митрополит Антоний Сурожский

Об исповеди

5 ноября 1993 г.

Исповедь, какой мы знаем ее теперь — относительно позднее явление, шестого-седьмого века; а до того, особенно в апостольское время, исповедь была всенародная. Человек, который согрешил против Бога, против ближнего, против своей совести, приходил к маленькой тогда общине людей и исповедовал свой грех перед всеми. Причина тому такова: всякий грех, в конечном итоге, это нарушение любви по отношению к Богу или по отношению к людям. Против Бога непосредственно мы грешим редко. В древности, например, отлучали от Церкви хотя бы на время тех, которые отрекались от Христа публично. Это был непосредственный, прямой грех против Бога, как бы знак того, что я Бога недостаточно люблю, чтобы, если нужно будет, ради Него умереть. С другой стороны, были грехи против людей, но все они сводились к вопросу: то, что ты делаешь, нарушает таинство любви или нет? Например, строго карался грех убийства: он — радикальная не-любовь к ближнему. Другой грех, который тоже строго карался — прелюбодеяние, разрушение любви, существующей между двумя людьми. Это были три основные греха. Но, кроме того, между людьми иногда бывали такие ссоры, такие дрязги, что они нарушали цельность общины. Вы сами, наверное, знаете это по отношению к семье. Если в семье один или другой человек постоянно ссорится с другими или отказывается общаться с теми или другими членами семьи, то семья уже не цельная, в ней что-то сломалось. Для того чтобы восстановить цельность не только души виновного, но и цельность общины, исповедь была открытая, потому что цельность общины могла восстановиться, только если человек был готов прийти к общине и сказать: “Я не только перед Богом, но перед всеми вами виноват. Я поступил так, что своим активным отказом любить оскверняю нашу общину, разбиваю таинство любви, которое между нами должно бы быть…” И община должна была, как бы, принять человека обратно в себя, но только при условии, что она чувствовала: она в силах это сделать. Я вам дам пример не из Древней Церкви, а из моих очень молодых лет, я тогда был мальчиком-подростком.

Во Франции был съезд Русского студенческого христианского движения, и на исповедь к отцу Александру Ельчанинову пришел бывший офицер и сказал: “Я хочу исповедоваться; я за последние десятилетия не исповедовался, не причащался. Я хочу вернуться в Церковь, но у меня сердце каменное, я не могу ничего почувствовать. Я знаю, какие мои грехи, но могу их перечислить только как список грехов, без душевной боли…” И отец Александр ему сказал: “Знаешь что, я тебя исповедовать не буду. Когда соберется весь съезд, ты выйдешь вперед и скажешь: “Вот каково мое положение. Для того чтобы вернуться в вашу общину, я должен вам все о себе сказать, и вы меня либо примете, либо отвергнете”. Этот человек нашел в себе мужество так сделать. Когда съезд собрался, он вышел вперед и это сказал. Он ожидал, что реакция на него будет: “Какой ужас! Уходи, как ты можешь!” Вместо этого он почувствовал такую волну сострадания и любви и жалости к нему/себе, что разрыдался и продолжал свою исповедь приносить в слезах и уже сердцем не каменным, а сердцем ожившим.

В этом отношении исповедь, какую мы сейчас проводим, в какой-то очень значительной мере неудовлетворительна, потому что в лучшем случае это примирение между человеком, своей совестью и Богом. Но это совсем не значит, что исцелены те раны, которые он нанес другим людям в общении, потому что то, что ты примирился с Богом, еще не значит, что ты примирился с теми, кого ты обидел. В принципе — да.

И вот, есть целый ряд условий для исповеди. Если человек хочет прийти исповедоваться, он должен осознать себя. Он должен осознать свою неверность Богу, неверность к другим людям, неверность по отношению к себе самому, — он оказался ниже собственного уровня и должен выправиться. Осознать это может помочь прислушивание к тому, что другие говорят, потому что мы, большей частью, не чувствуем обиды, которые мы наносим другим людям. Легче обидеть человека, чем перенести обиду. Мы переносим обиду трудно, но когда сами кого-то обидели, мы легко забываем: “Он на меня дуется… Пустяк, я его почти ничем не обидел, а он на меня продолжает быть в обиде…” И мы его же за это осуждаем.

И вот тут надо поставить себе вопрос: в чем меня критикуют люди, каким люди меня видят? Я, может, вижу себя в очень хорошем свете, и большей частью, когда я узнаю, что другие обо мне думают, я считаю: ну, они ошибаются, они не видят, какой я замечательный человек; они только видят мои поверхностные поступки, но глубины-то моей они не видят… От этого надо отойти. Надо понять, что то, что люди говорят о тебе (или думают о тебе, даже не говоря, потому что им это трудно высказать, они не надеются, что ты отзовешься), очень важно, потому что люди видят в нас что-то, чего мы, часто, не видим.

И еще, когда мы идем на исповедь. Мы должны осознать, что идем, как бы расценив себя и осудив себя — не во всем, конечно, а в некоторых своих поступках или отношениях; и что мы не имеем права сваливать ни на кого вину за те грехи, которые совершаем, потому что те люди, которые нас окружают, может быть, и дают нам повод согрешить, но мы всегда свободны от этого повода отказаться. Нам предлагают согрешить так или иначе, мы не обязаны ответить: “Да, с удовольствием!”, или постепенно сползти на этот уровень.

Есть место у кого-то из подвижников, где он дает такой пример. Дьявол к нам приступает не разом, не говорят прямо: “Согреши!” Он приступает к нам, как продавец кроликовых шкурок. Придет и постучит в дверь; ты подойдешь и через дверь спросишь: “Кто там?” — “Да продавец шкурок”. — “Мне шкурки не нужны”. Если на этом остановишься, соблазн кончен. Но дьявол, конечно, еще постучится и скажет: “Да ты моих шкурок не видала, ты бы посмотрела!” Если в этот момент мы подумаем: “Ну, хорошо, какой грех в том, чтобы посмотреть на эти шкурки”, и откроем ему дверь, мы уже начинаем подпадать под его влияние, потому что он продавец опытный. Он начнет хвалить свои шкурки, объяснять про свои шкурки, потом протянет шкурку, скажет: “Да погладь, потрогай!” — и постепенно покажется, что эта шкурка действительно такая чудная; что если бы ее иметь, пожалуй, она могла бы и пригодиться… И потом начинается торговля: “А за сколько ты эти шкурки продаешь?” Ну, сначала он, конечно, заломит цену, потом будет ее спускать, и в какой-то момент ты шкурку купишь. И этот подвижник говорит, что не надо доходить до момента, когда ты откроешь дверь: в этот момент ты уже на пути к падению, потому что дьявол тебя опытнее и хитрее, — он гораздо старее всех нас. И винить других людей, что они нам оказались соблазном или причиной греха, не приходится. А мы больше того: не только людей виним, мы и Бога виним. Помню, пришла ко мне одна прихожанка, теперь давно скончавшаяся, принесла исповедь: “Я такая нетерпеливая, то, сё, другое…” Потом говорит: “Но чего же, отец Антоний, можно ожидать? Русская революция всю мою жизнь перевернула, эмиграция была сплошным адом, а к тому же моя дочка вышла замуж за человека, который отравляет всю мою жизнь… Я бы, не была такая, если бы зять был другой!” Я ее выслушал и сказал: “Знаете что, во-первых, вы должны примириться и с зятем, и с вашей дочерью, и с обстоятельствами вашей жизни, а для этого вы должны простить Бога за то, что Он вам сделал”. — “Как же так? Бог мне ничего плохого не сделал!” — “А как же, – говорю, – Он допустил русскую революцию, Он вас прогнал из России в эмиграцию, Он нашел такого мужа для вашей дочери, который вам ад устроил дома, — Он во всем виноват. И я вам не могу простить Его именем ваших грехов, если вы не согласны Его простить за то, как Он вашу жизнь испортил”. — “Ну, отец Антоний!..” Я говорю: “Нет, ни каких ‘отец Антоний’, вот тебе и ответ”. Это необычный подход, но я думаю, что в нем, большая, правда. Не с такой резкостью, не так грубо, не так примитивно, но мы часто сваливаем на Бога вину за то, какой я: сваливаем на обстоятельства, на людей, которые встретились. На Бога прямо мы большей частью не сваливаем: неудобно, Бог, все-таки, Бог; а людей-то можно порочить сколько угодно, потому что они такие же, как я.

С другой стороны, мы непременно ожидаем после исповеди, что нас разрешат от грехов; и на это мы не имеем права. Мы не имеем “права” ожидать прощения наших грехов, если мы в них не покаялись и не решили твердо, что то или другое мы больше делать не будем, или, что исправим уже сделанное. Иначе это будет походить на объяснение одного мальчика своей маленькой сестре. Сестра спрашивает: “Зачем ты ходишь на исповедь? Я не понимаю, ты ведь лучше не делаешься!” Мальчик на это ответил: “Ну, я расчищаю место для следующих грехов”. А то, понимаете, переполнится чаша и некуда будет грех деть, а он очистился и теперь можно грешить снова… Ладно, это ребенок говорит, но и взрослые это делают. Очень часто взрослые поступают так: дескать, поисповедаюсь и чувствую, что теперь имею право на разрешительную молитву, потому только, что сказал то или другое; и конечно, имею право и причаститься… Надо быть серьезным по отношению к этому, потому что мы не можем примириться с Богом, отдавшим Свою жизнь для другого человека, которого мы порочим, унижаем и уничтожаем. И это очень серьезный вопрос. Простить Бога за обстоятельства своей жизни не так просто. Я это представляю в несколько шутливом виде, но на самом деле иногда обстоятельства бывают очень страшные. Апостол Павел, который прошел через многое страшное, о чем можно подумать, говорит, что верующему всё содействует во спасение… Значит, если подойти ко всем обстоятельствам жизни как к поводу поступать правильно, стать более достойным и крепким человеком, то и самые страшные обстоятельства могут нам пойти на пользу. Я это говорю, потому что на самом деле видел это среди людей.

Как приготовить исповедь я приблизительно сказал: посмотреть на свою собственную совесть, посмотреть, что во мне есть такое, от чего мне самому делается стыдно, что я не хотел бы разгласить, что я всячески стараюсь спрятать от других людей, как бы они не узнали. Это первое. Второе: что есть такого во мне, что ниже моего собственного достоинства? Я мог бы быть таким или иным, а потому что я трус, потому что я ленив, потому что я малодушен, потому что я не верю даже в себя, не говоря уж о Боге, я живу ниже своего уровня… Это тоже грех, потому что каждый из нас призван стать великим перед лицом Божиим, вырасти, как говорит апостол Павел, в меру роста Христова… А если я довольствуюсь тем, что я просто пресмыкающееся, то я грешу против себя; и это надо осознать, надо перед собой этот вопрос поставить.

Дальше, как я уже сказал, вопрос: чем я виноват перед другими людьми? Я настаиваю на том, что надо не только пожалеть и покаяться, но надо непременно что-то сделать. У Лескова есть рассказ “На краю света”. Русский миссионер едет по сибирской равнине и разговаривает со своим возницей. Тот показал себя благородным, мужественным человеком, спас ему жизнь — и он не христианин. И миссионер ему говорит: “Ну как же ты, такой замечательный, хороший человек, а христианином не стал?!” — “Ну, – отвечает возница,– если я стану христианином, никто мне больше верить не будет”. — “То есть как же так? Христианин должен быть честен, должен быть такой, сякой…” — “Нет, – говорит тот, – это совсем не так. Я тебе объясню примером. Вот я живу на опушке леса, у меня маленькая хибарка, жена, дети, и все мое богатство сводится к тому, что у меня есть корова. Неподалеку живет другой мужик, у него тоже хибарка, у него тоже дети, но коровы-то нет. И вот как-то ночью он, скажем, придет и украдет мою корову. Наутро мои дети без молока плачут, днем голодные, плачут, а его дети впервые пьют молоко и наслаждаются. Что же он сделает? Если он христианин, он пойдет к попу на исповедь, все ему скажет по совести, получит разрешительную молитву; в результате и совесть у него чиста, и корова при нем. А я язычник, не могу исповедоваться ни у кого. Я, если украду корову, со стыда приведу ее обратно, скажу: “Виноват я перед тобой!” Он меня побьет, потом вновь подружимся, и все в порядке”. Мне кажется, что этот образ, как бы смешной, не такой уж смешной и не такой редкий. Бывает, что мы одного обидели, а у другого просим прощения.

У нас был здесь такой случай. Во время богослужения пропала с аналоя Иверская икона Божией Матери. Ко мне подошел сторож во время службы, спрашивает: “Вы сняли эту икону?” — “Нет”. Пропала… Какой-то “благочестивый” христианин подошел, перекрестился, приложился — и она исчезла у него под пальто. Я сказал: “Положи другую икону”. Он положил; через две недели и та ушла. Я тогда обратился к приходу: вот что случилось. Мы можем поступить двояко. Или можем сказать: “Негодяй, чтоб ему ни дна, ни покрышки!” Или сказать: “Для того, чтобы человек во время службы украл два раза иконы, он должен быть либо в крайней материальной нужде, либо в крайней душевной растерянности. Давайте о нем молиться!” Ну, и мы молились. Мы молились не: “Помяни, Господи, вора”, а молились каждый про себя. (Я теперь скобки открою. Есть рассказ из жизни Филарета Московского о том, как работала артель в Троицкой лавре. У артели — тогда люди были бедные — был один топор, и тот исчез. Они пришли к Филарету, говорят: “Что нам делать?” — “А вы соберитесь все в церкви и будем молиться”. Они стали, начали молиться, и через некоторое время Филарет спрашивает: “Молитесь?” — “Молимся, батюшка”. — “Продолжайте”. Дальше помолились. “Молитесь?” — “Молимся”. — “И вор тоже молится?” — “Молюсь, батюшка”. Вот так он попался). Но этот наш вор, что бы я ни говорил в церкви, не отреагировал (я и не спрашивал: “Вор, вор, скажи, скажи!”), молчал. Я тогда жил в церковном доме. Через полгода, за неделю перед Рождеством — звонок. Открыл; стоит человечек, говорит: “Батюшка (или: Владыка), можно у вас поисповедоваться?” Я на него посмотрел, подумал: что-то не то! – и говорю: “Нельзя! Вы хотите за исповедью спрятаться. Вы мне скажите – в чем дело?” Он ответил: “Я украл ваши иконы”. — “В таком случае скажите: вы у других людей крали что-нибудь?” — “Да, крал, у друзей и знакомых”. — “Так иди домой, собери в чемоданчик все краденное и ходи по знакомым. В ящик для писем не кидай, а звони в дверь или стучись. Когда откроют, объясни, отдай, а если в ответ дадут пощечину и спустят с лестницы, подберешься и скажешь: так мне и надо! – и пойдешь к следующему. Когда ты можешь вернуться?” — “Ну, часам к десяти, наверное”. К полуночи его не было, я пошел спать. На следующий день в десять утра он появился. Я говорю: “Мы же сговаривались на десять вечера!” — “Да, – говорит, – но знаете, Владыко, столько было краденного, что я только теперь управился”. Последнее, что он принес, были иконы, которые теперь лежат на этом аналое.

Вот это покаяние. А если бы он, стоя на исповеди, рыдал о том, какой он негодяй, его покаяние длилось бы ровно столько, сколько эмоций хватило бы, а потом прошло; и при нем и краденое, и чистая совесть… Поэтому надо нам к этому относиться очень серьезно, надо мириться с людьми и исправлять ошибки. И это, мне кажется, очень важный момент, который мы пропускаем.

Дальше: мы приходим на исповедь к священнику. Почему к священнику? Как я говорил раньше, мы должны были бы обратиться ко всей общине, потому что если Церковь, по слову Самарина, — общество любви, то, нарушая любовь, мы перестаем быть членом этого общества, и только это общество может нас снова интегрировать в себя. И священник действует от имени этого общества, он не от себя действует. Конечно, ему дана благодать вязать и решить, но не в одиночку; он это делает вместе со всем телом Христовым. То есть со всей Церковью. Из тех слов, которые священник перед исповедью произносит исповедующемуся, очень ясно, что исповедь идет не священнику, а она обращена к Богу в контексте Церкви. Священник говорит: Чадо, Христос невидимо стоит перед тобой, поэтому не усрамись и не убойся меня; я — только свидетель, который должен свидетельствовать о том, что ты исповедуешь. Скажи же все, не обинуясь, и тебя простит Христос… Исповедь идет перед лицом Христа и обращена к Нему, не к священнику.

Какую же роль играет священник? Что значит: “Я — свидетель”? Вы знаете, свидетели бывают разные. Вот, вы находитесь на улице, и что-то случается. Вы свидетель в том смысле, что видели случившееся. Полиция спрашивает. Кто, что видел; вы видели, что случилось то-то, но не выступаете ни за кого, вы просто видели голый факт. Вы не защищаете одного против другого, вы только описываете то, что видели. Это такое отрешенное свидетельство. Бывает, что на суде вы выступаете за или против той или другой стороны, потому что вы не только видели или знаете, но уверены, знаете, кто виноват и кто прав; это другого рода свидетель. Бывает, что призывают свидетеля на брак, это еще совсем другого рода свидетель. Вы выбираете самого близкого, дорогого человека, который с вами разделит вашу радость. Евангелие говорит об Иоанне Крестителе: он — друг Жениха. Вот и вы можете быть приглашены свидетелем на брак, именно как самый близкий друг или подруга, это совсем другое отношение.

И мне кажется, что священник стоит на исповеди на положении вот этого последнего. Он – друг жениха, то есть он вами приглашен присутствовать при вашем примирении с Богом, он приглашен вами присутствовать в этот торжественный момент, когда Бог вас примет вновь как Своего друга и когда вы Бога примете как своего Друга. А вы знаете, что такое друг. Друг — это человек, который тебе настолько родной, настолько близкий, что ты готов, если нужно, пожертвовать даже своей жизнью или, во всяком случае, готов потесниться в своих обстоятельствах.

И вот если рассматривать священника как человека, который стоит тут, потому что община больше не в состоянии принять исповедь, стоит тут, ликуя о том, что ты пришел примириться с Богом, тогда роль священника делается другая. Он не судья тебе; он сам грешник, он не может тебя осудить, он может произнести суждение, тебе дать ответ, но это все. И мне кажется, это очень важный момент.

А что община не в состоянии принять исповедь — ясно. Вы себе представьте: я завтра выйду на амвон и скажу: “Дорогие братья и сестры, вы меня знаете уже сорок пять лет как человека честного, благородного и т.д. На самом деле я негодяй, я и крал, и то делал, и сё, и другое делал, и я специализировался по карманным кражам”. Что, вы думаете, сделают присутствующие? Неужели они откроют объятия и скажут: “Иди к нам!” Не думаете ли, что, вероятнее, женщины посмотрят, где их сумочка, а мужчины начнут щупать карман: не украл ли я у них кошельки раньше, чем исповедовался?.. Конечно, так. Наша община не в состоянии принять открытую исповедь. Может быть, тот или другой человек способен, но и то останется какая-то тень, что-то “не то” между людьми. Поэтому священник берет на себя эту тяжесть во имя общины, и это, мне кажется, нам надо ценить, то есть относиться к этому серьезно. Помню, один мой большой друг стал священником, и когда в первый раз исповедовал людей, был так потрясен тем, что слышал — а слышал он не об убийствах или каких-нибудь особенных грехах, — об обычных человеческих грехах, которые на него потоком начали литься, потоком грязи как бы, что говорил мне: “Я всю ночь потом ходил, ходил и не мог спать от этого….” Священник более зрелый, более опытный — не тот, который может стряхнуть с плеч то, что слышал, и успокоиться; он каждую исповедь должен взять, как бы ножом пронзить свое сердце, и эту исповедь и этого человека носить в себе, как крест, со-страданием.

Поэтому опять-таки, когда мы исповедуемся священнику, мы должны себе отдавать отчет в том, что мы на него кладем тяжесть, которую он с радостью берет, которую он нас просит ему дать, но которая лежит на нем. В древности на Руси в конце исповеди, когда была сказана разрешительная молитва, священник говорил: “Теперь положи твою руку на мое плечо”, и когда исповедающийся это сделал, священник говорил: “Теперь знай, что все твои грехи на мне, ты можешь идти в мире”. Вы понимаете, что это значит? Это не просто слова, если священник серьезно, вдумчиво их переживает. Я знаю священника, который давал епитимьи, то есть после исповеди говорил: “Вот, для твоего духовного возрастания ты будешь делать то-то в течение недели, месяца или большего срока…” И сам, как правило, исполнял каждую епитимью, которую наложил на другого. Он целыми ночами исполнял то, что другой должен был исполнять четверть часа или десять минут, но у него была вереница исповедей, и он всё исполнял. В какой-то момент это делается невозможным, когда сотни людей ходят, как к Серафиму Саровскому, к другим подвижникам, но в этом есть сердцевина какой-то правды: да, ты берешь на себя это, ты не можешь никогда с себя стряхнуть ужас о том, что ты слышал… Первый человек, бывший у меня на исповеди, был убийца. Я не могу этого человека забыть. Он давно перестал быть таковым, до того как ко мне пришел, но он не мог не прийти, и я не могу забыть. Я не могу забыть того ужаса, с которым он говорил о себе и о своем поступке, и той сострадательной боли, которая родилась во мне во время его исповеди.

И это реально для каждого отдельного священника и каждой отдельной исповеди. Поэтому — как мы должны подходить друг к другу, когда исповедуемся! Как мы должны постараться сначала исправить, чтобы можно было сказать священнику, то есть Богу в присутствии священника: “Да, Господи, я это совершил, я это сделал, я был таким, но я уже сколько-то времени борюсь и не грешу этим…” — и тем самым помочь той трагедии, которая со священником происходит. Разумеется, трагедия большая для исповедующегося, но и священник несет ее на себе. И он не мог бы нести ничего, если не мог бы в свою очередь возложить этот ужас, эту трагедию на плечи Христа. Христос говорит, что несет на Себе тяготу всего мира. И священник, который погибает под этой тяжестью, может повернуться ко Христу и сказать: “Господи, я все это в Твое имя взял, я Тебе передаю, потому что у Тебя сил без конца. Дай мне понести, сколько я могу…” И это случается действительно вполне реально. Вы, наверное, помните рассказ о том, как Христа вели на распятие и как остановили Симона Киринеянина и велели ему поддерживать крест, который нес Христос, потому что Христос под этим крестом падал. Вот положение священника, а крест несет Христос. Он несет крест, священник немножко поддерживает в свою очередь. Все это я говорю не напрасно; это у меня накопилось за всю жизнь и как у человека, который исповедовался и исповедуется, и как у человека, который исповедовал людей последние лет пятьдесят. И как замечательно, когда человек действительно кается.

И не обязательно человек может сказать: “Никогда больше этого не будет”; человек должен сказать: “Я каюсь и сделаю возможное, чтобы сколько-то исправиться”. И это “сколько-то” священник порой должен ему объяснить. Помню, как я был страшно разочарован первый раз, когда пошел на исповедь к отцу Афанасию. Я думал: он монах, я ему поисповедуюсь, и он мне такое правило даст, он меня так тряхнет, будет требовать абсолютно всего… Я отисповедовался, он помолился, помолчал и сказал: “Вот, что тебе надо было бы сделать, а теперь ты мне скажи: на что из всего этого у тебя хватит мужества, веры, терпения?” Я ожидал, что он мне скажет: “Вот тебе все, что надо делать”. А он: “Ты взвесь, что ты можешь сделать. Но когда скажешь: ‘Могу!’ — это сделай, этого не бросай.

И знаете, это бывает иногда очень как будто незначительным делом. Я вам дам пример не из святых отцов и не из великих поступков, а из нашей лондонской жизни. Была у нас старушка, которая всю жизнь пила и дошла до предела: не могу больше пьянствовать, как пьянствовала, но не могу от этого отделаться… Пришла ко мне, говорит: “Что мне делать?” Я спросил: “А вы исполните то, что я вам скажу?” — “Непременно исполню!” — “Хорошо: пейте свободно, сколько хотите…” Она перебила: “Я и без того это делаю; в этом-то моя проблема!” Я говорю: “Я не кончил: …но при таком условии. Налейте себе стакан вина, выпейте глоток и долго его держите во рту, наслаждаясь его вкусом, потом проглотите, поставьте стакан и не берите в рот второго глотка, пока вкус от первого не пройдет совершенно”. Через два дня она пришла, говорит: “Отец Антоний, вы мне все испортили! Я обыкновенное целую бутылку выпивала, а тут и четверти стакана не выпила”. Я сказал: “Ну, вот тебе и ответ!”

Думаю, что по отношению к другим нашим погрешностям ли грехам мы могли бы в этом же роде поступать. Разумеется, нельзя сказать себе: я согрешу столечко, а потом остановлюсь… Надо сказать: вот столько я могу сделать, больше не могу; и все… И если бы мы делали все, что можем, то прогрессировали бы, потому что, сами знаете: в каждом деле начинаешь с малого и дело нарастает. Начинаешь с того, чтобы выучить буквы, потом можешь читать слова, а потом целые книги. И так бываем со всем: начинаешь с малого и вырастаешь в большее.

Хочу вам еще об одном рассказать. Вам это совершенно некстати, потому что вы все молоды, но когда-нибудь вы тоже будете старые, и тогда, может быть, вспомните мой рассказ на пользу. Есть одна проблема, которую многие старики приносят на исповедь или на частный разговор. Говорят так: “Я теперь страдаю бессонницей. Я была у доктора, он мне дает пилюли, но бессонница делается бредом. Потому что когда у меня была бессонница, я вспоминала все темное, дурное, мучительное в моей жизни. Теперь, принимая пилюли, я даже думать не могу, а этот ужас моего прошлого клубится, клубится во мне, ломает, мучает меня; что мне делать?” Я тогда отвечаю: “Во-первых, не принимайте пилюли, а довольствуйтесь бессонницей. А второе: когда у вас будут подниматься эти жуткие, страшные, отвратительные воспоминания, припомните, что я вам сейчас скажу. Нам дано жить не только один раз, а много-много раз. Не в том смысле, что мы перевоплощаемся и вновь рождаемся на земле, а в следующем. В какой-то момент нашей жизни мы, по неопытности или по обстоятельствам, совершаем какой-нибудь грех или даже преступление. В тот момент мы не замечаем, что это грех или преступление, но проходят годы, мы зреем и начинаем понимать все больше и больше, как это было плохо, как это было разрушительно, какой это был ужасный поступок. Например: человек в нужде, а тебе не хочется беспокоиться, и ты его отстраняешь, а через сколько-то лет начинаешь вспоминать, как потом услышал, что этот человек от голода умер. Вернуться к тому, что было, и исправить, иногда можно, если человек еще жив, если обстоятельства позволяют, но не всегда. Но мы можем сделать другое. Мы можем посмотреть в упор на этот поступок, на эти слова, на эти обстоятельства, и поставить себе вопрос: окажись я теперь в том же положении, как бы я поступил?.. Если вы вынуждены сказать: увы, поступил бы так же! — знайте, что ваш грех – не вчерашний грех, а теперешний, что он начался тогда, но продолжает в вас жить и по сию пору. Поэтому если ты не можешь сказать: “Отрекаюсь до конца, теперь я не мог бы так поступить”, память об этом будет периодически к тебе возвращаться и тебя мучить. По мере того как ты духовно взрослеешь или развиваешься, этот вопрос тебе будет снова поставлен: А теперь ты бы так поступил? А теперь ты бы это сделал?.. И если ты можешь сказать: “Нет, теперь ни за что я не мог бы этого сделать”, ты увидишь, что Бог это снимет из твоей жизни, с твоей совести. Но пока это не снимается, таким образом, это не вчерашний грех, а твой сегодняшний грех. И поэтому не надо избегать воспоминаний, которые мучают, а надо на них посмотреть в упор и поставить перед собой вопрос: вот каким я был. Такой же ли я теперь? Вот как я поступил. Я теперь поступлю так же? Я это сказал когда-то. Я мог бы это сказать теперь?.. Если ты можешь ответить: нет, это дело кончено… Конечно, иногда мы говорим “нет” по незрелости; тогда периодически какие-то осколки этого будут к нам возвращаться, пока мы не перерастем это совершенно. Но бежать от воспоминаний не надо, а надо в них смотреть.

Иногда в жизни случаются вещи, которые нас очень глубоко ранят. И для того, чтобы их изжить, приходится очень, очень созреть, приходится многое продумать, чтобы вырасти в ту меру, в какую вырос в свое время апостол Павел, который после выпавшей ему страшной жизни мог сказать: все верующему содействует во спасение… Нужно очень много мужества и много внутренней зрелости; но это возможно. Но нельзя себя упрекать в том, что этой зрелости в нас еще нет. Мы должны быть готовы сказать Богу: Да, я еще младенец, да, я еще только подросток… Если хотите употребить более обидное слово: я — недоросль. По годам я должен бы быть зрелым, а по внутреннему возрасту я мальчишка. Но это можно сказать, принять себя и дать себе вырасти. Я вам дам пример из другой области.

У меня был целый период между семи- и четырнадцатилетним возрастом, когда никакой семейной жизни не было, нам негде было жить. Я жил в очень тяжелой школе, и эти годы у меня как бы пропали, и пропали они у моей матери. У нас было такое общение: меня на несколько часов выпустят из школы, а потом обратно. И когда у нас оказалась квартира, и мы смогли жить вместе, то у нас было чувство, что мы знали друг друга, когда я был маленьким мальчиком, теперь мы начинаем знакомиться по-новому, а в промежутке был кто-то, о ком мама никакого представления не имеет. И мы решили систематически пережить вместе эти годы, рассказывая друг другу случившееся, переживая его вместе, пока мы не дошли до того возраста, в котором находились. И я думаю, что (вам это может показаться смешным, я не знаю, как вы это расцените), что нам очень помогло, что мы смогли это сделать и потом продолжать жить, как будто не было этого перерыва. Так бывает и в духовной жизни. Иногда, в какой-то период, тебя “нет” по отношению к Богу или по отношению к твоей собственной совести, или по отношению к близким людям, и это надо восстанавливать. Восстанавливать, начиная с того места, где ты находился, и не перескакивая через целые десятилетия, а давая себе вырасти постепенно.

Часто люди думают: я приду на исповедь и выложу все до дна… Этого нельзя сделать. Надо считать, что исповеди будут последовательные, одна после другой, в течение всей жизни. Знаете, как археолог ищет какой-нибудь пропавший город. Сначала счесывается поверхность земли, и находятся какие-то осколки, которые идут в музей, потом разбирают дальше, начинают какие-то крыши появляться, потом уходят вглубь. И только потому, что одна поверхность, а другой была расчищена, можно перейти к следующей. Иногда бывает, что у человека потрясающее переживание, что глубины, как из вулкана лава, выливаются наружу. Но большей частью приходится постепенно снимать пласт за пластом, пласт за пластом, и не бояться того, что есть еще пласты. Бог нам не дает видеть того, чего бы не можем увидеть без ужаса. Он ждет, чтобы мы созрели, для того чтобы нам показать то, что Он всегда видел в нас, но что нас сломило бы или испугало.

Вот, хватит с вас. Если у вас есть вопросы, я могу попробовать ответить; говорить-то легко, а отвечать на вопросы — дело другое.

Когда крестят взрослого человека, его не обязательно исповедуют; просто крестят, и считается, что крещение снимает все грехи, которые были у него до момента крещения…

Знаете, крещение — не то же самое, что ванна. Когда вы запачкались и выкупаетесь, вы выходите чистыми. Но крещение не заключается в том, чтобы вашу кожу очистить от налета, оно заключается в том, чтобы внутри вас что-то совершилось. Отец Георгий Флоровский мне как-то сказал, что когда крестят младенца, который не делает выбора, который не знает, что с ним происходит, то в его душу словно вкладывают зернышко вечной жизни, как можно положить зерно в плодородную землю. Но это зерно должно дать плод. От того, что вложено зерно, у вас еще нет ни сада, ни поля. В этом отношении ответственность родителей, которые крестят детей, и восприемников, очень серьезная, потому что те и другие говорят: да, этот младенец способен на вечную жизнь. Бог его создал для нее, мы в него вкладываем нечто, что принадлежит Божественной области, но наше дело — оберегать его, наше дело — это взращивать, наше дело — ему помочь осознать все это и вырасти… Иначе получается, что крестят и потом оставляют на произвол судьбы, даже без обучения. Знаете, Лесков где-то говорит, что Русь наша была крещена, но никогда не была просвещена… Крестили автоматически, оптом часто.

Но даже если крещение совершено так, то дальше должно быть обучение. Когда дело касается взрослых, конечно, должна быть подготовка. Я не говорю, что надо из человека сделать ученого богослова, но есть некоторые основные вещи, которые человек должен принять, чтобы креститься.

Можно задать такой вопрос, немножко кощунственный. Я знаю многих людей, которые приняли православие во взрослом состоянии. С моей точки зрения они не стали от этого лучше, но стали себя считать лучше…

Видите, если человек себя считает лучше других ввиду того, что над ним было совершено, он просто не понимает, что с ним случилось. Потому что самая сущность христианской веры, в первую очередь, смирение. Не то что признание себя хуже всех, — до такой меры могут дойти святые, но реалистическое отношение к себе. Вот я крестился, или меня приняли в православную церковь, и этим мне представлен идеал, к которому я должен стремиться. Давай-ка я себя буду сравнивать с этим идеалом, сличать и на каждом шагу видеть, насколько я от него далек. Знаете, когда читаешь жития святых, поражаешься: мы, в общем, никчемные, а вместе с тем чувствуем, что мы совсем не так уж плохи… Святые — потрясающие люди, а видят себя греховными. Почему? Потому что они себя сравнивают с Богом, Каким они Его все больше и больше видят. Они видят свет все более яркий, и видят, какие они сами темненькие, ну, в лучшем случае, полусветящиеся. А если человек превозносится над другими, потому что он-де христианин или православный, он просто чего-то, очень основного, не понял. Святого Серафима Саровского спрашивали раз, какие признаки того, что человек укоренен в Боге, воспринимает что-то от Бога — или от сил зла. Он сказал: дьявол холоден, он темен, он горделив, он ненавистник. Если в твоей душе холод, если ты видишь все во мраке, если ты гордишься и превозносишься над другими людьми, себя считаешь праведником, а других грешниками, то твои религиозные переживания не от Бога… А Бог (продолжает Серафим Саровский) — огонь, Бог — свет, Бог смирен. Когда у тебя сердце горит, когда у тебя ум светел, когда ты чувствуешь, что ты хуже всех — и, однако, любим Богом и приемлем людьми, тогда ты можешь думать: да, это от Бога…

Я думаю, что надо помнить: то, что нам дает Бог, не значит, что мы этим обладаем. То есть, мы должны себе усвоить то, что нам дает Бог, иначе нам дается как бы запечатленный пакет, что-то за семью печатями.

Я думаю, что с вас хватит, бедненькие!

Опубликовано: «Наблюдайте, как вы слушаете…» — М.: Фонд содействия образованию XXI века, 2004. (Библиотека журнала «Альфа и Омега»)

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет