Для тех, которые не были на предыдущих беседах, хочу пояснить, что сейчас, в качестве подготовки к очень внимательному рассмотрению темы о вопрошании и о сомнении, я провожу ряд бесед о вере. То, до чего мы додумаемся, что мы поймем, я хотел бы дальше применить к вопросу о Церкви. Мы исповедуем Церковь одну, а создаем и живем в другой. Эмпирическая Церковь, Церковь, в которой мы фактически живем и действуем, страшно не похожа на Церковь, которую мы исповедуем и описываем. И тут ставится перед нами очень серьезный вопрос: мы должны либо признать, что наша церковность перестала быть евангельской, и мы бессильны что-либо изменить, либо должны вглядеться очень внимательно в то, что случилось в течение столетий с Церковью, то есть с церковным обществом. И сделать нужное, чтобы начать возвращаться к истинному евангельскому прошлому и строить истинно евангельское будущее. Я знаю, что такой подход необычный, что духовенство, большей частью, Церковь никогда не критикует и не ставит под вопрос ничто церковное, но я думаю, что если мы не будем ставить под вопрос то, что неминуемо должно быть исправлено, то мы окажемся недостойными Церкви, которую мы исповедуем.
В первых беседах я говорил о вере с двух разных точек зрения. О вере как уверенности, — той уверенности, которая принадлежала святым апостолам, которую так ярко и так ясно выражает апостол Иоанн словами. Мы говорим вам о том, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали, и что осязали руки наши; мы не понаслышке вам нечто передаем, мы говорим о том, что сами лично видели, слышали, трогали, испытали. Но кроме этой абсолютной веры есть еще другая вера, вера последующих поколений. В каждом поколении есть свидетели веры, подобные апостолам, есть люди, которые так же, как апостолы, встретили Христа лицом к лицу и передавали свидетельство о том, что они сами опытно знали. Прислушиваясь к ним, приобщаясь их опыту, другие входили в этот опыт, становились тоже людьми, которые в большей или меньшей мере разделяли их знания о Боге, о тайнах Царства Божия, о тайнах человеческой и всемирной судьбы. И вот на этой грани всегда стоит вопрос о доверии, потому что когда мы прислушиваемся к голосу другого человека, у нас должно быть основание ему доверять; иначе, если мы только прислушиваемся к “убедительным”, чарующим словам, это не вера, это делается суеверием и легковерием. И поэтому когда до нас доходит весть о вещах Божественных через человека, мы должны с предельной трезвостью и вниманием относиться к тому, что мы в этом человеке видим и как мы отзываемся на его слово. “Что мы видим” я попробую определить простой формулой, которая мне когда-то была дана моим духовным отцом: никто не может отвернуться от земного и обратиться к небесному, если не увидит на лице или в глазах хоть одного человека сияние вечной жизни… Можно было бы сказать: если не увидит в жизни того или другого человека воплощение евангельской истины и евангельской жизни. С другой стороны, наша трезвость должна быть обращена также на самих себя, потому что очень часто так хотелось бы поверить, чтобы вся жизнь преобразилась. Иногда от желания поверить мы готовы принять весть неполную, весть несовершенную, весть, которую мы должны были бы принять только отчасти, но не полностью. В этом отношении трезвость наша должна быть обращена не только на других, но и на самих себя: как я отреагирую на то, что я слышу? Феофан Затворник говорит очень четко о том, что если какое-нибудь духовное переживание не рождает в тебе большую готовность и способность жить по Евангелию, то это иллюзия, потому что “переживать” все мы умеем в момент какого-то вдохновения или настроения. Но если, когда пройдет вдохновение или настроение, в нас не останется решимости, мы должны ставить под вопрос свою трезвость, свой подход, свою готовность серьезно воспринять открывшуюся перед нами истину.
Сегодня я хочу поговорить, предваряя то, что хочу сказать в дальнейшем, об очень важном вопросе, связанном именно с доверием к человеку. Раз мы вошли в Церковь, раз мы начали свой путь внутри ея, то часто, почти всегда нам нужно какое-то руководство, нам нужна помощь другого человека. И вот здесь иногда (к сожалению, слишком часто) сталкиваются два элемента: послушание ошибочно понятое, и свобода, которая не так понимается. И вот я хочу поговорить с вами немножко о свободе и о послушании, — послушании евангельскому тексту и свободном к нему отношении, и послушании человеку, который может быть мирянином или духовным лицом, но который нам импонирует тем, что нам кажется духовностью. И вот первым делом давайте поставим вопрос о том, что значит свобода.
Слово “свобода” на разных языках звучит, разумеется, по-разному, и я хочу взять несколько примеров, чтобы вам показать различные оттенки этого понятия. Вы, наверное, знаете французское слово liberte, английское liberty и т.п. Они основаны на латинском корне, означающем положение ребенка, который родился свободным — от свободных родителей, не от рабов. Разумеется, когда он вырастет, у него останется то же самое свойство свободного человека, но оно не значит произвол, оно не значит какие-нибудь права; оно значит, что он изначально родился с правом быть самим собой, что он не подвластен, не порабощен, что он имеет право быть собой. А что это значит? Это вопрос очень важный. Можно быть самим собой, приняв себя, какой я есть. Я ленивый, я скупой, я такой, я иной, и я вполне удовлетворен: я свободен, никто мне не мешает, никто не имеет права против этого протестовать — кроме моих жертв, конечно… На деле же свобода заключается в том, чтобы иметь над собой такую власть, позволяющую остаться свободным человеком в обществе, которое с разных сторон давит, которое требует, которое иногда старается принудить. И первое условие, которое ставится свободному человеку — будь он ребенок, подросток или взрослый — это задание стать таким, иметь над собой такую власть, которая ему позволит никогда не поддаваться тому, что недостойно его самого, его убеждений, его Бога, иногда и других каких-нибудь ценностей. В этом контексте идея свободы ничего общего не имеет с произволом, ничего общего не имеет с “правом” быть, чем только я захочу: я могу быть только достойным себя самого; а для этого надо иметь над собой полную власть, полную дисциплину. Это первое понятие, которое очень важно нам усвоить, потому что если мы не усвоим понятие о свободе именно как о том, что мы свободнорожденные дети в свободной семье, то мы в Церкви ни на что не годимся. Ведь в Церкви мы делаемся детьми Божиими. Бог нам Отец, мы это говорим в Молитве Господней: Отче наш… Если только мы говорим о том, что Бог наш отец, что мы друг другу братья и сестры, то мы говорим о том, что мы не рабы, — не рабы греха, не рабы своей податливости; а это требует подвига. Поэтому такое понимание свободы, примененное к нашему положению в Церкви, к нашему положению по отношению к Богу, очень важно.
Второе слово, на которое я хочу обратить ваше внимание (простите, я не могу, не умею иначе подойти), это немецкое Freiheit или английское freedom. Эти слова происходят от одного санскритского корня, который в глагольной форме значит “любить” или “быть любимым”, а как существительное значит “мой дорогой”, “мой любимый”, “моя любимая”. О чем же говорит это понятие свободы? Ведь замечательно подумать, что несколько тысячелетий до прихода Христова какой-то народ в целом воспринял понятие свободы как понятие взаимной любви. Это значит: если я хочу быть свободным, если я свободен, то я способен быть любимым и способен ответно любить. В корне этой свободы — любовь. И если связать только что сказанное с тем, что я сказал раньше о латинском корне libertas, то мы видим новое обогащение этого понятия. Свободен тот, который способен любить. А что это значит? Посмотрите на Евангелие, посмотрите на Священное Писание, – что там говорится о любви? Христос говорит, что никто большей любви не имеет, как тот, который жизнь свою готов положить за друга своего. Такая любовь — не то, что в древности святые отцы называли “сладкосердием”/ласкосердием?/, то есть таким состоянием, когда человек млеет, когда тает в нем сердце и умиляется, а потом успокаивается. Любовь — это очень серьезное, вдумчивое и постоянное отношение к человеку или к Богу. Но подумайте о том, насколько нелепо мы часто употребляем это слово. Мы говорим: “Я люблю клубнику”, и то же самое слово употребляем, говоря: “Я люблю свою мать”, “я тебя люблю”, “я люблю Бога”. Это слово покрывает бесконечное число никаким образом друг ко другу не относящихся понятий или состояний. И вот нам надо додуматься до того, в чем заключается настоящая любовь, та любовь, о которой говорит Христос и, которой является Сам Бог. Разумеется, когда мы говорим о любви, мы часто думаем о чувстве, которое обращает нас, наше внимание обращает на какого-то человека, и мы начинаем к нему привязываться. И “привязываться” означает, что мы сами делаемся несвободными, но это означает тоже, что мы его берем в свои когти. Знаете, английский писатель Льюис написал книгу Screwtape Letters (она переведена и на русский язык). В ней он представляет старого беса, который старается научить бесовскому делу своего молодого племянника, и, между прочим, говорит: “Я не могу понять нашего Врага (“Враг” — это Господь Иисус Христос). Он говорит, что любит людей — и Он оставляет их свободными. Когда я говорю, что я тебя люблю, это значит, что я тебя хочу схватить, хочу тебя удержать, я хочу, чтобы ты стал исключительно моим. По возможности я хотел бы так тобой обладать, будто я всецело, ну, съел тебя, чтобы вне меня ничего от тебя не осталось. Вот, что я называю любить”. Это же мы подразумеваем, когда говорим, что “любим клубнику” или что-либо подобное. Нам это кажется странным, мы говорим: “Какой ужас!” Или: “Как смешно! Как нелепо!” Но разве не таково постоянно наше отношение к различным людям? Когда мы говорим: “Я тебя люблю”, часто человек смотрит и с грустью думает: “Любил бы ты меня поменьше, но дал бы немножко подышать. Ты меня держишь в таких тисках, что никакой свободы не остается. Я раб, потому что тобой любим…” В 58-й главе пророчества Исайина, где описывается, какой пост угоден Богу, есть слова: “Отпусти пленников на свободу”. И, казалось бы, мы теперь можем сказать: “Ну, какие у нас пленники, у нас нет рабов, у нас даже слуг нет”. Да, но есть несчастные “любимые” люди, которые у нас в руках, в когтях, не могут оторваться, освободиться от нас. Вот это один аспект любви, который, я думаю, мы все знаем. Мы его знаем отчасти по себе, потому что каждый из нас в какой-то мере, если кого-нибудь любит, хочет его присвоить: “Он мой, она моя”. Но мы тоже знаем это и из внешней жизни, от других людей, из других положений.
Есть другой аспект любви в этой же линии: это то, что когда мы держим человека в плену, мы и сами оказываемся пленниками этого человека. Это, может быть, кажется нам нелепым, странным; но я вам расскажу нечто. У меня была бабушка, мудрая старушка, умерла она 95-и лет. Когда я был мальчиком, она мне постаралась объяснить связь между обладанием чем-то и плененностью. Она рассказала, как была война между турками и греками, и после битвы один солдат кричит офицеру: “Лейтенант, лейтенант, я пленника взял, я врага в плен взял!” Лейтенант отвечает: “Тащи его сюда!” — “Не могу, он меня слишком крепко держит…” И это правда: иногда мы что-то схватим, но из-за того, что хотим это удержать, с места не можем двинуться. Этот пленник артачился, был слишком тяжелый, и поэтому солдат не мог вернуться к себе самому.
Мы часто думаем, будто обладаем вещами. Но вот представьте себе, что я в руку взял медный грош и ни за что не хочу его потерять. Я на этот медный грош закрываю руку, кулак зажимаю, и что дальше? Я в плену, потому что если я не открою кулак, буду защищать грош, я потерял и предплечье и руку, и все тело мое уже зависит от того, что я ничего этой рукой больше делать не могу. Ведь если я что-то начну делать, я должен отпустить медный грош… Мы думаем, когда берем что-то в руку, что это драгоценность, но очень часто это оказывается медным грошом. Нам кажется, что мы им обладаем: я его держу, этот медный грош никуда не уйдет, — но и я сам не могу никуда уйти.
Возьмите евангельский рассказ о тех, кто был призван царем на пир и один за другим стали отказываться, — что они говорят? Первый говорит: “Я не могу прийти на свадьбу твоего сына, я купил клочок земли, я должен его освоить”. Что это значит? Он думает, что клочок земли стал его собственностью. Ничего подобного, он стал собственностью этого клочка земли, потому что он даже не может пойти на свадьбу любимого человека, лишь бы не уйти от этой земли. Другой говорит: “Я купил пять пар волов, мне надо их испытать, не могу прийти. У меня в жизни задание, дело, я им занят, я никуда не могу от него уйти…” — человек в плену. Третий говорит: “Не могу я прийти на брак твоего сына, я сам женился”. Это значит: “Мое сердце полно моим счастьем, мне нет дела до твоего!” И вот думая, что мы любим человека, часто мы просто оказываемся в плену, мы несвободны.
В начале Евангелия от Иоанна говорится: В начале было Слово, и Слово было у Бога— Это перевод сколько-то приемлемый, но греческий текст гораздо более четкий и о другом говорит; он говорит: Слово было к Богу, pros ton Theon. Это значит, что вся устремленность Сына в люби Своей была к отцу. Он Себя даже вспомнить не мог, Он о Себе и не думал, Он не сознавал Себя Самого, Он был ничем другим, как потоком любви, стремящимся к Отцу. Это уже совсем другое дело. И если любовь делается отрешенной, — отрешенной от себя, если любовь заключается в том, что ты о себе и вспомнить не можешь, тогда, да, тогда можно говорить о любви.
Я вам могу дать пример очень простой, “детский”. … была ученица в Русской гимназии лет четырнадцати. Во время войны бомба упала на их дом. Жильцы выбежали, стали считать друг друга: все ли вышли? Оказалось, одна старушка не вышла. Взрослые начали думать: что делать? как бы в дом войти? приедут ли пожарные вовремя?.. Эта девочка ни о чем ни с кем не говорила, она вошла в огонь, — она так оттуда и не вернулась. Раньше чем успеть подумать о том, что с ней может случиться, она сделала то, к чему влекло ее любящее сердце: нельзя было эту старушку оставить, она не могла погибнуть в огне без того чтобы кто-нибудь не сделал попытку ее спасти… Это любовь, о которой говорит Христос: Никто большей любви не имеет, как тот, кто свою жизнь готов отдать за своего ближнего.
А ближний — мы знаем тоже из Евангелия — это не тот человек, который тебе нравится, с которым ты живешь дружно, это тот, который в тебе нуждается. Вы, наверное, все помните рассказ о добром самарянине. Человек попал в руки разбойников его ограбили, ранили, оставили у дороги. Проходили мимо люди разные. Один прошел, даже не посмотрел; другой подошел, рассмотрел, увидел и пошел дальше. А самарянин остановился, пожалел, взял его, посадил на свой скот, привез в гостиницу, позаботился о нем и, уезжая, сказал гостиннику: “Позаботься о нем, а если какие-нибудь издержки будут, я, когда вернусь, тебе заплачу”. Вот любовь, которая обращена на другого человека. Значит, когда мы говорим о любви и о свободе, они сливаются, потому что невозможно любить жадной любовью, которая делает любимого человека рабом и пленником. Человека можно любить только так, чтобы твоя любовь была его свободой.
А теперь последнее слово (я вас долго мучить не буду): русское слово “свобода”. У Хомякова есть очень интересная выкладка, это отчасти гадательная выкладка, отчасти филологическая, о ней спорят, но вы знаете, что во всех науках люди спорят: так или не так? В данном случае Хомяков говорит, что слово “свобода” происходит от двух славянских корней, которые вместе означают “быть самим собой”. Тут мы дошли до какого-то предела. Ты родился свободным в том смысле, что ты ничей не раб, тебе все открыто; Бог тебя призвал к бытию и говорит: “Стань!” А становиться можно, только если ты себя возьмешь в руки, и будешь владеть собой, а не станешь рабом чего-нибудь или кого-нибудь. И если ты перестанешь быть рабом и откроешься. Тогда твоя свобода сделается любовью, то есть способностью видеть другого человека, видеть его нужду, видеть, какой он есть, что для него сделать, когда нужно: быть для него тем, который ему сейчас нужен. Только тогда ты делаешься в полном смысле свободным, самим собой, но не таким, какими мы являемся каждый Божий день, а самим собой, какими мы являемся в корне нашей природы, какими нас задумал Бог, какими мы призваны стать.
Вот это свобода, — свобода, которая связана с понятием дисциплины, потому что самообладание достигается дисциплинированной жизнью, то есть тем. Что я над собой беру власть и не даю себе отойти ни вправо, ни влево от своего пути. Я хочу оставаться достойным себя самого, я хочу остаться достойным своего Бога, Который в меня поверил, Который жизнь Свою отдал за меня, потому что Он верит в меня и на все надеется от меня.
Я хочу остановиться еще раз словесно, — на слове “дисциплина”. Обыкновенно о дисциплине мы думаем как о муштровке: дескать, дисциплина заключается в том, чтобы нас путем принуждения, наказания заставили быть такими-то или такими-то или, во всяком случае, заставили поступать, так или иначе. В армии дисциплина — очень простое дело. Есть какие-то правила, есть унтер-офицеры и офицеры; что тебе сказано, то и делай, а что внутри тебя — никакого дела нет тем, кто тебе дает приказания. Но это не дисциплина в настоящем понимании слова. “Дисциплина” опять-таки от латинского корня discipulus, и означает “быть учеником”, быть тем, который у кого-то чему-то учится. В армии никто тебя не спрашивает, чему ты хочешь учиться или у кого, но в обычной жизни когда мы хотим чему-то научиться, то есть себя перерасти, приобрести то, чего мы сами не знаем или не знали до сих пор, мы ищем учителя, наставника, руководителя. И дисциплина начинается с того момента, когда мы нашли такого человека и ему говорим: “Я в тебе вижу, хотя бы отчасти, образ того, чем я хотел бы стать, я в тебе вижу какое-то сияние, я в тебе вижу что-то, что меня убеждает: ты можешь мне указать путь; будь моим наставником”… Я, кажется, вам уже рассказывал о том, как я встретил своего духовного отца. Я пришел в церковь с опозданием и увидел, как поднимается по лестнице монах, которого я никогда раньше не видел, о котором ничего не знал. Но в нем была такая внутренняя собранность и что-то такое глубокое из него как бы сияло, что я остановился, к нему подошел и сказал: “Я не знаю, кто вы, но я вас прошу стать моим духовником”. И до смерти он был моим духовным отцом. Я выбрал его, потому что что-то мне сказало с совершенной убедительностью, что это тот человек, который меня может куда-то привести. Куда — я не знал; то есть, ясно: я знал: в духовную жизнь, к Евангелию, к глубинам Церкви и т.д., но конкретно — нет. Но я знал, что этот человек уже там, куда мне хочется прийти.
И вот когда мы ищем себе наставника, мы должны так подходить: опять-таки, с открытостью, со смелостью, но также и с трезвостью, не просто прислушиваясь к приманчивым словам, иногда убедительным словам, а прислушиваясь к тому, что наше сердце, то есть не эмоции, а как бы нутро говорит об этом человеке, как мы отзываемся на него. И тогда мы можем принять этого человека за наставника, руководителя нашей жизни. Но и тут с его стороны и с нашей стороны должна быть крайняя осторожность и бережливость. Часто и слишком много в Церкви говорят о послушании: ты делай то, что я тебе скажу, и все будет хорошо… Но, к сожалению, тот, кто так говорит, часто сам не знает пути. Я понимаю, его учили теоретически, но сам-то он не был там, куда должен нас вести. И поэтому задача послушания (это ясно из самого слова, “послушание” зовет слушать) заключается в том, чтобы оба слушали, но не один другого, а слушали то, что Дух Святой творит в одном или творит и говорит в другом. И это по отношению к духовному отцу (я не говорю просто о священнике, который вас исповедует, а о человеке, которого вы выбрали своим духовным отцом и наставником) чрезвычайно важно. Он не должен вас ломать и как бы переделывать на свой лад, и вы не должны стараться быть на него похожими, то есть обезьянничать. Меня поражает в житиях святых, что, например, Серафим Саровский отказывался кому бы то ни было быть духовным отцом. На каждого, кто к нему приходил, он отзывался, но он никого не брал как бы с тем, чтобы его прошколить какому-то пути. Вдохновением Святого Духа он каждому говорил то, что сейчас ему было нужно — и только. И из других житий это видно. Когда я был очень молод, меня поразило, например, что святой Антоний Печерский, который сам был отшельником и жил в пещере, своего ученика Феодосия не сделал ни отшельником, ни жителем в пещере, а своим руководством ему помог стать самим собой. В результате, святой Феодосий Киево-Печерский был начальником общежительного монастыря, потому что Антоний Печерский сумел ему помочь стать самим собой, а не подражателем его, Антония, жизни. И таких примеров можно было бы привести целый ряд.
Таким образом, связь, которая должна существовать между вами, Богом и людьми, это связь взаимной любви — открытой, самозабвенной, которая только позволяет нам стать самими собой. А это может произойти в результате взаимного слушания, а не подчинения, это попытка себя перерасти, слушая изо всех сил души, всем вниманием, всем своим существом то, что есть в другом человеке, чего во мне нет, с тем, чтобы обогатиться его опытом.
Если хотите, я могу дать пример, не относящийся к тому, о чем речь идет: это то, как люди слушают музыку. Люди самые одаренные и не одаренные слушают великих композиторов. Через это слушание они перерастают свою меру опыта и понимания, и постепенно раскрываются все шире и шире к пониманию. В духовной жизни должно бы происходить именно это. Тот человек, который “руководит” другим, должен бы открыться ему и сказать: “Слушай, но слушай не меня, слушай то, что через меня может прозвучать до тебя от Бога”.
И это мне кажется очень важным моментом. Я к этому вернусь, когда мы будем говорить об отношениях священника и его духовных чад в пределах Церкви в наше время и о том, что в этом есть погрешного и неудачного. Но пока я хотел бы вам указать, где доверие находит свое как бы параллельное выражение: когда мы уже не как бы вообще доверяем тому, что вокруг нас происходит, искорками похожести, которые существуют между нами и другими людьми, а когда мы сосредотачиваемся на одном человеке и от него ожидаем получить все, чему его Бог научил, получить все, что он может перелить из своей души в нашу душу. И порой бывает, что духовник, дойдя до какого-то предела, должен сказать человеку, который к нему изначально обратился: “Я дошел до предела, больше я ничего сказать не могу. Пойди к другому, или пойдем вместе искать расширения нашего опыта, потому что я не слышу голоса Божия, говорящего мне о том, что Он в тебе творит”.
На этом я кончу свою сегодняшнюю беседу и следующий раз перейду к теме о вопрошании и сомнении, потому что это мне кажется не менее важными моментами нашего духовного пути. Иногда человеку представляется, что если он в чем-то сомневается, он уже не прав, уже погрешил. Я помню один пример, который меня очень поразил уже много лет тому назад. Это было в 1939 году, когда я был призван в армию и ехал в поезде с группой других новобранцев. Несколько молодых людей ко мне подошли и сказали: “Мы студенты богословия, мы учимся богословию для того, чтобы обратить Россию в католическую веру. И вот мы хотим вам предложить: мы слышали, что вы православный, так давайте иметь диспуты, и мы на вас будем учиться, как православных обращать в католичество”. Я тогда, в общем, о богословии ничего не знал (я и теперь ничего не знаю, но тогда я был ниже нуля, сейчас я около нуля). И я им предложил: “Хорошо, я вам буду говорить то, что я знаю о православии”. И один из них мне ужасную вещь сказал: “Только при одном условии: если что-то в ваших словах нам покажется убедительным, мы прекратим разговор, потому что допустить, что вы правы против нашей католической веры, значило бы, что мы осуждены в ад”… Я ответил: “Спасибо! Я с вами спорить не буду, потому что я, может быть, вас ни в чем не смогу убедить, но если у вас зашевелится сомнение и выбудете считать, что вы уже погублены и в тисках сатаны, я на себя эту ответственность не возьму”. Вот, у людей часто бывает (не в такой мере, это уже уродство) в какой-то мере чувство: если только я усомнюсь, если я поставлю под вопрос что-то, чему меня учили, когда мне было шесть лет, то я перестаю быть верующим, перестаю быть православным, теряю свой путь…
Я хочу говорить об этом, потому что это очень важно. Надо верить с громадным сознанием свободы, но свободы не как произвола, а как сотрудничества с Богом, Которому мы можем поставить вопрос, — вопрос о том, что мы чего-то не понимаем, вопрос о том, что наше окружение чего-то не понимает, вопрос о том, что Церковь как историческое явление озадачивает нас. Все это надо серьезно продумать, потому что только тогда мы можем делаться верующими с такой смелостью, с такой радостью, с такой глубиной общения с Богом, какая была у ранних христиан.