митрополит Антоний Сурожский

Об исповеди. Беседа с подростками

Г. Москва
15 июня 1988 г.
Тема: Таинства, Молитва, Исповедь, Грех   Место: СССР   Период: 1986-1990   Жанр: Беседа

Владыко, у меня вопрос по поводу исповеди, есть вещи, кото­рые священнику говорить как-то не получается. Либо они слишком мелкие, либо такие, что другому человеку особенно и не скажешь. Как всё-таки с такими грехами быть?

Ну, во-первых, надо их «сбывать», — чтобы их не стало. Если их не станет, то не будет проблемы, надо ли их говорить или нет. Я говорю полушутя, но это на самом деле так. Ведь если ты о чем-то не можешь сказать, значит, оно неладное.

А когда мы говорим, что грехи очень мелкие — так они на наш масштаб, вот и всё! Это значит, что ты таков; если твои грехи вроде пыли, значит, ты не возвысился до чего-то худшего (или лучшего). На самом деле — маленькое свинство иногда гораздо хуже исповедовать, чем какой-нибудь большой грех: стыдно, что ты та­кой мелкий.

Другой вопрос — если ты не доверяешь священнику, боишься, как бы он не сказал кому-нибудь, не употребил против тебя. Но тогда он очень плохой священник: в старое время священникам, которые разбалтывали чужие грехи, языки резали. (Теперь, правда, не режут, но можно его заставить прикусить язык).

А вообще первое, что надо крепко помнить: ты исповедуешься не священнику, а Богу. В молитве перед исповедью говорится: «Се, чадо, Христос невидимо стоит перед тобой; не постыдись и не убойся меня». И это сразу ставит тебя перед лицом Христа. А священник стоит сбоку, так как он, как дальше говорится, «только свидетель».

Свидетели бывают разного рода. Скажем, если что-то на улице случится, милиционер подойдет и спросит: «Кто видел?» И если ты не замешан, ты просто скажешь: «Я видел то-то», и тебе всё равно, кто прав, кто виноват, потому что ни тот, ни другой тебе ни друг, ни враг. Есть свидетели на суде, которые выступают за или против одной из сторон. И еще род свидетелей, которых берут, на­пример, на свадьбу. Знаете: выбираешь самого близкого тебе чело­века, которому ты доверяешь больше всех, и говоришь: Я хочу, что­бы ты участвовал в моей радости. Так вот, священник, который при­сутствует при твоем разговоре со Христом, находится на положении этого третьего рода свидетеля. Он, как говорится в Евангелии об Иоанне Крестителе, «друг жениха». То есть, он твой друг, приглашенный тобой, чтобы тебе помочь, поддержать и разделить твою радость примирения с Богом. Ведь главное в исповеди — не то, что ты говоришь о себе всё плохое, что только можно сказать, а что это — момент примирения: для этого исповедуются. В таком случае твой вопрос снимается, потому что если ты, с кем-нибудь поссорившись, подойдешь к нему и попросишь: «Я тебе не скажу, в чем дело, но ты меня прости», твой друг ответит: «Нет, пожалуй, потому что если ты сказал кому-нибудь обо мне что-то неприятное, это одно, а вдруг ты сделал что-то уж очень гадкое? Я хочу сна­чала знать; кто же тебя знает, что ты сделал?»

В исповеди дело обстоит именно так. Насчет мелкого неизвест­но, ты сам понятия не имеешь. Говорят о больших грехах и мелких. Конечно, убийство, например, это громадный грех, а если ты ра­зозлился, что кто-то к тебе пристал, сказал: «Отстань от меня» — это мелкий. Но я приведу такой пример. Во время войны я был хи­рургом в армии; однажды ночью нам привезли двух раненых. Первого прошило пулеметной очередью и можно было ожидать, что он умрет. А второго привезли из кабака: он выпил с товарищами, заспорил, и один из его приятелей, вынув перочинный ножик, стал им разма­хивать, ударил его в шею и разрезал один из важных сосудов, который несет кровь к голове. Казалось бы, пулемет гораздо более опасная вещь, чем маленький перочинный ножик. Но тот, кого ранил пулемет, ничем особенно не пострадал; его не задело ни в сердце, ни в важный сосуд, ни в нервную систему. Ясно, что прошло через легкие, но это дело поправимое. А второй молодой солдатик чуть не умер от потери крови по дороге.

То же самое и с грехами. Тебе кажется: «Ну, это мелкий грех!..» Нет, это перочинный ножик, — вопрос в том, куда он тебя ударил. А это «крупный грех», но он тебя не убил. И говорить, что не стоит исповедовать тот или другой грех, так как он мелок, очень рискованно. Маленькая змейка может тебя ужалить, и ты умрешь, а какого-нибудь удава ты никогда и не встретишь.

Поэтому считай, что ты исповедуешься Христу, а не священни­ку. Священник тут свидетель радости, чуда твоего примирения с Богом; и ты не можешь мириться, не сказав, в чем дело. Ты не можешь судить сам, большой грех или маленький. Это как в болез­ни: у тебя какой-нибудь признак ничтожный, а доктор знает, что это начало тяжелой болезни.

И, наконец, о священнике. В Древней Церкви исповедовались не одному священнику, а перед всеми собравшимися. Человек гово­рил о себе все, что имел сказать, потому что когда мы грешим, мы грешим перед Богом, но всегда против кого-нибудь. Мы не ос­корбляем Бога непосредственно, не обращаемся к Нему с руганью, не делаем чего-нибудь Ему лично вредного. Но мы раним человека, делаем зло человеку, через человека совершаем грех. Поэтому люди должны с тобой примириться, чтобы Бог мог с тобой примирить­ся; это одно. А второе, что делалось в древности (и я знаю одно­го священника, который раз это сделал): ставился вопрос общине: этот человек кается в том, что он для вас всех был занозой, был как бы присутствием какого-то зла. Вы готовы его принять и нести его? Ведь то, что вы его простите, еще не значит, что он переменился, это разные вещи. Человек изменяется в одно мгнове­ние. Бывают и такие случаи: апостол Павел, например, переломился полностью, разом; но это не со всеми бывает. И поэтому община брала его на себя, говорила: Да, он нам брат, и мы будем его нести, она нам сестра, и мы будем ее нести на собственном хреб­те. И тогда давалась разрешительная молитва.

Теперь священник представляет собой общину, потому что об­щина больше неспособна слушать исповедь. Вы себе представьте: в вашем храме кто-нибудь выйдет перед всем народом и скажет: «Дорогие братья и сестры, я профессиональный вор»… Что сделают люди? Вы думаете, они откроют объятия? — Они сразу в карман полезут: не успел ли он украсть мой кошелек, раньше, чем покаялся?.. Я уверен, что так будет; подумайте сами. Значит, община больше неспособна слушать исповедь. Люди будут говорить: Боже мой! Он нерукопожатный! Как можно с ним общаться?! Я не могу допустить, чтобы мои дети играли с таким мальчиком! Я не могу позволить, чтобы моя дочь ходила гулять с таким молодым че­ловеком! — вместо того, чтобы сказать: Давайте-ка его спасать, из омута вытаскивать!..

И вот священник за всю общину слушает. Знаете, в древности, кончив исповедь, исповедующийся клал свою руку на плечо священ­ника, и тот говорил: Теперь иди в мире, все твои грехи на мне… Он принимает на себя солидарность с кающимся вместо общины, ко­торая раньше это делала. С другой стороны, священник стоит от лица общины перед Богом, и молясь о тебе, говорит Богу: он наш. Ты не можешь его выкинуть без того, чтобы Ты выкинул и нас. Или Ты его прости и прими, или Ты нас всех отбрось, потому что мы не можем прожить с мыслью, что человек — мальчик, девочка, мужчина, женщина, которые наш друг, наш брат, наш отец — выкинут, без того, чтобы мы не ушли вместе с ним. Это очень серьезное дело для священника и для общины.

Я наговорил много….

 Когда происходит исповедь, можно ли сказать, что все мои грехи прощаются, или только те, которые я проговорил или продумал?

Во-первых, грех прощается не потому, что ты его назвал, а потому что ты пожалел, что сделал, сказал, или подумал, или почувствовал что-то дурное. Назвать недостаточно, — надо пожа­леть о том. Мне рассказывали (конечно, это больше похоже на анекдот), как одна старушка все исповедовала один и тот же грех мо­лодости. Священник ей сказал: Бабуся, ты мне уже двадцать раз исповедала это! А она говорит: Да, батюшка, но так сладко вспом­нить!.. Можно ли сказать, что этот грех ей прощен? Да, давно Бог простил, а вместе с тем она этим грехом живет, самое большое удовольствие ее жизни — вспомнить то, что тогда случилось… Вот пример. Нельзя просто дать список всего гадкого, что ты сде­лал, и думать, что этого достаточно.

Кроме того, есть грехи ведомые и неведомые. Есть поступки, о которых я понимаю, что они грешны. А есть вещи, которые на самом деле плохи, но я еще не дорос до такого их понимания, не­достаточно развился духовно, или опыт моей жизни меня не научил. Поэтому грехи такого неведения, где нет моей недоброй воли, Бог может простить. А в том, что я сделал сознательно, я должен раскаяться. Что значит раскаяться? Я должен, во-первых, понять, что это плохо. А во-вторых, перед собой поставить вопрос: готов ли я меняться, собираюсь ли я бороться с этим? Если я вообще этого не собираюсь, если понимаю, что это плохой поступок, пло­хое отношение к жизни, но мне всё равно; я знаю, и буду это продолжать, то как меня можно простить?

И о прощении, я думаю, можно сказать вот еще что. Мы всегда считаем, что простить — это забыть. Мы подходим к человеку и говорим: «Прости меня!» в надежде, что он уже никогда не вспомнит об этом. Но это не всегда полезно, так как иногда от того, что тебя простили, ты еще не переменился. И если тот, кто тебя простил, не будет следить, чтобы тебе не дать повода снова то же самое сделать, ты можешь поскользнуться. У нас в приходе был случай, который меня чему-то научил. Была женщина-алкоголичка, пила отчаянно. Ее взяли в больницу, год лечили; она вылечилась, вернулась домой. В семье устроили праздник и поста­вили бутылку вина на стол. И от первого же стакана произошел срыв: она снова запила. Так вот, семья простила и забыла; а надо было простить — и не забывать, и не ставить ее в такое положение.

Прощение начинается не с момента, когда ты стал ангелочком и всё в тебе хорошо, а с момента, когда тебе поверили: поверили, что ты жалеешь о том, каков ты, но знают, что тебе нужна помощь. И человек, к которому ты обращаешься со словом: «Прости!» — тебе говорит: «Хорошо, я возьму тебя на свои плечи и помогу исправить­ся. Но я тебя люблю черненьким, а не только беленьким, люблю та­ким, каков ты есть, а не ввиду того, что ты, может быть, испра­вишься».

 На исповеди надо рассказывать грех в общем или подробно говорить о каждом грехе?

 Видишь ли, если грех состоит из одного какого-нибудь проступка, ты можешь сказать просто: «Я сделал то-то». Но если об­стоятельства этого греха сами по себе уже плохи, тогда и о них надо сказать. Если ты что-нибудь украл — скажи: «Украл, жалею, не буду больше». Но если для того, чтобы украсть, ты еще вдоба­вок кого-нибудь обманывал, лгал, подводил,.. то всё это надо рас­сказать, потому что дело не только в краже, а во всей цепи под­лостей, которые с ней связаны. Вопрос не в том, чтобы дать спи­сок грехов, а в том, чтобы ты мог сказать всё, что относится к этой краже.

И когда исповедуешься, надо называть вещи своими именами, а не так, помягче. Я помню, пришел ко мне на исповедь очень почтенный господин и говорит: «Со мной случалось, что я брал не свое…» Я говорю: «Нет, вы скажите просто — я воровал». — «Помилуйте, вы меня вором называете!?» — «Вы вор и есть, потому что «брать не свое» называется воровством»… Понимаете, очень легко сказать: «Я беру не свое», «Я не всегда правду говорю», вместо того чтобы сказать: «Я налгал» или «Я привык лгать, когда мне это выгодно». И если ты не можешь этого сказать, значит, ты не очень сожалеешь, а скрашиваешь, просто чтобы прошмыгнуть мимо исповеди. Поэтому надо говорить всё, что относится к греху, что его делает более греховным; надо грехи называть по имени и не надо сознательно скрывать. Если ты на исповеди собирался всё сказать и что-то забыл, если это важная вещь, можно прибавить, но если это пустяк, который ты забыл упомянуть, считай, что ты прощен, потому что ты не собирался обманывать Бога в этом.

Я обругал кого-то; надо ли говорить, отчего я это сделал?

 Нет; потому что если ты начнешь рассказывать: «Мишка играл со мной в футбол и он сделал то-то, я его предупредил, а он еще раз повторил, я ему сказал, что следующий раз ему достанется, и вот когда он это снова сделал, я его обложил хорошенько…» — знаете, батюшке конца-края не будет, если весь футбольный матч так должен пройти. Важно то, что ты сделал; причем порой обстоятельства делают твой поступок более противным; а порой, когда начинаешь раскрывать обстоятельства, всё разжижается, потому что «конечно, он виноват, что он это первый сделал, и второй…» И получается, что ты почти чист: если бы тебя не дразнили, ты бы не лягнулся. А на самом деле вопрос только в том, что ты лягнулся; он пусть исповедуется в том, что он тебя злил.

Существуют определенные правила поведения в церкви. Например, женщина обязательно должна быть с покрытой головой и не должна быть в брюках. Имеет ли это какое-нибудь принципиаль­ное значение? Порой это отталкивает молодежь…

 Это очень трудный для меня вопрос. Это берется из Послания апостола Павла, который говорит, что женщина должна входить в церковь с покрытой головой в знак как бы подчиненности; и в Вет­хом Завете написано, что мужчина не должен одеваться в женскую одежду и наоборот. Поэтому штаны на женщине — это мужская одеж­да, а юбка на мужчине была бы женской (ну, это более редкое яв­ления, я должен сказать).

Но я думаю (и конечно, меня многие здесь съедят за это), что это настолько второстепенно и незначительно, что можно было бы и забыть про это. Скажем, на Западе мы с этим просто не счи­таемся. Вот параллель: старца Амвросия Оптинского кто-то спросил: Могу ли я молиться сидя или лежа, потому что у меня ноги отни­маются? (В какие-то годы легко стоять, а в какие-то не так уж легко). И Амвросий ответил: Лежи, лежи, Бог тебе в сердце смот­рит, а не в ноги, когда ты молишься. Мне кажется, Бог смотрит в нашу душу. Если ты непокрытая стоишь перед Богом и молишься, Он видит твою молитву, и это лучше, чем если бы ты стояла покры­тая и думала: Когда же это всё кончится?! (Был у нас старый при­хожанин, который больше любил кабак, чем церковь. Его жена при­ведет в церковь, он стоит и дергает ее за рукав: Адочка! Адочка! Пойдем домой! Они же никогда не кончат своих поповских парадов!.. Если так стоять — лучше стоять в брюках и с непокрытой головой — и молиться). Я говорю честно, как я отношусь к этому и что мы делаем на Западе, во всяком случае, вокруг меня. Но я знаю, что здесь это не принято; и я бы держался более или менее того, что принято, просто потому что — зачем же людей смущать? Помню, приезжала лет тридцать пять тому назад в Москву из Франции православная француженка — молодая, страшно элегантная. Пришла в церковь в шляпке, с накрашенными губами, нарумяненная, одета элегантно. Она вступила в церковь, а какая-то старушечка на нее посмотрела и говорит: «Голубушка, нельзя ходить в церковь, одетая, как проститутка. Дай-ка я тебя приведу в порядок». Взяла платок, плюнула и вымыла ей лицо… Если тебе за непокрытую го­лову достанется такое, я не виноват!

 А это тоже не имеет значения: пришел ты в шапке в церковь или без? То есть можно и в шапке стоять?

Нет, это нельзя. У нас принято, когда входишь куда-нибудь, в комнату или в храм, снимать шапку в знак почтения к месту. Шапка играет разную роль. Мы говорим о платке. Вот и монах вхо­дит в церковь и не снимает клобук или скуфейку, потому что это один из знаков его подчиненности. А шапку мы снимаем, когда мо­лимся, когда входим в комнату или в храм. Но опять-таки, у нас это так, у мусульман и евреев это наоборот; вопрос в том, какой смысл вкладывает данная община — не ты лично, а те люди, к кото­рым ты принадлежишь, в тот или другой внешний знак или поступок. Помню, я в молодости пошел раз в синагогу, по привычке первым делом снял шапку, и вокруг меня люди ахнули, потому что это был просто неприличный поступок. Если мы придем в православный храм и не снимем шапку, нам скажут: Пожалуйста, снимите, здесь так не принято.

Считаете ли вы, что рок-музыка — явление сатанинское?

Я не того поколения, которое увлекается рок-музыкой. Я вообще музыкой не увлекаюсь. Мне теперь идет 75-й год, и конеч­но, немного поздно начинать роком заниматься. Рок мне непонятен. До меня не доходит его смысл, как до меня не доходил джаз, когда я был молод. Но во всякой вещи — будь то классическая музыка, будь то джаз, будь то рок, есть риск, что ты не слушаешь музыку, а пользуешься ею для того, чтобы как бы опьянеть, одурманить себя. Это, конечно, легче сделать при помощи рока, чем Баха или Бетхо­вена. И в этом смысле не только музыка, а всё, что извне на нас влияет, может нас как бы вывести из себя, опьянить. Этого не надо допускать. Надо сохранять в себе трезвость, так как если потеряешь себя — в музыке или в чем бы то ни было — потом себя не найдешь, может быть.

Мусульманские дервиши, например, кружатся, чтобы потерять какую-то долю своего сознания и прийти в транс. Мне кажется (но опять-таки, поскольку я не понимаю рок, мое мнение ни к чему не обязывает), что рок-музыка играет такую роль для очень многих. Я это вижу постоянно. Но в то же время я знаю людей, которые слушают классическую музыку часами и часам только для того, что­бы забыться; они не музыку слушает, они стараются забыть свою жизнь, свои трудности и страхи, ждут, чтобы музыка их унес­ла от их самих. Они не музыку воспринимают, а себя как бы унич­тожают. Поэтому будь то музыка или что бы то ни было, что тебя «выводит из себя», надо знать момент, когда пора сказать себе: «Довольно!»

В «житиях подвижников 18-19 вв.» Поселянина есть рассказ о некоем Алексее Алексеевиче, простом человеке, мещанине из сред­ней России. Он ушел жить в лес, в берлогу, которую сам себе уст­роил. Он любил природу; и как-то случайный прохожий наблюдал: А.А. вышел, смотрел на закат солнца, долго смотрел, и потом вдруг сказал: Довольно, не дай себе опьянеть этой красотой! — и ушел к себе. Он остановился в момент, когда он уже терял сознание, скажем, своей молитвенности, какой-то трезвости. Он начинал пьянеть от того, что видел, и остановил себя. И мне кажется, что в жизни надо уметь это делать по всей линии: по отношению к еде, музыке, ко всем развлечениям и к серьезным вещам.

 А может ли христианин быть рокером или металлистом?

Я не вижу, почему нет. Но я так мало в музыке понимаю, что это ответ слепого о красках. До меня не доходит никакая музыка. Я могу узнать композитора, сказать, хорошо ли сыграно, хорошая это музыка или никудышная, но она не доходит до моей души, серд­це мое не затрагивает. Поэтому я не могу дать осмысленный ответ на твой вопрос.

В церкви я рок бы не пустил. Я бываю в церквах в Англии, где кошачьи концерты происходят. Поют самые дикие вещи, играют на самых неожиданных инструментах или, скажем, часть литургии танцуют, чтобы выразить танцем смысл событий. Это мне непонятно. Я просто воспитан на совершенно другом.

 А ведь там поют, что им нравится сатана, а Христа они ненавидят…

 Ну, я думаю, что есть люди, которые пишут разрушительную музыку, пишут разрушительные картины или растлевающие умы и сердца книги и т. д. — это дело другое, но я не думаю, что можно сказать, что всякая музыка, кроме церковной, недопустима вообще. Так же как нельзя сказать, что всякая музыка, которую ты слы­шишь в церкви, в православном храме — церковна. Очень многое, что поется по храмам, не должно бы быть в храме, потому что это не духовно, это не ведет к молитве; это эстетика, ведет к эмо­циям, переживаниям, но это не молитвенная музыка.

Обязательно ли всегда носить крестик?

Когда мы крестимся, делаемся христианами, нам дается крест. Но есть обстоятельства, например, активно, воинственно безбожное окружение в школе, когда можно себе сказать: «Я не в силах вы­держать преследований и того, что надо мной могут сделать — насмешкой или как-то иначе». И я думаю, что если сказать: «Гос­поди, Ты меня прости, — я не буду носить крест на теле, но буду его носить в душе своей. Я останусь верным Тебе во всех своих мыслях, чувствах, поступках; не буду поддаваться тому, что недо­стойно Тебя» — Господь это может понять лучше, чем многие люди поймут.

Крест мы носим, чтобы провозгласить: «Я — христианин». Но мы знаем из истории Церкви, из древности, что большие подвижни­ки говорили: Не лезь на рожон, если тебя обличат в том, что ты христианин, — да, иди на исповедничество, если нужно, на муку. Но сам не заявляй о себе от гордыни, будто «я все могу вынести, и поэтому я всем скажу».

А есть люди, которые считают, что крест нужен для «спасения»: например, купаться надо с крестом, чтобы не утонуть…

Я, может быть, недостаточно благочестив, но я уверен, что столько людей тонуло с крестами!.. Скажем, все матросы и офицеры на воинских судах в старое время носили крест, а когда шел корабль на дно, то все они со своими крестами так и шли на дно. Нельзя превращать святой знак — крест — в какой-то магический талисман. Так же как нельзя считать: вот, я прочту такую-то молитву, и ничего со мной не случится. Это уже суеверие получается.

Но носить крест как способ исповедовать Христа или как святыню, с которой я не могу и не хочу расстаться — это дело другое.

Если я поем перед причастием, то это обязательно будет грех?

Правило — не есть перед причастием. Своих прихожан в Лондоне я учил, что надо приходить в церковь на литургию натощак. Если ты будешь причащаться, ты должен прийти натощак, помолив­шись и приготовившись. Если ты не будешь причащаться, это зна­чит: ты знаешь, что недостоин причастия и поэтому можешь себе как бы добавочную поблажку дать: я хорошенько налопаюсь завтраком перед тем, как идти, и могу спокойно наслаждаться богослуже­нием, а те, кто причащаются, пусть голодают… Если ты не идешь к причастию, ты можешь поститься в знак покаяния. Ты сознаешь: я не имею права подойти по той или другой причине: или потому что не приготовился, или потому что недостаточно раскаялся в сво­их грехах и не могу получить прощения в том, к чему еще привязан (вот — «сладко вспомнить»). Или я в ссоре с кем-нибудь, я не помирился. Пока я не примирюсь или не сделаю со своей стороны всё, что могу, я не должен идти. В Евангелии ясно сказано: если ты принес свой дар к алтарю и вспомнил, что кто-либо имеет что-то на тебя, оставь свой дар, иди сначала примирись… Если чело­век откажется с тобой мириться, а ты сделал всё, что мог тогда это на его совести.

Знаете, даже в мелких вещах это существенно. У нас есть такой старичок, Николай Николаевич. Помню, он подходит раз к исповеди и мне говорит: отец Антоний, раньше чем я поисповедаюсь, я должен вам сказать, что я киплю яростью: старушка, что передо мной была, десять минут вас держала! Все мы ждем, а она испове­дуется без конца!.. Я говорю: А, да, бедный, вот пришлось тебе подождать… — и положил часы на аналой. Он исповедался четверть часа. Когда он кончил, я ему говорю: Знаешь, Коля, ты пятнадцать минут исповедовался. Раньше чем я дам тебе разрешительную молит­ву, пойди и у всех, кто за тобой стоит, попроси прощения… Это мелочь, но это ему дало урок: не ругай бедную старушку за десять минут. Тебе незаметно, что ты четверть часа говорил, а другим очень даже заметно.

И мне кажется, что надо строго относиться к себе в этих как будто мелких вещах: из пылинок составляется масса пыли. Вы знаете, что бывает, когда свою комнату не убираешь. Я живу один, на себя готовлю и убираю; я знаю, что если поленюсь или устал, и не уберу — тут пылинка, там пылинка; потом целые толпы таких пылинок, как барашки, бегают по полу… Вот так и с грехами. Грех такой маленький, что его не заметишь, а соберутся три дю­жины таких грехов — получается совсем другое.

А некоторые считают, что нельзя часто причащаться — не потому что ты недостоин, а просто «нехорошо» часто ходить…

 Очень трудно абсолютные правила установить. Но как основное правило я скажу так: если ты причастился, то есть очистившись исповедью, приготовившись молитвой, получил Причастие, дальше живи тем богатством, которое ты получил, и не иди просить боль­шего, пока не сделал всё, что в твоих силах, в пределах твоего понимания и опыта, изнутри этого чуда примирения со Хрис­том. Если ты почувствуешь, что у тебя появляется вновь какой-то голод по Богу, который не удовлетворяется молитвой, чтением Евангелия или жизнью достойной того, что ты знаешь из Евангелия, тогда снова: молись, готовься, исповедуйся и, если тебя допустят, иди, причащайся.

Но, думаю, по поводу исповеди и причастия надо помнить то, что в древности говорилось: исповедь — это как бы баня, причас­тие — это еда. Если этот образ применить к жизни: ты, например, тяжело работал в поле или просто играл в футбол до изнеможения. Возвращаешься домой; нормально тебе надо вымыться, раньше, чем идти к столу. Но иногда бывает, что ты в таком состоянии изнеможения, истощения, что тебе надо что-нибудь съесть, раньше, чем ты будешь в состоянии вымыться, потому что в тебе больше никаких сил нет.

Причащение — это установление ликующей, радостной — или глубоко покаянной, но всё равно радостной — встречи со Христом. Исповедь — это строгое к себе отношение; такое отношение, какое у тебя может быть, если ты болен, идешь к врачу и ему описыва­ешь все признаки, потому что ты болен, а болезнь всегда опасна и может развиться и привести к смерти. И доктор тебе назначает какое-то лечение.

Другой образ у меня встает: то, как бывает, когда мы малень­кими детьми (не такими как теперь; конечно, все мы дети Божии, но всё-таки разного возраста) играем чем-нибудь, пока мама сидит и вяжет или читает. И вдруг в нас порыв: я хочу маму обнять, по­целовать! Вскакиваешь, оставив всё, бросаешься на нее и целуешь, — вот такой живой порыв. И мне кажется, что по отношению к Богу могут быть моменты такого порыва, когда пришел в церковь, не специально готовясь к причастию, но помолившись, испытав свою совесть с тем, чтобы перед службой помолиться Богу и как бы Ему исповедаться, даже если не идти на исповедь. И вдруг у тебя порыв: Я не могу, я должен подойти ко Христу, я должен при­частиться… — как в детстве мне бывало нужно маму обнять и поцеловать. В таких случаях я говорю людям: легкомысленно не поступай, но когда такой сильный порыв души — не убивай этого порыва. Может быть, в этот момент Господь тебе говорит: Мальчик, Я тебя люблю; подойди ко Мне!.. Как мама может сказать: Подойди, сядь ко мне на колени, давай побудем вместе… Я думаю, что это так же просто и так же животворно, спасительно, радостно, как такая встреча. И я думаю, что с момента, когда ты начинаешь себя сознавать, понимать, что ты такое, кто ты такой, это может случиться и это законно. Опять-таки, это я говорю на свою голо­ву, потому что здесь, вероятно, многие священники скажут: это фантазии Владыки Антония… Но я не думаю, что это мои фантазии, потому что я достаточно читал и меня воспитывали в этом отноше­нии в большой строгости.

В Англии в своих приходах я сорок лет уже людей воспитываю. И люди приходят на исповедь после хорошей подготовки, строгого суда над своей совестью; приходят, исповедуются, если я уверен, что они каются, что они всерьез готовились, я даю разрешительную молитву. Порой, если исповедь мне кажется поверхностной, и если человек или не кается или не готовился, я говорю: Нет, ты не можешь получить разрешительную молитву в грехах, которые ты или не сознаешь, или в которых ты не каешься. Уходи, молись, готовь­ся, придешь через неделю… А порой я скажу такому человеку (в плане того, что я говорил раньше о изнеможении и о еде): Я не могу тебе дать разрешительную молитву, потому что твое покаяние недостаточно зрячее и недостаточно глубокое; но ты и шагу даль­ше не пойдешь, если тебе Господь не даст как бы «добавочной» благодати. (Я хотел сказать «излишек» — слово не могу подобрать). Поэтому пойди, причастись, но не «в награду» как бы за твое по­каяние или за твою добродетель, а как говорится, во исцеление души и тела, каясь, но говоря: Без Тебя, Господи, я умру, как цветок может увянуть без воды. Мне нужна живительная влага, при­чем не влага просто молитвы церковной, не влага проповеди священника, добрых его советов, а такая влага, которая только от Бога может изойти в таинстве… Опыт, который у меня набрался за сорок лет, показывает, что это меняет людей гораздо глубже и вызывает у них гораздо большее благоговение к причастию и к ис­поведи, чем какая-то полу-механизация. Помню, в начале моего служения в Англии пришла исповедовать­ся такая стройная, достойная старушка. Мы помолились; я говорю: Какие же у вас грехи? — Никаких! — Зачем же вы пришли? — Я хочу причаститься, мне нужна разрешительная молитва… — Я не могу вам дать разрешительной молитвы о грехах, в которых вы не кае­тесь. — Простите! Вы молодой священник, и ничего не знаете. Я пришла сюда, я имею право на разрешительную молитву и на причастие!.. Вот крайний подход. Я ее отправил, сказав: Ищите разрешительной молитвы в другом месте и не подходите к чаше, потому что я вас не допущу. Но есть люди, которые так и считают: Подойду, скажу что-ни­будь (что-нибудь же надо сказать!) Вроде того, как, проходя мимо злой собаки, бросаешь ей кость, чтобы пройти, пока она ее грызет. А тут — я священнику пару грешков дам; пока он их будет разже­вывать, я успею шмыгнуть к причастию…

Некоторые считают, что надо исповедоваться, причащаться, вообще ходить только в один храм. А где-нибудь в путешествии хо­чется зайти в храм, зашел — а на тебя накидываются, говорят: ты не этого прихода, и что ты вообще сюда пришел?..

Знаешь, есть басня Крылова «прихожанин». В одном селе был священник, знаменитый проповедник. Один прихожанин своего друга из другого села зазвал: Приходи послушать, увидишь, у тебя всё нутро дрогнет!.. Тот пришел; весь приход плакал от проповеди, а гость сидит себе, ему нипочем. Его друг говорит: Какое же у тебя каменное сердце! Разве тебя не тронуло? А тот отвечает: А зачем? Я же не вашего прихода…

Есть преимущество в том, чтобы на исповедь ходить к одному и тому же священнику, который тебя знает, который тебе может по­мочь и тебя немножко вести. Но причастие не зависит от того или другого священника. Это таинство, которое совершает, в сущности, Сам Господь Иисус Христос и сходящий на Святые дары Дух Святой. Ты идешь к причастию — ко Христу, даже не через священника, как это отчасти происходит в исповеди. Поэтому идти причащаться можно, конечно, в любом храме.

Исповедоваться тоже можно у разных священников по обстоя­тельствам. Если у тебя есть духовник, которому ты доверяешь, который тебя понимает, это, конечно, большое счастье и большая помощь. Но это не значит, что если ты попал в другой город и что-то совершил, что требует прощения от Бога, ты не можешь пой­ти на исповедь здесь, а будешь этот грех за пазухой нести, пока не вернешься домой. (Я знал священника, который покинул Россию в 1919-м году; раз он оскоромился постом, ему сказали: Ну как же, батюшка?! — и он ответил: В уставе сказано, что в путешествия можно есть, что дается. Пока я не вернусь в Россию, я в путе­шествии).

То есть, как тебе удобнее?

Я думаю, что если ты можешь найти священника, которому ты действительно доверяешь, который тебя понимает и готов тебя вести, помогать тебе в твоей духовной жизни, то, конечно, разумнее держаться его. Если ты попадешь в какой-нибудь другой город, ска­жем, на время каникул, и у тебя есть потребность исповедаться и причаститься, конечно, иди к священнику, какой тут есть. Потому что опять-таки, ты исповедуешься Христу, ты причащаешься Христу, не кому-либо другому.

Не всегда может посчастливиться, что у тебя будет такой свя­щенник, которому всё можно излить. Мне так посчастливилось в течение короткого времени. Это было так. Я пришел в храм, и опоз­дал на всю всенощную, потому что не мог церковь найти, — храм был подвальный, в старом гараже (это было в Париже). Я вошел в храм, навстречу мне поднимался священник, монах. Я никогда не видел того, что увидел в нем тогда: сосредоточенность и сияние какого-то божественного покоя. Я не знал, кто он, но подошел и сказал: Я не знаю, кто вы, но можете вы стать моим духовником?.. И он был моим духовником до своей смерти. Перед смертью он мне оставил записку, которая мне показала потайную его жизнь, — он никогда не говорил о том, что в нем происходит. В записке было: Я теперь знаю, что такое таинство созерцательного молчания, — я могу умереть… И он умер через три дня.

Большей частью мы исповедуемся у того священника, который есть. Если есть несколько храмов, можно выбрать, если там, где мы живем, только один храм, то и выбора нет. Тогда надо исповедоваться, как я говорил раньше, Христу — в присутствии свидетеля, представляющего собой всю христианскую общину, ис­поведоваться со всей правдой, какая в тебе есть, и всё.

Обязательно ли знать «Отче наш» и «Верую» или можно вообще не знать никаких молитв и молиться своими словами?

 Я думаю, что надо знать «Отче наш» и надо знать «Верую», или, во всяком случае, знать всё, что в этом «Верую» сказано. Я, например, не получил никакого религиозного воспитания, и поэтому очень долго Символа веры не знал. Став верующим, я знал, во что я верю, но наизусть Символ веры я узнал только позже.

Твой вопрос для меня немного похож вот на что. Можно ли стать выдающимся музыкантом, выдающимся скульптором, художником, никогда не слушая чужой музыки, никогда не глядя на произведения искусства, просто изнутри собственной гениальности? Конечно, нет. То же самое с молитвой. Разумеется, ты можешь и должен молиться своими молитвами, потому что с Богом надо говорить непосредст­венно, прямо. Но молитвы святых нас учат тому, что святые знали о Боге, знали о себе. И иногда, читая молитву святого, ты как бы стоишь перед зеркалом, которое тебе показывает тебя самого лучше, чем ты сам можешь себя увидеть, и показывает тебе Бога, Каким ты еще Его не знаешь, — так же, как картина великого мастера тебя чему-то учит. Когда-то ты, может быть, сделаешь лучше, но пока ты можешь от него многому научиться. Поэтому я бы сказал, как меня учили, как Феофан Затворник учит в своих сочинениях: учись молиться из молитв святых, но не из слов одних, а пробуя проникнуть в опыт, выражаемый молитвами. А когда мы проникли в этот опыт, слова делаются менее важными, и ты можешь этот опыт воплотить в свои слова, как святые делали; они учились у других и творили свое потом.

Сейчас наше государство, правительство как будто пытается идти навстречу Церкви. С чем это связано: то ли с тем, что наше общество настолько потеряло себя нравственно, не начнется ли потом закручивание гаек в обратную сторону? Это на какой-то период или это какая-то отчаянная попытка найти выход?

 Я могу только гадать, конечно; рад, что и вы, живущие здесь, не можете разгадать эту загадку. Я бываю здесь в лучшем случае на две недели раз в год, поэтому у меня, может быть, бо­лее яркие впечатления, поскольку они новые. Но глубины зрения у меня может не быть и опыта нет.

Мне кажется, что первое поколение большевиков и революцио­неров были убежденные безбожники, это была часть их своеобразной «веры», и поэтому борьба с религией была частью их мировоззрения. Поскольку я могу судить за последние тридцать лет, что я бываю здесь, безбожие активное, философски-убежденное очень умали­лось. Всё растет число пассивных безбожников, людей, которые Бога не встречали и поэтому в Него не верят, но которые не обяза­тельно хотят уничтожить веру в других, поскольку не видят в ней особенного зла. Соответственно и положение верующего должно ме­няться. Меняется отношение окружающих людей; и думаю, теперь наросло сознание: зачем мы этих людей должны преследовать или от них отчуждаться, когда они такие же граждане, как мы, живут точь-в-точь такой жизнью. Ну, у них свое хобби, они верят в Бога, как другой верит во что-нибудь другое. Чем вредна их вера, если они ее не употребляют на зло общества?..

Кроме того, число верующих все-таки очень велико в России (я говорю «верующих», которые знают, во что они верят, не обя­зательно знают Символ веры, а его сущность или опыт, который в нем содержится), крещеных людей еще больше. Поэтому, чтобы была творческая Россия, Россия, где может действительно созидать целый народ, а не отдельные осколки народа, я думаю, всякое прави­тельство осознает, что должна быть возможность людям быть принятыми и должно быть сознание, что они существуют просто. Я ду­маю, случившееся за последние несколько лет: гласность, перест­ройка, новые отношения — реальны. В какой мере — я не могу ска­зать. Но что бы ни случилось, даже если какие-нибудь гайки нач­нут подкручивать, люди никогда не забудут того, что они пережи­ли. (Я вам могу дать нелепейший пример. Во время войны я был во французском Сопротивлении, в Париже, окруженный немцами. И конеч­но, когда за собой слышал немецкие сапоги, навострял уши и, если была подворотня, забегал в подворотню, а иначе ускорял шаг. И помню, раз после войны, когда уже немцы были разбиты, их и в по­мине не было, я шел по нашей улице, и вдруг слышу: бах! бах! бах!.. Я — раз в подворотню. Потом оказалось — старушка в тяжелых башмаках идет. Так что то, что пережито, не так легко выветривается). Люди, вкусившие свободы, получившие возможность открыто говорить, выражать себя, никогда этого не забудут. Даже если это несколько затихнет на какой-то срок или будет борьба за и против, никто из вас не сможет вернуться к прошлому, к тому моменту, когда вы были будто под могильным камнем, под спудом. Поэтому что бы ни случилось, о возврате просто к сурово-диктаториальному прошлому, конечно, речи нет. Но даже если будет не­множко туже, вы не те же люди; и не только вот вы, маленькая группа, но миллионы людей.

Только есть проблема, которая перед вами стоит, я думаю, очень остро. Пока человек живет по заказке, пока ему говорят, что делать, и он делает (хорошо ли, плохо ли, стараясь ли отлы­нивать или нет, но в основном делает), всякий знает, что выбирать нечего, думать не о чем, решать нечего, и ответствен­ности никакой. Но если человеку дают хоть сколько-то свободы, в тот же момент он должен научиться принимать решения, делать выборы и нести всю ответственность за эти решения и выборы. Ко мне приходило несколько человек — не церковных, просто самых обыкновенных — ну, граждан данного Союза, которые мне говорили: вот, нам дали свободу, я не знаю, что с ней делать, я не знаю, как принимать решения, я не знаю, как делать выборы, и я боюсь ответственности… Это задача, которая перед каждым из вас сто­ит (независимо от того, будет ли туже или нет): научиться тому, что такое свобода и как живут свободные люди. И этому можно учиться на очень мелких решениях, не обязательно государственные проблемы решать, а самые обыкновенные проблемы жизни, но решать их, а не только течь по руслу.

Это относится к Церкви, конечно, в колоссальной мере, пото­му что новый устав, который принят сейчас, предполагает огром­ную долю решимости, ответственности, выбора со стороны священни­ков, епископов, членов приходского совета, членов приходского собрания, членов епархиального совета или собрания. И этому надо учиться. Нет устава, который сам по себе может создать то или другое положение; ведь всякий устав применяют люди. Если тебе дают свободу, а ты не умеешь быть свободным, устав будет все равно вести к рабству, ты будешь ему подчиняться, как раб, а не пользоваться им, как освобождающей возможностью.

А может ли быть прощение до исповеди?

Да, может. И это на «антониевское богословие», как это на­зывают в Англии, не мое личное мнение, а так говорит святой Варсонофий Великий, значит, дело чистое. По его словам, если, совершив грех, ты его осознал, пережил все безобразие, весь ужас этого греха, покаялся в нем до слез (это не значит, что у тебя слезы по лицу текли, а — плакала душа), и если после того, как ты Богу помолился, всё Ему рассказал, ты почувствовал полный покой в душе — не иди исповедовать этот грех священнику. То, что Бог уже простил, священник не может простить, не может ничего к этому добавить.

Но, конечно, к этому нельзя относиться легко. Нельзя, сде­лав что-то неладное, просто подумать: «Ах, жаль! Но не пойду к священнику, я Богу это уже сказал…» Святой Варсонофий Великий говорит о покаянии слезном, когда действительно чувствуешь: «Я этого больше никогда не сделаю, потому что это слишком гадко, и я это понимаю», — вот что играет роль.

Можно, я вам расскажу быль по этому поводу, она хорошая иллюстрация. У нас был старик во Франции, лет 86-и, когда я его встретил. Пришел ко мне на исповедь и после исповеди попросился ко мне на разговор. (Я вам могу рассказать, потому что это был разговор, не исповедь, так что мне резать язык не придется, и прикусить я не обязан). Он мне рассказал, что когда ему было лет двадцать, он воевал в белой армии, и в их отряде была сестра милосердия, девушка, которая в него была глубоко влюблена, и он ее глубоко любил. Они решили пожениться, как только будет воз­можность. И во время каких-то боев она высунулась не вовремя, и он ее застрелил, насмерть убил. Он мне говорил: прошло больше шестидесяти лет, — я не могу утешиться, я не могу прийти в себя. Во-первых, я убил любимую девушку, во-вторых, я оборвал молодую жизнь; она только расцветала, как цветок, который начинает рас­крываться любовью, радостью, надеждой, и я это всё прекратил. Я убил девушку, которую сам и любил, и не могу сам утешиться (он так никогда и не женился); что мне делать? Я спросил: А что вы делали? — Я ходил на исповедь, исповедовался много раз, и получал разрешительную молитву в ответ на мое действительно душу разрывающее покаяние. Я получал прощение от Бога, я причащался Святых Даров во исцеление души и тела, я раздавал милостыню (то, что у меня было и чего не было), прося нищих или бедных молиться за меня, чтобы Бог меня мог простить, и никогда на меня не нашел покой. Что я могу сделать? Я ему тогда сказал (вы, может, найдете такой ответ очень примитивным, но я не сложный человек): Вы ходили просить прощения у Бога, Которого вы не убивали, у священника, которого не застрелили, и никогда вам не пришло в голову просить прощения у Маши, которую вы убили. Она единственная имеет право вас простить, потому что и Бог не имеет права вас простить без того чтобы ее спросить: А ты, Маша, его прощаешь или нет? (Иначе это просто несправедливость: убил одного, а про­щать тебя будет другой). После вечерних молитв сядьте спокойно в кресло и поговорите с Машей. Если вы верите, что Бог — Бог живых, а не мертвых, если вы верите, что Маша в Боге и с Богом, она, значит, жива и может вас слышать. И вот поговорите, всё свяжите, расскажите об обстоятельствах (она их, конечно, знает, но иногда надо рассказать то, что другой человек знает, просто чтобы поделиться, чтобы вылить душу), расскажите всё, всё, всё, и попросите ее помолиться перед Христом, чтобы Он вам ниспослал мир. Если мир на вас снизойдет, знайте: Маша простила и вы мо­жете быть спокойны и ждать своей смерти как радости встречи не только с Богом, но и с любимой Машей… Он это сделал; на следую­щий день я уже уезжал, и он мне послал записку: Я это сделал, и на меня сошел такой покой, что я знаю: Маша меня простила, и я примирен с Богом…

Это я говорю к тому, что даже за пределом смерти можно ис­просить прощение и примириться, но не без того чтобы жертва твоего греха тебя простила, поскольку это возможно, если чело­век уехал, его не спросишь, но с твоей стороны должна быть готовность на полную откровенность и на получение прощения.

А если человек много нагрешил, а в жизни, потом стал верующим, но не идет на исповедь?…

Дело не в том, чтобы ты пошел к священнику исповедоваться, а в том, чтобы ты осознал грех и от него отказался, понял, что это так же уродливо, как если бы тебе отрезали нос. Грех калечит твою душу так же, как физически можно искалечить тело. Примире­ние должно быть сначала между твоей совестью и твоими поступками.

Когда ты говоришь: человек всё грешит, грешит… — создает­ся впечатление, что грехи большие. Но есть рассказ из жизни того же русского подвижника прошлого века, которого я упоминал раньше. К нему пришли две женщины. Одна совершила какой-то очень боль­шой — в ее глазах, а может даже и объективно — грех; а другая говорила: я грешна, как все, мелкими грехами изо дня в день… Подвижник сказал первой: Иди в поле, найди самый тяжелый булыжник, какой ты сможешь поднять, и принеси. Другой он сказал: пойди по дорожке и в фартук собери, сколько сможешь, камушков, и возвра­щайся. Обе вернулись; он говорит первой: Теперь отнеси этот бу­лыжник туда, откуда ты его взяла, и положи точно в то положение, как он был; а второй: Ты отнеси все камушки и разложи в те ямочки, где они лежали… Первая пошла, положила булыжник в след, который вырезался в земле, и вернулась; а вторая ходила-ходила, вернулась со всеми своими камушками, говорит: Не знаю, откуда они взяты… То же самое можно оказать о крупных и мелких грехах. Иногда крупный грех тебя самого так поражает, что ты слезно каешься в нем, а от мелких грехов не знаешь, как отделаться.

А о том, может ли греховная жизнь быть очищена в одно мгно­вение, решительным поворотом, есть такой рассказ. Вокруг одного мудреца собралась группа людей, и он говорил, что можно в любом возрасте, в любом состоянии начать новую жизнь. И был там один человек, возразивший: Ну что ты сказки рассказываешь! Вот мне уже за семьдесят, я всю жизнь был грешником. Неужели ты думаешь, что я вот так в одно мгновение могу очиститься? Старец спросил: А какое твое ремесло? — Я дровосек. — Значит, ты ходишь в лес, рубишь дрова, собираешь их в кучи и увозишь. Как ты думаешь, если взять целый воз дров, сколько понадобится возов огня, чтобы его спалить? Тот говорит: Ну, видно, сидишь ты в лесу, мо­лишься, и о жизни ничего не знаешь. Одну искру подложи — и всё сгорит!.. Старец ответил: Вот так и с грехами. Пусть у тебя бу­дет целый воз грехов, — если ты одну настоящую искру покаяния подложишь, сгорит весь твой воз, и кончено будет с этим. Я думаю, что это очень мудрый ответ.

А бывает так: думаешь, что отделался от какого-нибудь гре­ховного пристрастия, а оно просто тебе уже не по возрасту. Ска­жем, детское лакомство порой заменяется чем-нибудь другим; я рок не упоминаю, но — курением, наркоманией или просто легкомыслен­ной жизнью, водкой. И с какого-то момента ты уже не каешься, по­тому что привык к этому. Но приходит почти у всех стариков время, когда они уже не могут владеть своими воспоминаниями, своим умом. Помню, пришла ко мне раз старушка, такая Мария Андреевна, малень­кое, почти слепое существо, говорит: Отец Антоний, я не знаю, что с собой делать. Я спать не могу, — вся жизнь проходит передо мной каждую ночь, причем ничего хорошего не вспоминается, всплы­вает только тяжелое, грязное, плохое, что меня в течение жизни осквернило. Я просила доктора, он мне дает снотворное, — еще хуже, потому что я в дурмане и не могу даже откидывать эти мыс­ли, они мною овладевают. Что мне делать? Я ей тогда сказал: Вы знаете, Марья Андреевна, нам дано один раз прожить нашу жизнь и поступать хорошо или плохо в течение многих лет, потом прихо­дит момент, когда мы уже ничего особенного не делаем, мы просто стареем, но тогда мы можем и начинаем заново «переживать» свою жизнь. Конечно, мы не можем вернуться никуда, но она снова вста­ет перед нами и не в виде туманных воспоминаний, а со всей рез­костью тогдашних событий. И запомните: если к вам возвращается какое-нибудь событие, какой-нибудь неладный ваш поступок, знай­те, что это в вас не изжито. Тогда поставьте перед собой вопрос: вот теперь мне за девяносто лет; если бы я вернулась назад к то­му дню, когда я это сделала или сказала или почувствовала или подумала, я бы, с теперешним своим опытом, снова поступила бы так или нет? Если вы можете ответить: Нет, ни в каком случае! — скажите: Слава Богу! Господи, очисти… И это воспоминание ни­когда к вам не вернется. Но если вы скажете: Да, я, пожалуй, так поступила бы вновь, — тогда оно будет к вам возвращаться, пока или оно вас не доконает. То есть или пока вы не покаетесь или не умрете с этим воспоминанием, и тогда придется вам на суде отве­чать за то, что случилось когда-то и осталось в вас через всю жизнь не как мертвое воспоминание, а как реальное состояние вашей души.

Так Бог прощает, когда ты переменился?

 Несомненно, потому что в момент, когда ты переменился, ты уже не тот. Я по себе знаю. (Достоевский говорит: о чем угодно можно говорить с интересом, только о себе — с аппетитом. Так я скажу что-то о себе сейчас). Я как-то пришел на исповедь и испо­ведал что-то. Я никого не убивал, ничего «такого» не делал, но совершил когда-то грех, пришел от него в ужас, действительно каялся, и, придя к священнику, не мог каяться в этом грехе, по­тому что он был раскаянный и у меня было чувство, что я уже не тот человек, который этот грех совершил. Я сказал священнику: Я вам скажу то, что совершено было тем человеком — мной, каким я был тогда, не тем, каков я теперь, я вам это расскажу, но каяться я больше не могу в этом, потому что тот человек уже умер, его нет. И он мне тогда дал разрешительную молитву как бы «задним числом». Я не могу это иначе объяснить, но думаю, что можно себе представить такого рода переживания, можно себе пред­ставить, что я вчера был неверующим, а сегодня стал верующим. Я, возможно, помню всё, что было во мне и со мной, когда я был неверующим, но это уже не часть меня, это часть убитого грешника, умершего грешника. Мы говорим о том, что в крещении мы погружа­емся во Христа, умираем со Христом и во Христе, облекаемся в Его мертвость греху и воскресаем с Ним. Поэтому мы не можем го­ворить: я виновен в таких-то грехах, которые были до крещения; тот человек, который был погружен в крестильные воды, умер, те­перь живет другой. Он тоже, может, грешит, это дело другое. Нельзя думать, что потому что ты умер своему прошлому, у тебя нет настоящего и будущего, нет борьбы; но прошлое — прошло, если оно было раскаяно, и если ты принимал крещение или получал разре­шительную молитву всерьез, а не как проформу.

Некоторые считают: вот я сейчас сделаю какой-то грех, а потом пойду в храм и покаюсь. Правильно ли так считать? Бе­зусловно, неправильно, но…

Нет, так нельзя считать. Знаешь, у Лескова есть рассказ «На краю света». Миссионер едет по Сибири с возницей-язычником. Миссионер ему говорит: Как это ты, такой хороший человек, воз­ница мой, и не становишься христианином?.. Тот говорит: Потому что если я стану христианином, никто не станет верить, что я честный человек. Я потеряю свою работу. — Как же? — говорит миссионер, — и приводят ему целый список добродетелей христианских. — Ах, — говорит возница, это все так говорится, а я вам объясню. Вот я живу в лесу, а неподалеку живет другой человек, у него жена и двое маленьких детей, а молока на них нет, потому что у него нет коровы и нет денег на покупку молока. Я живу с женой, у меня детей нет, зато корова есть, и я пью молоко каждый день, и жена пьет. В какой-то день дети соседа разревелись, говорят: Молока хотим!.. Он ночью пробрался и увел мою корову из стойла и спрятал в лесу. На следующий день его дети облизываются, а у нас в доме ни коровы, ни молока. Если он язычник, когда нам плохо стало, ему сделается стыдно, не по себе, он возьмет корову, приведет и скажет: Ты меня прости, я твою корову украл, но мне теперь стыдно. Побей меня!.. Я его побью, чтобы он корову не крал, и мы помиримся. А если он христианин, что он сделает? Он корову поставит в укромное место, пойдет к бате, скажет: Ка­юсь, батюшка, я корову украл… Тот ему даст разрешительную молитву; у него и совесть чиста, и корова в доме!…

В средние века крестились прямо перед смертью, чтобы без грехов попасть на небо. Есть ли тут какое-то противоречие?

Я думаю, что это суеверие, а не противоречие даже. Потому что крестятся для жизни, не крестятся для смерти. Разумеется, может быть, ты созревал в течение целой жизни, почему-либо не решаясь креститься, есть люди, которые не крестятся, говоря: Я недостоин… — воображая, что крестятся по достоинству, а не ради спасения. Это еще понятно, но креститься для того, чтобы войти /обратно/ в жизнь во имя Христово и строить Царство Небесное, сначала в себе, вокруг себя в близких людях, и всё дальше и дальше, как пожар ширится. Поэтому ждать момента, когда ты будешь умирать, чтобы креститься, неразумно, ничто тебе не го­ворит, что в тот момент ты будешь в состоянии покаяться, и что крестильная вода не будет просто обливанием водой для тебя, в котором ты не участвуешь. Я знаю одного человека, который гово­рил: О, я на исповедь не пойду до смертного одра, потому что тогда я грехов своих повторять не смогу, значит — разрешительная молитва, и я в рай попаду, а грехи прошлого омыты. И я ему сказал: Нет, потому что ты будешь умирать, вспоминая всё, что ты любил в жизни, всю водку, которую ты пил, все побои, которым ты подвергал свою жену… Все, что ты сделал в течение жизни, не уйдет от тебя, потому что ты хитро решил: я покаюсь в послед­нюю минуту; ты не можешь рассчитать, что в эту минуту ты каяться будешь.

Некоторые люди пишут на бумажке имена, дают священнику и священник читает все эти имена. Кто лучше будет молиться: они сами за своих близких или священник?

 Если ты подаешь чье-либо имя, это значит, что ты этого человека любишь, что ты встревожен его судьбой, тем, что в его жиз­ни есть нечто неладное, что требует молитвы. В тот момент, когда ты об этом человеке вспоминаешь, ты уже как бы о нем молишься, ты ставишь его имя в контекст церковной молитвы. Мы посылаем имена в алтарь не для того, чтобы священник помолился, а с тем, чтобы вся церковь молилась сообща за тех людей, которые тебе дороги.

Есть и другой момент, когда молитва эта совершается в кон­тексте литургии. Литургия — это воспоминание о всей жизни Христа, о Его учении, о крестной Его смерти во спасение всех грешников, о Его воскресении, о Его обещании, что Он с нами до конца века. Всякий человек грешный как бы соучаствовал в осуждении Христа, Его отвержении, в Его распятии. И когда поминается имя человека за литургией, то, как бы к нему относятся слова, сказанные распи­наемым Христом о мучителях: Прости им, Отче, они не знают, что творят... Это имя как бы вкладывается в весь контекст. Он тоже виновен, как ты и я виновны в кресте Христовом. И в контексте креста Спаситель говорит эти слова о тебе, обо мне, о нем, о ней.

Опубликовано: (с сокращениями) Альманах Свеча. М., 1994.

Слушать аудиозапись: Об исповеди. Беседа с подростками , смотреть видеозапись: нет