, начинает лечиться у психиатра и перед ним раскрываются глубины, мрачные глубины его души, он может их осознать не только как душевное расстройство, у которого всегда есть какие-нибудь причины, но и как расстройство, за которое он в значительной мере ответстве­нен. В таком случае он может обратиться после этого к священни­ку, к духовному наставнику уже на новых началах. То, чего он раньше не понимал, он теперь понимает и к этому он может обратиться с покаянием перед Богом.

И это в какой-то мере случается, как бы совершенно естественно в некоторых обстоятельствах. Мы все, наверное, слышали, как бывает: старик, старушка жалуются на то, что ночью дурные сны, воспоминания им не дают спокойно спать. Я помню одну такую старушку, которая пришла ко мне и говорила, что всю ночь ей вспо­минаются какие-то моменты ее жизни и всегда какие-нибудь дурные, темные, горькие моменты, что она не может из-за этого спать. Она обращалась к врачу, который ей дал какие-то снотворные пилю­ли и всё равно ничего не получается, потому что то, что было вос­поминанием, делается теперь кошмаром. Я ей сказал: «Знаете что — вам, как всем стареющим людям, дано заново пережить свою жизнь, но пережить ее на новых началах. Когда вы были молоды, вы прини­мали решения, совершали поступки, которые были как бы со-измеримы всей житейской неопытности. Теперь вы набрались большого житейского опыта, и Бог вас ставит перед лицом всех тех ошибок, греховных ошибок, дурных поступков, ложных положений, которые были ва­шей жизнью в прошлом. Вопрос, который вам ставит Господь, делая это, как бы воскрешая прошлое, как бы насильственно возвращая вас к нему, вот в чем заключается: Теперь, с твоим опы­том, какая ты теперь стала, если тебя поставить в ту же обстанов­ку после стольких лет, как бы ты решила этот вопрос? что бы ты сказала? что бы ты сделала? И если ты можешь сказать: Никогда я этого слова не произнесла бы, никогда я так не по­ступила бы! — знай, что тот человек, которым ты была в молодости, умер, и что теперь ты свободна от своего прошлого хотя бы в этом отношении. И ты увидишь, что если ты о чем-нибудь можешь до конца сказать, что теперь это для тебя стало абсолютной невоз­можностью, это не будет к тебе возвращаться ни в твоих снах, ни наяву. Если же ты не можешь этого сказать, знай, что это не твое прошлое, это еще твое греховное настоящее, неизжитая греховная неправда.

И это то же самое, что совершается в психоанализе, только тут это воспоминание всплывает естественно, а там врач тебе помо­гает постепенно к нему вернуться; но последний шаг для верующего — это покаяние: покаяние перед Богом в одиночку и покаяние на исповеди.

В наше время развод стал повседневным фактом, люди относятся к этому вопросу очень легко. Церковь смотрит иначе…

Развод — одна из самых больших трагедий, которая может настигнуть человека. Он представляет собой конец не только той любви, которая обусловила брак, но конец надежды на целую жизнь, полную радости и глубины. И вот в этом отношении развод надо рас­сматривать очень, очень внимательно. Почему люди расходятся? Как может случиться, как может быть, что два человека, которые друг друга полюбили, вдруг обнаруживают, что любви между ними нет и что им остается только разойтись? Первая причина, мне кажется, в том, что очень многие браки совершаются между людьми не полностью зрелыми, людьми, которые воображают, что та радость, которая между ними существует, когда они встречаются, когда они общаются, когда они вместе что-то делают, будет продолжаться без конца, и что ее не надо ни защищать, ни возделывать. Вторая причина в том, что порой бывает, что любовь, которая в начале казалась настоящей, оказывается более поверхностной, чем мы ожидали и обстоятельства жизни бывают настолько тяжелые, что неожиданные эти обстоятельст­ва крушат то единство, которое могло бы устоять при очень большой, очень крепкой любви.

На Западе большей частью христианские Церкви развода не принимают. В Православии развод приемлем. Почему? Каким образом это возможно? Западники ссылаются на то, что в Евангелии Спаситель говорит о том, что разводное письмо Моисей разрешил давать по жестокосердию людей, но что изначально так не было. И я скажу: почему-то христиане на Западе думают, что такое изречение относится только к евреям времени Христа, а что мы, христиане, свободны от этой сердечной жёсткости и поэтому для нас развода не может быть. На самом деле мы знаем, как бесчувственно, как узко, как холодно бывает человеческое сердце, и как легко, когда человек думает, что он другого любит, вдруг ему охладеть, потому что любимый человек чем-нибудь оказался (как ему кажется) недостойным этой любви или ранил его в области, которая ему уж слишком болезненна и дорога. И вот поэтому мы принимаем в учет, что человеческое сердце бывает жесткое, неустойчивое, считаем развод возможным, хотя и считаем его величайшей трагедией жизни. Больше того: мы это принимаем на себя, потому что ответственны за развод не только муж и жена, а ответственна за развод вся Церковь. Ведь мы венчаем без разбора всякого человека, который придет и может доказать, что он крещен.

Разве это основание? Разве речь идет о том, чтобы два человека соединились «по праву»? Нет, христианский брак должен быть иконой взаимного отношения Христа с Церковью, то есть совершенной отдачей одного другому, готовностью всей жизнью и всей смертью любить че­ловека, забыть себя до конца ради любимого человека и это ……    На самом деле большая часть тех, кто приходит венчаться, ищут радости взаимной встречи, но и не думают о крестоношении ……   будут у нас продолжатся разводы.

Скажете: что, надо бы тогда прекратить венчания? Нет, но надо было бы воспитывать людей, причем воспитывать их не сло­вом, не проповедью, а примером. Как может молодой человек, молодая девушка ……… крестная ликующая любовь, если в христианском обществе этого не бывает? И поэтому я считаю, что ответственность за развод лежит на всей Церкви, на всем христианском обществе. И этим объясняется то, что Церковь допускает развод, потому что виновата она в лице своих служителей и своих членов, в лице родителей, священников и окружающего общества. Но трагедией развод остается, самой может быть большой, потому что это момент, когда двое, которые были хотя бы зачаточно едины, вдруг перестают быть едины и делаются друг другу чужими. Спаситель по одной из рукописей Евангелия го­ворит, что тогда пришло Царство Божие, когда два перестали быть двумя, стали едиными. Вот в зачатке это бывает в момент, когда человеческое сердце открывается другому, когда ……

по неопытности, по наивности, по юности, и в какой-то момент они видят: они не знали, что делали. Поэтому – да, разводы бы­вают, и они трагичны. И мы не принимаем развода для священника, потому что священник призван быть примером, образом для своих пасомых, но мы с милосердием, с любовью и с глубокой болью допус­каем развод среди мирян. Но это не норма, это не одна из возможностей, которая перед людьми стоит, когда они решают венчаться, это катастрофа. Поэтому Церковь в раннее время после развода в течение долгого времени, порой до семи лет, не допускала до брака разведшихся, считая их незрелыми для того, чтобы вступить в новый брак. Они должны были пройти целую школу духовного воспи­тания, не образования, а именно воспитания, взращивания, чтобы можно было войти в брак совершенно по-иному, зрелыми людьми.

 *******

По всему миру сейчас пошла волна абортов. Это говорит об изумительном бесчувствии человека, вообще человечества, челове­ческой жизни. Дико думать о том, что одновременно говорят о свя­тости человеческой жизни — и тут же разрешают и узаконивают аборт. Мне кажется, что в той стране, где аборт узаконен, никто, начиная с правительства и кончая обыкновенным обывателем, не имеет права говорить о том, что жизнь человека является святыней, потому что аборт — это убийство.

Разумеется, бывают случаи, когда аборт неизбежен, но эти случаи только медицинского порядка. Когда зачинается ребенок, который не может родиться, который будет уродом, который будет чудовищем — да, в таком случае аборт допустим. Но когда аборт со­вершается четой или женщиной, которая допустила себя до того, что­бы зачать ребенка, которого она не хотела иметь и от которого она хочет отделаться, это просто преступление.

Говорить о том, что можно совершать аборт в какой-то мо­мент до того, как зародыш уже видимо принимает образ ребенка, тоже не выход из положения, во всяком случае, для верующего. Можем ли мы сказать, что когда Божия Матерь зачала Спасителя Христа, то до какого-то момента (до 14-й, 18-й, до 28-й недели) Он был не человеком и не рождающимся Богом? Нет, в момент зачатия зародыш ребен­ка уже является человеком, его уничтожение является убийством че­ловека. На это надо смотреть прямо и серьезно, никакого извинения в этом отношении нет. Аборт является результатом или распущеннос­ти людей, которые не принимают никаких мер для того, чтобы не за­чать ребенка, или говорит о совершенном бесчувствии человеческой жизни. С точки зрения Церкви, с точки зрения Евангелия, да просто с точки зрения здравого человечества это преступление, вот един­ственное, что можно об этом оказать.

Те женщины, которые совершают аборт, не знают, какие будут последствия — и психологические, и физиологические. Бывает не так мало случаев, когда женщина, совершившая аборт, впоследствии бо­льше ребенка не может иметь; и тогда действительно она впадает в отчаяние, она оказывается лишенной той радости материнства, от которой она отказалась в какой-то момент и о которой она теперь мечтает совершенно напрасно.

Но кроме того и психологически рано или поздно бывает, что чета (или отдельный человек) вдруг опомнится; они вдруг пой­мут, что они сделали, поймут, что то, что они совершили, непопра­вимо: живое существо было ими уничтожено, лишено жизни, которую они сами так ценят и так любят.

Я думаю, что к этому можно прибавить для верующего еще одно. Бывает, что человек совершит грех, и этот грех должен быть так или иначе исправлен. С человеком, с которым мы поссорились, можно примириться. Зло, которое мы сделали человеку, можно иногда исправить. Но отнять жизнь у живого существа — непоправимая поте­ря. Единственное, что можно сделать, это — молиться Богу о том, чтобы Он дал вечный покой этой душе, которой мы не дали возможности воплотиться и стать живым человеком. Я думаю, что здесь есть какой-то зачаток надежды, что действительно, перед Богом всякое зачавшееся существо является живым существом; ему надо дать имя, надо о нем молиться и надо до конца жизни каяться в том, что это живое существо было — по легкомыслию, по не целомудрию, по какой-то жадности телесной или душевной — лишено жизни. Это дело покаяния. Но покаяние бессмысленно, если оно не приносит плода и когда говорят, что бывают повторные аборты, это значит, что че­ловек не продумал и не понял еще. Плодом, результатом покаяния должно быть сознание, что этого никогда больше сделать человек не сможет.

Как услышать Бога? И как понять, какой добродетелью угождать Ему?

Бога услышать гораздо легче, чем мы воображаем. Во-первых, мы часто слышим голос Божий в своей собственной душе, в своей со­вести. Бывает, нас тянет на что-то дурное, неприглядное — и внут­ри нас какой-то голос, какое-то чувство говорит: «Не сделай этого! не делай этого, не говори этого… ты этим себя опо­рочишь и другого человека этим ранишь или внутренне разрушишь…» Второе (хотя, конечно, это не всем дано): можно читать Евангелие, и если читать его с открытым умом, с открытым сердцем, в нем можно услышать Бога говорящего. Порой на слова Божии я могу отозваться с пониманием. Порой я Ему могу сказать: «Господи, я слышу Твои сло­ва, но не понимаю их смысла, помоги мне!..» В-третьих, можно услы­шать голос Божий через людей, которые к нам обращаются или с воп­росом, или порой с упреком, говоря нам о том, что мы не таковы, какими должны бы быть, если только мы хотим быть достойными свое­го человеческого звания. Вот три способа самых простых, самых до­ступных и если какой-нибудь из этих способов употреблять, то мы очень многое можем услышать.

Вопрос о добродетелях мне кажется немножко стран­ным по своей формулировке. Речь не идет о том, чтобы выискивать ту добродетель, за которую Бог нас погладит по голове, похвалит, скажет: Ой, какой ты хороший, какая ты хорошая!.. Речь идет о том, чтобы в себе найти те свойства, которые наиболее нас делают достой­ными людьми. Серафим Саровский (ему был поставлен тот же вопрос) говорит: «Каждый должен найти то, чем он может больше Бога порадо­вать и больше своему ближнему послужить: один — молитвой, а дру­гой — милостыней, третий той или иной формой заботливости.» И каждый из нас может найти в себе те или другие способности. Один может послужить словом, другой действием, третий — молит­вой, четвертый своим достатком. Надо только немножечко воображения и немножечко честной доброй воли, и тогда мы очень легко най­дем то, чем мы можем человеку послужить, Бога обрадовать и себя сделать достойными нашего звания.

Из Священного Писания мы, однако знаем, что минутами Бог дает нам какие-нибудь знамения, т.е. вдруг перед нами ставит либо какой-то вопрос уже не туманно, а с яркостью, либо дает нам какое-то указание — или событиями нашей жизни, или встречей с мудрецом, или каким-то внутренним голосом, но это совершенно другого рода вещь. Это говорит о том, что Бог нас выбирает Свои­ми со-трудниками, порой со-ратниками. Бог нам говорит, что перед нами лежит та или иная задача, как бы предупреждая нас о том, что сейчас нам надо собраться всеми силами, всем умом, отдаться всей своей душой той задаче, которая перед нами есть, но творчески ее решать. Потому что знамение — это предупреждение, но это не ука­зание на то, что неизбежно будет тот или другой исход. Оно гово­рит: перед тобой встанет та или другая задача, задумайся — как ты ее решишь, и решай ее с Богом, с верой, в чистоте своего сердца и со всей смелостью человека, который готов жизнью своей поплатиться за то, чтобы поступить по правде Божией и достойно себя самого.

Где найти силу в любой ситуации сказать: «Да будет воля Твоя»?

Раньше всего позвольте мне сказать о том, что это слово выражает. Перед Своей смертью Христос ушел с тремя учениками в Гефсиманский сад и там молился, зная, что на Него идет крестная смерть. Конечно, Он знал, что должен умереть, но Он знал и то, что эта смерть является предельным уродством, потому что по Свое­му Божеству Он был бессмертным Богом  (по слову святого Максима Исповедника) и по человечеству Своему Он был бессмертен: ведь нельзя было человечеству, веществу и душе, быть в полном единении с Богом бессмертным — и быть смертным. Поэтому для Него умереть значило войти в область, которая совершенно была чужда не только Его Божеству, но даже Его обожествленному человечеству.

Он стоял перед этим ужасом — и потому стоял Он перед этим ужасом, что ради нашего спасения Он хотел во всем разделить нашу судьбу, включая смертность, включая сошествие во ад, т.е. в ту область, где уже Бога нельзя встретить. И эта молитва, мне кажет­ся, для нас очень поучительна не только в том смысле, что она нечто говорит о Христе, но она нечто говорит и о нас самих. Первый раз Он молился о том, чтобы, если возможно, прошла мимо Него эта чаша, этот ужас. Второй раз Он молился, если этот ужас неминуем, о укреплении. А третий раз Он сказал: Да, Господи, пусть будет Твоя воля!.. Он боролся с этим ужасом в Своем человечестве, Он был настоящим человеком, но вместе с этим, будучи непричастен греху, был непричастен и той силе умирания, разрушения, которая в каждом из нас есть. Вот чему мы можем научиться.

Часто люди говорят: «Надо предаться на волю Божию», надо научиться говорить: «Да будет воля Твоя», не колеблясь. Нет, по­рой мы не в состоянии этого сделать; порой ужас, перед которым мы находимся, нас так устрашает, что мы прямо к этому дойти не можем. Но мы можем сказать: Господи, если можно, пусть это минует меня!.. Потом побыть с Богом, приобщиться к Его тишине, к Его глубине, к Его правде, к Его любви, и сказать: Господи, если это должно быть, пусть оно будет, но Сам будь со мной!.. И в конечном итоге, снова побыв с Богом, мы можем Ему сказать: Господи, Твоя воля да будет!.. А воля эта в конечном итоге сказалась очень страшным образом на кресте. Смерть человека зависит не от его физической смертности, а от потери им общения с Богом. И для того чтобы уме­реть, Спаситель Христос должен был пережить общую всем нам траги­ческую судьбу — потерю Самого Бога, то, что один современный духовник назвал метафизическим обмороком. Это не объективная потеря, а психологическое чувство, что Бог пропал, что Он не знает, как с Ним общаться, где Его искать. Об этом и гово­рят эти страшнейшие слова Христа с креста: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?.. В этот момент Он разделил (но в той ме­ре, в какой никто из нас этого не испытывает) ту трагедию, которая вызвала смерть в мир — потерю Бога; и Он это добровольно на Себя принял для того, чтобы во всем приобщиться нам. И, приобщив­шись во всех отношениях Он всё это искупил, спас и как бы исчер­пал Своим воскресением.

Какая цель земной, человеческой жизни?

….. или на радость. Весь вопрос в том, что мы называем скорбью и что мы называем радостью. Речь идет о том, чтобы вой­ти в мир для того, чтобы всё было гладко, всё было хорошо, чтобы можно было просто радоваться всему, — конечно, мы не для того всту­паем в мир. Этого ни с кем не бывает. Но если речь идет о том, чтобы творчески прожить, чтобы радость наша была в творчестве, и если страдание, которое нам выпадает, является задачей, которую мы должны решить именно творчески, победоносно, тогда можно ска­зать: да, мы рождаемся в жизнь на радость, но на трагическую ра­дость творчества, потому что творчество без трагедии не бывает. И цель жизни в том, чтобы человек, который является наследником не только своих родителей, но тысячелетий человеческих жизней, взял на себя ответственность за всё прошлое человеческого рода, за всё настоящее, современное ему состояние мира, и в этом мире как носитель всего прошлого мира творчески, подвижнически себя делал подлинным человеком — таким, который не зависит от власти над ним страстей, страха, жадности, желаний, и победоносно себя покорив Богу ради того, чтобы себя отдать на служение ближне­му, себя отдать на служение всему благородному. И если так думать о радости и о счастье — да, в этом цель жизни: в том, чтобы вырасти в меру такого человека, в котором каждый встречный мог бы увидеть чудо, мог бы посмотреть на нас и сказать: Что это за человек!? Чем он живет, какое у него сияние, какая в нем тишина, какая си­ла, какое мужество, какая красота!..

Один из западных писателей, Льюис говорил о том, что всякий человек, встречающий верующего, должен был бы остановиться и поставить перед собой вопрос: «Что я вижу?! Это не изваяние, это не статуя, это не подобие человека, это настоящий человек!..» Раз­ница между этим человеком и мной такая же великая, как между статуей (которая может быть очень прекрасна, но мертва) и живым чело­веком. А посланы мы в мир для того, чтобы этот мир — такой страш­ный, такой холодный — превратить в мир достойный человека, чело­вечный мир, прекрасный мир, на который человек может радоваться, где он может дышать свободно. Но для этого мы посланы на подвиг. Спаситель нам сказал: Я вас посылаю, как овец среди волков. Мы должны своей жизнью, и, если нужно, своей смертью преображать этот мир. Вот цель и смысл, который я вижу в своем и в чужом существовании.

Вправе ли человек без конца просить помощи у Бога?

Во-первых, надо всегда помнить, что просительная молитва не является единственной формой молитвы, которая у нас есть. Если мы читаем молитвы святых, то делается совершенно ясно, что в некоторых случаях они просто пели свое восхищение Богом; в других слу­чаях они благодарили Его за все, чем полна их жизнь. Причем не всегда только за хорошее, но и за крестные моменты, за тяжелые моменты, в которых, с одной стороны, открывалась им собственная их глубина, и с другой стороны, открывалась и близость Божия, и Его готовность поддержать.

Есть еще другая форма молитвы, которая не совсем равно­значна просительной молитве о своих нуждах: это молитва о других. Мы обращаемся к Богу, как бы перед лицом Божиим держим человека (хотя, конечно, Бог не забывает его и без нас) и говорим: «Господи, Ты в мое сердце влил сострадание к этому человеку, озабоченность о нем, и вот я Тебе его приношу, — взгляни на него, благослови его…»

Но есть и просительные молитвы, где я сам оказываюсь в ка­кой-нибудь нужде: или мне страшно, или какая-нибудь проблема пе­редо мной. Во-первых, никогда не надо обращаться к Богу так, что, дескать, передо мной проблема, я сам ее и не умею решить и неохота мне все силы мои на нее потратить, — Ты реши ее за меня… К этому часто сводится молитва людей, потому что гораздо проще просить Бога о помощи, чем сделать то, чего Он от нас ожидает. Знаете, есть русское присловье: неурожай от Бога, а голод — от людей…

Но если к Богу относиться так, как к родному, если знать, что Бог озабочен о нас, что Он сострадает нам, что Он нас любит, что Он внимателен, что у Него все свойства любящего, родного че­ловека, почему к Нему не обратиться, почему Ему не сказать: Я озадачен, я болен, у меня проблема, помоги мне — не снять пробле­му, не решить вопрос извне, а — понять и исполнить, сделать самое лучшее, что можно сделать в этом отношении.

Я уже говорил, что есть молитва за других. Она очень важна, потому что, то сострадание, то сочувствие, которое у нас бывает по отношению к другому человеку, конечно, может родиться от того, что он нам лично дорог; такое сочувствие, сострадание, любовь рождаются из таких глубин, в которых действует Божия благо­дать, просвещающая сила. Мы вдруг оказываемся способными любить любовью, которая больше нас самих. И тогда конечно мы можем ска­зать: Господи, мне кажется, что так ему нужно, чтобы то или дру­гое совершилось, чтобы то или другое вошло в его жизнь или вышло из его жизни… Но нельзя ставить вопрос так: Господи, я знаю, что ему полезно, а Ты непременно это сделай… Надо помнить, что Богу нельзя предписывать, что Он должен сделать, будто мы знаем лучше. И вот когда мы посреднической молитвой молимся к Богу, это движение должно быть самым основным. Мы должны Богу принести эту нужду и сказать: Господи, я Тебе ее вручаю, я Тебе передам трево­гу, я хочу воспринять от Тебя Твой мир, Твое присутствие…

Есть рассказ из жизни одного западного святого, который жил на грани 18-19 вв. Он, деревенский священник, заметил, что в церковь к нему ходит старик, который часами сидит и только. Он к нему обратился, говорит: «Дедушка, что ты в церкви делаешь? Губами ты не шевелишь, как будто и не молишься, по четкам твои пальцы не бегают, чем же ты занят все эти часы?..» И старик на него посмотрел лучистыми, спокойными старческими глазами и ответил: «Я на Него смотрю, Он — на меня, и так нам вместе хорошо…» Вот это предел молитвы.

 Может ли молиться неверующий?

Для того, чтобы молиться, нужно знать, что ты к кому-то обращаешься, что кто-то тебя слушает и слышит. Поэтому если неве­рующий последовательный, если он «знает» абсолютным убеждением, нутром своим убежден, что Бога нет, то конечно ему некому молить­ся.

А люди, которые просто не убеждены, что Бог есть?

Я вам отвечу рассказом. До революции жил в Петербурге барон Николаи. Он был студентом и дружил с человеком, который много лет спустя стал священником во Франции и которого я хорошо знал. Лев — его друг, был верующий, а барон Николаи никак не мог найти Бога и просто не знал даже, как Его искать, хотя голод у него был по Богу. У них были бесконечные разговоры, споры о вере. Раз во время летних каникул он шел по лесу родной Финляндии и душа его бо­лела о том, что где-то должен быть Бог. Он видел, какую роль Бог играет в жизни других, какое место занимает, какой свет идет от людей, истинно верующих в Него, а он не мог до Него дойти ни­каким образом. Он шел, шел, и вдруг остановился, и воскликнул: «Господи, если Ты существуешь, докажи мне это!» — и вдруг в его сер­дце влился такой мир, влилась такая радость, что он понял: да, он встретил Бога, этого у него никогда раньше не бывало.

Поэтому если человек теоретически верит в Бога, но опытно Его не знает, он может сказать честно, добротно: Я знаю, что Ты существуешь. Глядя на верующих, на их внутренний строй, на то, что они собой представляют, я дол­жен признать, что есть такая сила, которая называется Святым Ду­хом или Христом. Глядя на их жизнь, я вижу, что они живут не так, как другие живут, что в них есть правда, добротность, целомуд­рие, возвышенность, готовность служить другим и жертвовать собой, как никто. Вот к чему сводится моя вера. И на основании этой веры я обращаюсь к Тебе, Господи. ТЫ знаешь меня. Ты знаешь мои нужды, знаешь мои страдания, знаешь всё обо мне. Может быть, даже лучше, что у меня нет слов, чтобы с Тобой говорить: но вот я стою перед Тобой, ТЫ меня благослови и невидимо будь со мной…

Как быть: духовник унижает, контролирует через других, уходит от разговора; доверие растаяло к нему. Возможно ли прекратить с ним отношения?

Этот вопрос очень многогранный и сложный. Для начала я скажу следующее: слишком легко мы называем священника, к которому мы обращаемся для исповеди «духовником». Духовничество — задача сложная, богатая. Всякий священник может заслушать исповедь, мо­лясь вместе с тем, кто кается перед ним; всякий священник может прочесть молитву о том, чтобы человек был прощен в тех грехах, в которых он действительно искренне кается, но не всякий священник может дать совет. Потому что совет должен исходить не только от знания Священного Писания, но и от сколь возможно углубленного лич­ного опыта духовной жизни. Поэтому надо было бы различать священ­ника, у которого ты исповедуешься; священника, к которому ты мо­жешь пойти за советом, будь то на исповеди или вне исповеди; и наконец, то чудо духовной жизни, которое называется старцем, т.е. человека, которого Бог наделил таким прозрением, таким пониманием путей Своих и путей духовной жизни, что он может иногда одним словом, одним движением души переменить человека и его наставить на путь правды.

И вот большой соблазн для молодого священника, которого только что научили рудиментарным правилам духовной жизни, стать вдруг «младо-старцем», то есть, не выросши даже в меру священства или пастырства, начать людей учить, указывать пути Божии. Первое условие, которое я поставил бы для духовника, это способность безмолвствовать и вслушиваться в то, что совершает Дух Святой в душе человека, способность молчать, благоговейно прислушиваясь, благоговейно вглядываясь в другого человека, и связанная с этим способность ему сказать: «Я могу с тобой помолиться, я буду о тебе молиться, но я тебя наставить не могу, потому что я не прозрел твоего пути, не слышал голоса Духа Святого, Который тобой руково­дит, и не имею достаточно опыта для того чтобы тебе указать путь.» Ни один человек не может браться за то, чтобы, взяв другого за руку, ему сказать: «Доверься мне, я тебя от земли приведу на небо…» У каждого свой единственный неповторимый путь, и только прислуши­ваясь молитвенно к действию Духа Святого и отклику человека, можно ему помочь.

И в этом отношении очень многие священники погрешают и погрешают, я бы сказал, губительно для тех, которые к ним обраща­ются. Во-первых, действительно бывает, что духовник унижает пасомого, — не потому что хочет его унизить, а потому что он ставит его в положение подвластного. Вторая жалоба: что порой ду­ховник (или лже-духовник) контролирует человека через других. В худшем случае он с ними делится тем, что он слышал на исповеди или в беседе, где человек открыл душу и раскрыл свою жизнь. Но даже не доходя до такой крайности, духовник может создать себе впечатление о другом человеке и, говоря о нем с окружающими людьми, передать это впечатление так, что эти люди, во-первых, ме­няют свое отношение к тому человеку, а во-вторых, могут и воздей­ствовать на него, то есть оказывать давление, попробовать его на­править так, как духовник этого хочет. У меня был пример такого духовника не на моем личном опыте, но я видел, как это соверша­ется: духовник запрещал всем, кто у него исповедовался, иметь какое бы то ни было общение с одним из своих духовных детей, ради того, чтобы его заставить, принудить так жить, как ему было веле­но, — тогда как тот явно не мог этого совершить.

Часто бывает, что священник способен давать распоряжения, но не в состоянии понять другого человека, и отделывается тем, что приказывает: «Делай то, не делай сё», — но от разговора, от обсуждения отказывается, потому что (сознательно или полусозна­тельно) себе отдает отчет, что он неспособен ответить на те вопро­сы, которые ему будут поставлены.

Возможно ли прекратить отношения со своим духовником? — Не надо их завязывать! Надо ходить на исповедь долгое время и удостовериться, что священник тебя с благоговением воспринимает, вслу­шивается в тебя, старается тебе всячески помочь, раньше чем войти в более тесные отношения и сказать: «Знаешь, я тебе настолько дове­ряю, что я тебя попрошу меня взять за руку и хоть немного повести, — не всю жизнь, не от земли на небо, а в течение какого-то време­ни, пока ты сам будешь сознавать, что ты меня понимаешь и я буду знать, что я тебя понимаю…» Более постоянные отношения, такого рода духовничество надо завязывать только с такими людьми, кото­рые действительно испытаны как духовные руководители, — и то оставляя возможность тому и другому обратиться к кому-то. Вот что мне хотелось ответить.

Значит, если произошла ошибка и завязались отношения неправильные, их можно прекратить?

Я думаю, что порой надо прекратить. Лучше всего было бы прекратить по взаимному согласию; но иногда приходится разорвать связь, потому что ты чувствуешь, что человек тебе чужд, что он тебя не понимает, что он не понимает вообще, что ты говоришь, и что он не может быть твоим спутником в духовной жизни.

 Можно ли создавать современную икону? Может ли современный человек писать иконы в древнем стиле? Можно ли создавать икону не в древнем стиле, но которая была бы подлинной иконой?

Я не художник, но я верующий, и вот я могу сказать: икона не является выражением дарования художника. Когда человек пишет икону, он не создает художественный образ, он передает на полотне или на доске линиями и красками опыт, который его превосходит. Это опыт Церкви о Христе, о Божией Матери, о святых, о том, что состав­ляет духовную жизнь Евангелия. Конечно, иконописец участвует актив­но в этой передаче, потому что он является тем, чем, в другом по­рядке, является мыслитель или голос проповедника, но передать он должен не свой опыт, а опыт всей Церкви, изначальный и до сих пор, поскольку опыт этот преломился в его сознании, его опыте и поскольку он может его выразить. Поэтому не имеет смысла задавать­ся этими вопросами; конечно, можно. Но при одном условии: чтобы это была не мертвая копия древних икон. Речь не идет о том, чтобы воспроизводить древность, а в том, чтобы вжиться в опыт церковный и на основании того, что было сделано в древности, выражать тот же самый опыт, и не обязательно в современном как бы одеянии, но таким языком, который понятен современному человеку. Это мы делаем постоянно, когда говорим, когда пишем. И тут, я думаю, есть двойное правило, которое иконописцы установили уже очень давно. Во-первых, нельзя раболепно переписывать икону, потому что невоз­можно человеку, который в себе несет религиозный опыт, копировать и передавать чужой опыт, будто он его собственный. Потому сущест­вует столько иконных списков, которые называются одним и тем же именем и которые друг на друга не совсем похожи, что тот, кто писал список, не был рабом своего оригинала. А второе правило: нельзя выдумывать икону, — икона должна быть выражением всецерковного и личного опыта, а опыт выдумать нельзя; можно лишь иметь (или не иметь) его в себе.

Но сказав это, я скажу еще другое, на что, вероятно, неко­торые верующие обидятся, а именно: не обязательно держаться древ­них образцов, лишь бы тот новый образец, который находит себе вы­ражение, был выражением всецерковнаго опыта. Простите, что я по­вторяю эти слова постоянно, но они абсолютно краеугольны и значительны. И с другой стороны, можно было бы говорить о том, что церковный опыт и личный опыт Бога, святых, святыни, собственного внутреннего переживания святости и греховности может быть передан не только теми формами, которые были выработаны в византийской, псковской или московской традиции. Я себе представляю — и я это видел на опыте — что можно взять икону Рублева, вмолиться в нее, вдуматься, вжиться в нее и потом ее выразить абстрактно. Этого никто не делает, это я видел только один раз в моей жизни. Сделан­ное художником красками и линиями, и ваятелем, скульптором, кото­рый вжился в эту икону, скульптуры, я посмотрел, это был чистый абстракт, но я немедленно узнал рублевскую икону. Вот что я могу сказать об этом, — это не ответ, это больше восклицание. Но за этим должно стоять искание того, кто будет писать подобные иконы.

Можно ли спросить: кто ваш любимый поэт?

Я вероятно многих удивлю своим ответом, — удивлю тем, что я настолько несовременный человек, настолько отсталый человек — но один из самых любимых мной писателей — Баратынский. В этом отношении я стою рядом с очень почитаемым человеком: Пушкин гово­рил о Баратынском, что он самый одаренный поэт его времени; поэто­му мне не стыдно в этом признаваться. Но что меня поражает в нем, почему я его так люблю? — Во-первых, его удивительная честность и прямота. Можно сказать, что он смотрит на жизнь глазами правди­выми, и может быть потому, что сам обжегся о неправду и понял всё ее безобразие, всю разрушительную ее силу. А говоря о нем как о поэте: в нем такая глубина души, он охватывает столько переживаний, понятий, его стих настолько /пластичен/ настолько строен, настолько чист, что поражаешься тому, как можно с такой простотой, такой не усложнённостью, с такой хрустальной прозрачностью излагать свои мысли как бы бесстрастно — потому что в них нет бурления — но с такой правдивостью и с такой прозрачной чистотой. Вот что меня в нем поражает.

Речь идет об образовании в Советском Союзе Библейского общества. Что это такое?

Библейское общество существовало в России в свое время, до эпохи императора Николая I. Оно занималось переводом Библии на русский язык, печатанием и распространением ее. В эпоху Николая I это общество было закрыто в России из-за подозрения, что под видом распространения Библии распространяется также и протестантство. Но с тех пор прошло очень много времени, а главное, переменились установки. В данное время речь идет не о том, чтобы друг друга обращать из одной веры в другую, а о том, чтобы так углубиться в истины Православия, вернее, так углубиться в истины христианст­ва, чтобы, когда каждое вероисповедание дойдет до собственных глу­бин и до глубин евангельской проповеди, все оказались гораздо ближе друг к другу и, может быть, в свое время едиными: едиными во Христе. Едиными, потому что у всех будет то, что апостол Павел на­зывает ум Христов

В данное время образование такого общества в России мне кажется очень важным. Московская Патриархия не в состоянии предо­ставить всем верующим достаточное количество Библий и текстов Свя­щенного Писания. Всякое общество, какое бы то ни было, которое даст верующим возможность читать Божие слово, собственное как бы письмо от Живого Бога, доходящее до сердца человека, должно быть поддержано и принято. Это Библейское общество будет заниматься, насколько мне известно, двумя вещами. С одной стороны будет ….. уже существующий перевод Библии на рус­ский язык. Это может показаться некоторым, наиболее культурным членам Церкви, ненужным направлением. На самом же деле если они перед собой поставят вопрос, как они этот текст понимают, насколько он отражает и выражает собой язык этих переводов доходчив. Может ли простолюдин, может ли юноша, может ли современный человек, воспитанный в условиях Советского Союза, принять этот язык, который был … языком для современников митрополита Московского Филарета, тогда станет ясно, что надо …… над переводом. Вторая задача этого Общества будет заключаться в том, чтобы печатать Библии, с тем чтобы их сделать доступными всякому желающему в Советском Союзе — и верующему, и неверующему, ищущему и любопыт­ному, всякому, кому захочется узнать: чем же живут «эти люди» — верующие, — те люди, которые языком некоторых народностей называются «людьми книги», то есть тех, которые опираются на Би­блию в своем жизнепонимании. И поэтому я думаю, что нам надо при­ветствовать существование такого Общества.

Опубликовано: О встрече. – Клин: Фонд «Христианская жизнь», 1999.

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет