митрополит Антоний Сурожский

Закон временный и вечный

7 февраля 1971 г.

Несколько трепетно обращаться к аудитории после такого вступления и к тому же вслед за кардиналом Хинаном, который выступал здесь в прошлом году. Должен сказать, что несколько трепетно также говорить на ту тему, которую мне определили или предложили, потому что я не юрист и не богослов. Я получил научное, медицинское образование, и уровень моего знания о таком явлении, как закон, далек от того, чего вы, вероятно, ожидаете ввиду заявленной темы. И все же во всех областях жизни мы неизбежно сталкиваемся с проблемой закона, права.

В заявленной теме закон охарактеризован как временный и вечный, и я хотел бы сразу сопоставить эти два понятия при помощи такой параллели: закон, заповеди Ветхого Завета и закон, заповеди Нового Завета. Мне кажется, что между ними очень мало общего, кроме самих используемых слов. Ветхозаветные заповеди мог сделать того, кто добросовестно их исполняет, праведным, но не могли вдохнуть в человека Божественную жизнь, не могли приобщить его вечной жизни. В этом отношении Ветхий Завет предлагает нам закон жизни, закон, данный Богом, однакочерез такой закон человек может достичь праведности, но в конце пути все равно сходит в шеол — в ад, как его понимали древние евреи. Этот ад, шеол, не был, конечно, живописным адом Данте или христианского фольклора. Это не было место вечных мук, это было нечто более простое и гораздо более трагичное: это было место, где нет Бога. Это было место последней, окончательной и безнадежной богооставленности. Хотя внутри этой богооставленности были разные степени:те, кто прожили жизнь, недостойную Закона, пребывали в мучах; те, кто в земной жизни были верны Закону, наслаждались некоторым подобием счастья. Образ, который мы можем найти, ясный и убедительный для христиан, — это притча о богаче и Лазаре: оба после смерти находятся среди мертвых, хотя один пребывает в покое на лоне Авраамовом, а другой — в мучениях. Но ни одному из них не открыт путь обратно к общению с Богом, ни один из них не достиг того, к чему человек призван, — быть другом Бога в вечности, если взять слово «друг» в глубоком, строгом смысле, который ему присущ: тот, с кем преломляешь хлеб, разделяешь трапезу, кого приглашаешь — как хозяин гостя — за свой стол как равного себе.

Если вы обратитесь к заповедям Нового Завета, вы, напротив, увидите нечто очень любопытное: ни одна из них, ни даже исполнение всех заповедей, не может сделать человека праведником. Господь говорит: “Когда вы исполните все, что Я сказал, признайте, что вы рабы ничего не стоящие”[1]. Но хотя заповеди Нового Завета не могут сами по себе превратить нас в праведников, в людей, которые могут заявлять о своих правах перед Богом, их исполнение может дать нам вечную жизнь. Думаю, ключевые слова здесь “заявлять о своих правах перед Богом”. Ветхозаветное понимание жизни с Богом, ветхозаветный договор предполагал взаимные права и также взаимные требования. В Новом Завете уже нет ни требований, ни прав, потому что справедливость и отношения с Богом мыслятся принципиально иначе и предстают в новом свете, преображенными. В Ветхом Завете то, как мы думаем о жизни, выражено в категориях справедливости, воздаяния и награды. Справедливо поступает тот, кто отдает другому принадлежащее тому по праву. Судья справедлив тогда, когда выносит приговор в соответствии с тем, что было сделано. Конечно, на уровне практики, с точки зрения человеческих отношений, особенно общественных, так и должно быть, и все же это не окончательная справедливость и не самое существенное в ней. Отношения людей не сводятся к награде и воздаяния — и не только потому что существуют милость и благодать, но и потому что существует акт справедливости более существенный, чем награда или воздаяние. Основной, фундаментальный акт справедливости состоит в том, чтобы признать за другим, кем бы он ни был, право быть тем, кто он есть, даже если это влечет за собой риск и опасности. Мы не поступаем справедливо, когда просто судим друг друга по справедливости. По-настоящему справедливо — в том смысле, в каком справедлив Бог — мы поступаем тогда, когда принимаем тот факт, что тот, кто «не я» — имеет право на радикальную инаковость, на неизбывную несхожесть со мной. И это мы не готовы принять легко, с готовностью, потому что это опасно. Это рисковано не только здесь и сейчас, это глубокий и основоположный риск, который угрожает нашему самому нашему существу. Принять то, что другой существует сам по себе, помимо моего “я”, что я не имею значения для его существования, что если бы меня вовсе не было, он, быть может, не почувствовал бы никакой разницы; принять, что у него есть право быть просто потому, что он есть, а не в качестве отражения моего присутствия в этом мире, что у него есть право никак не приспосабливаться к тому, каков я — вот в чем основоположная справедливость. И следовать ей — безмерно более затратно и опасно, чем просто относиться к человеку определенным образом. Я дам вам пример.

Одна женщина — сейчас она прихожанка нашего лондонского собора — в годы революции оказалась в тюрьме. Потянулись дни одиночного заключения, ночи допросов. В одну из таких ночей эта женщина, которая была в то время еще очень молода, вдруг почувствовала, как теряет силы, как истощается ее терпение и готовность стоять до конца. Она почувствовала внезапно, что ненависть и злость заполнили ее сердце. Она захотела посмотреть в глаза человеку, который в тот момент ее допрашивал, бросить вызов его жестокости, снять заклятие с этой бесконечной, безнадежной ночи допроса, даже если приведет к ее гибели. Она подняла на него глаза, но ничего не сказала, потому что на другой стороне стола вдруг увидела такого же человека, как она сама, — до конца изможденного, бледного, измученного, с тем же выражением отчаяния и скорби на лице. И она вдруг осознала, что они, собственно говоря, не враги. Да, они сидели друг напротив друга, они были в ситуации непримиримого противоречия и напряжения, и все же они были заложниками одной и той же исторической трагедии, их обоих закрутило в вихре истории и бросило одного в одном направлении, другую в другом, но ни один из них не был свободен, они оба — пленники, жертвы. И в тот момент, увидев в другом такого же пленника, как она сама, она поняла, что и он — человек, а не просто функция. Он не враг, он живой человек, — вместе с ней и неотделимо от нее — заложник той же трагедии. Она улыбнулась этому человеку. Это был акт признания, который и есть предельная справедливость. Она увидела в нем не только право быть тем, кем он был, — она увидела, что он не мог быть никем иным, потому что и он — пленник.

Думаю, нам, когда мы размышляем в категориях закона, очень важно осознать, что закон, законность, отношения в духе справедливости начинаются именно с этого, а не с того, что некое «я» занимает привилегированное место и начинает награждать или воздавать, одаривать или наказывать. В этом втором аспекте справедливости, будь она награждающая или воздающая, есть нечеловеческий или, быть может, сверхчеловеческий элемент. Французский писатель Виктор Гюго, затрагивая вопрос справделивости и воздаяния в одном из своих романов, говорит, что судья оказывается одновременно и больше, и меньше человека: он больше человека в том смысле, что он над человеком, он может судить и выносить приговор, в то время как на самом деле ни один человек не может судить или приговаривать. Но он также и меньше человека, потому что лишен права на сострадание, жалость или личную милость. Но это опять же второстепенный аспект справедливости. Первый же вступает в силу тогда, когда мы полностью и окончательно соглашаемся на риск принять другого таким, какой он есть, чего бы это ни стоило для нашей цельности, физической или психологической. В этом смысле, когда мы говорим о законе временном и вечном, мы сталкиваемся со множеством нюансов. На земле любое суждение относится к двум этим областям: тот, кто решился вершить суд над другим — больше человека, потому что целая группа людей наделила его правами, которые безраздельно принадлежат только одному — Богу. И одновременно этот человек лишен права быть до конца человечным и отдать свою жизнь, чтобы другой мог быть спасен. Только один Человек, Он один за всю историю человечества сумел осуществить совершенную справедливость, одновременно человеческую и сверхчеловеческую, не отступив от сострадательности: Сам Господь, когда стал человеком. Он имел право судить и Сам же понес назначенное возмездие в акте полной солидарности с виноватым, оставаясь при этом на месте судьи. Смерть на Кресте — единственная точка, где суд встречается с милостью, где человек и Бог полностью и в равной степени вовлечены в одно и то же событие в полном согласии.

До сих пор я говорил о законе применительно к человеческим отношениям, но закон — это так же то, что мы исследуем, изучем, то, что обсуждаем в любых науках, от гуманитарных до прикладных. Было время, когда закон, во всяком случае научный, считали чем-то окончательным, непреложным. Но мы больше не мыслим о научном законе в таких категориях. Вследствие расширения горизонта познания мы обнаружили, что законы, открытые в науке, действуют при определнных условиях постановки эксперимента или проведения исследований. Но если условия изменить, то нельзя сказать, что те же законы действуют таким же образом. Если хотим мыслить в категориях универсального закона, у нас должна быть возможность одновременно подвести под этот закон ситуации несовместимые или очень разнящиеся. Где-то в 1814-1815 годах французский ученый Лаплас написал, что если бы существовал бесенок, которому были бы известны все данные физического мира в каждый момент времени, он мог бы проследить все прошлое и предвидеть все будущее вселенной. И такая картина мира была бы, видимо, либо верной, либо совершенно неверной. Если мы говорим о самих данных, то это, конечно, полностью неверно, потому что данные в каждый момент времени можно объединить в конкретные научные модели, в законы, которые соответствуют ровно тому, что эти данные выражали в конкретный момент времени в конкретном точке пространстве; но мы знаем, что за последние миллионы лет условия, в которых материя существовала и эволюционировала, значительно изменились. Только на планетах с мягким климатом могли возникнуть биологические молекулы; только в определенных щадящих условиях могла зародиться жизнь. Чтобы прозреть грядущее, этот упомянутый Лапласом бесенок должен был бы не только располагать всеми на свете данными, но и иметь информацию обо всем, что может неожиданно случиться в будущем. Другими словами, кроме обладания фактами, мы должны осознать, знать — и знать доподлинно — всю ситуацию в динамике и все возможные пути, которыми динамика будет развиваться и стимулировать эволюцию вещества и других категорий тварного мира. Таким образом, даже с точки зрения ученого, понимание непреложности законов природы отличается сегодня от того, каким было оно в XVIII-XIX веках. Это в свою очередь — у меня сейчас нет времени углубляться конкретно в эту тему — могло бы заставить нас по-новому задуматься о вопросе, который священные тексты всех времен и религий ставят перед научным сознанием и просто мыслящим человеком, — вопрос чуда. Чудо можно воспринимать как то, что выпадает из-под действия законов, что противоречит им, что невозможно спрогнозировать, что чуждо логике существующих систем. Чудо можно также воспринимать как гармонию, которая раздвигает границы данной системы, вводит явления, которые раньше будто спали, были неактивны и непроявлены. И это касается не только тех чудес, которым люди сегодня не удивляются, потому что не видят в них ничего чудесного, когда, например, болезнь и исцеление относят к психосоматике. Касается это и тех чудес, которые — как говорят священные тексты и предания всех религий — охватывают материальный мир. Это важно, потому что принять чудо, не отвергнуть его мы можем, только исходя из строгой продуманности проблемы материи, законов природы. Именно ненаучное мышление и легкомысленный подход к существующим фактам провоцируют нас легкомысленно, безответственно заявлять, что то или иное — невозможно. Невозможно с точки зрения уже имеющегося у нас опытного знания? Да. Невозможно с точки зрения возникновения новых обстоятельств, условий и раздвижения рамок реальности? Нет. И в этом вопросе нам нужно быть очень осторожными. Но чтобы полноценно этой проблемой заняться — и поэтому сейчас я не больше, чем просто указываю на нее, — мы должны были бы обратиться к, собственно, богословию материи, к осмыслению того, что есть сотворенный мир для библейского богословия — если мы рассуждаем в контексте Библии — и посмотреть на эту тему с разных сторон.

То, к чему я хотел бы обратиться теперь, связано с пониманием закона применительно к человеку, к человеческим отношениям. Часто представляется, что такие слова как “закон”, “свобода”, “анархия”, “повиновение” воспринимаются как взаимоисключающие, по крайней мере, когда они объединяются в пары. Когда слышишь, как некоторые люди говорят об анархии, иногда может сложиться впечатление, что анархия — это область благодати, хотя анархия , т.е. право и возможность не быть вписанным ни в какие рамки, поступать вне заранее заданных условий — предполагает две вещи. Либо — если мы берем анархию в строгом смысле — окончательный и безнадежный беспорядок, хаос. Либо, если рассуждать в категориях предельной гармонии, в основе такого видения должна лежать убежденность, что некий закон гармонии изначально заложен в самих людях как таковых, заложен в сами ситуации, который, если его высвободить и дать ему самостоятельность, приведет к большей свободе, большей полноте, чем если мы постараемся это гармонию спрогнозировать и создать прежде времени. Но анархия всегда оставляет место надежде на то, что существует закон гармонии, который осуществится. Другими словами, существует убежденность — возможно, утопическая — что такой закон на самом деле существует, или, если угодно, что гармония внутренне развивается и рано или поздно прорвется вовне, если не сковывать ее условностями и ограничениями, навязанными со стороны ввиду человеческой слепоты или узости сознания.

Закон также сталкивается с проблемой свободы. Один русский богослов XIX века сказал, что Божья воля — это проклятие для бесов, закон для неискупленных и свобода для святых. Как сочетается эта Божья воля, этот основоположный предельный закон существования — и свобода? Тут я бы хотел обратиться к понятию свободы и к тому, что ей, как будто, противоположно.

Прежде всего, посмотрим на слова, которые мы произносим на разных языках, слова, которые соответствуют друг другу и каждое из которых могло бы что-то добавить к пониманию другого. Есть английское слово “freedom”, которому соответствует аналог в немецком языке. Есть «liberté» — французский вариант английского слова «liberty», которое мы переводим также как «свобода» и которое соответствуют тому, что мы имеем в виду под свободой (freedom) в более общем смысле. Есть русское, славянское слово «свобода». И я хотел бы подробнее остановиться на каждом из них. Говоря о свободах, чаще всего мы говорим о свободах социальных и политических, и мы имеем на это полное право, потому что это общепринятый смысл, который постепенно выработался. Но если мы попытаемся понять глубинный смысл слова “liberty”, посмотрев на его корни и на их значение, то мы придем к латинскому понятию “libertas”. На латыни это слово не означало политических свобод, как не означало оно и того, что мы понимаем под свободой в узком смысле сегодня, или то, что француз имеет в виду, провозглашая “Liberté, Egalité, Fratérnité” («Свобода, равенство, братство”). Это слово на уровне законов общества описывало бытовую ситуацию. Словом «liber» назывался ребенок, родившийся у свободного гражданина, не раба по происхождению. Таково было требование закона — отличать такого ребенка от ребенка, который родился у раба и которого называли словом “puer”, точно так же, как, например, слово «boy» используют в Индии для обозначения чернокожего мужчины, прислуживающего в доме, вне зависимости от возраста. Что это означает? Это означает, что этот ребенок, отец которого — свободный гражданин, обладал всей полнотой свободы от рождения, но, будучи ребенком, обладал пока потенциально, в перспективе. И чтобы осуществить эту свободу лично — в жизни города и в целом в условиях Римского общества — этому ребенку необходимо было еще вырасти, обрести способность быть свободным. Иными словами, родиться свободным — еще не гарантия того, что ты — свободный человек. Ты становишься свободным, когда обретаешь способность властвовать самим собой настолько, что ничто не может тебя поработить. И эта способность должна вырасти внутри нас и не может быть гарантирована никакой конституцией или сводом законов. Никакая конституция не защитит тебя от порабощения, и мы прекрасно знаем, как человек, рожденный со всеми атрибутами свободы, может стать наркозависимым, может впасть в зависимость от курения настолько, что уже не сможет побороть в себе это рабство, может впасть в зависимость от алкоголя, от секса, от игры в карты, от страха, от любой страсти… И позвольте мне напомнить, что, хотя при слове “страсть” мы обычно воображаем что-то очень значительное, в реальности страсть — это то, что делает нас необычайно маленькими. Когда вы читаете романы, вы видите, как автор говорит о страстной любви, страстной ненависти или страстной ревности, вы видите значительные, потрясающие события. Но когда вы думаете о человеке, который в них участвует, оказывается — и при внимательном взгляде это совершенно ясно — что такой страстный человек вовсе не владеет собой, не поступает самовластно. Страстное состояние — это состояние пассивное,, подобное состоянию поплавка, которого море поднимает и опускает. Такой поплавок — если только ему хватит воображения — может вообразить себе, что, двигаясь вверх, он способен поднять море к небесам, а прижимаясь вниз, свергнуть его в бездну. На самом же деле он всего лишь маленький поплавок. И полная противоположность этому — именно свобода, которой по-настоящему обладаешь. Когда человек рожден свободным, но не владеет собой, он может быть очень ярким, он может стать Гитлером, Сталиным, он может как угодно поражать воображение людей, но в реальности он все равно останется всего лишь поплавком, которого беспорядочно, анархически болтают волны. Свободный человек — не таков. И поэтому учиться быть свободным — одно из самых трудоемких упражнений. Чтобы быть свободным, человек должен овладеть навыком владеть своим внутренним “я”, и только после этого он может спроецировать этот авторитет, эту власть и эту силу на то, что вне него самого. Помните, как философ Эпиктет, который был рабом, отвечал своему хозяину, когда тот подвергал его пыткам: “Осторожно, если ты сожмешь тиски слишком сильно, ты сломаешь мне ногу, и я больше не смогу тебе служить”. До того, как он был в состоянии сказать такое своему хозяину, ему пришлось многое преодолеть внутри себя, стать хозяином своего тела, а перед этим – хозяином своей души, своего сознания, своего гнева, своего страха и так далее.

Первая пара берет начало здесь: контраст между свободой предложенной и необходимостью овладеть ей путем строгой дисциплины, которая приведет нас к зрелости. О дисциплине обычно думают как о том, что имеет отношение к муштре, к армии. Но не таков изначальный смысл слова. Дисциплина — состояние ученика, а не солдата. Дисциплина предполагает ситуацию, в которой тот, кто хочет учиться, ищет учителя и наставника, находит того, кто одновременно отвечает этим требованиям и с кем он чувствует созвучие. И затем, увидев в учителе больше, чем чувствует в себе, ученик предает себя его руководству, чтобы ему помогли перерасти себя и реализовать все заложенные в нем возможности. Ученик — этот тот, кто учится у другого перерастать себя, чтобы вырасти в свою полную меру. А это требует послушания. Но опять-таки, послушание — это не простое подчинение, не повиновение, не трусость. Это не ситуация, в которой чья-то сильная воля ломает того, чья воля слабая или просто слабее. Послушание — в латинской этимологии — это состояние человека, который прислушивается , готов слушать. И если подумать об ученике в этом смысле — даже о студенте университета, который хочет чему-то научиться, то перед нами человек, который признает, что некто другой может его чему-то научить, человек, который приходит к этому другому и просит научить его. Он будет слушать, чтобы услышать, он будет смотреть, чтобы увидеть, будет стараться понять.. Он будет обращать внимание не только на формальный смысл слов, но будет пытаться через формальный смысл проникнуть глубже в их содержание, в их значение и через это вырасти до уровня своего учителя, а если учитель великий, то и перерасти его — и подняться до уровня Того, Кто единственный настоящий учитель в науке, в познании и в самой жизни Духа — до Самого Господа, источника всего знания и всей мудрости.

Так что когда мы употребляем слово с корнем “libertas”, обозначающим состояние ребенка, рожденного в доме свободного гражданина, мы видим, что первое требование для осуществления свободы — это умение владеть самим собой. Это умение достигается строжайшей, суровейшей дисциплиной; дисциплина подразумевает послушание, а послушание всегда превосходит возможности нашего понимания, потому что если твоему послушанию, твоему ученичеству мешает то, что ты чего-то не понимаешь, — значит, ты пытаешься, словно тот ребенок, которого в пример приводит блаженный Августин, руками вычерпать весь океан и перелить его в маленькую ямку, вырытую в песке. Понимание приходит после опыта: человек должен сначала пережить нечто, только потом можно осмыслить пережитое. И здесь послушание должно выходить за пределы понимания и всегда быть готовым к встрече с абсурдным, готовым принять то, что еще минуту назад казалось совершенно безумным. Так мы поступаем в науке. В науке, в математике помимо вычислений, материальных данных, подкрепленных наглядными доказательствами, мы обязаны в первую очередь принять конкретный опыт, а затем включить его в целостный контекст всецелого опыта и понимания, в творческую работу нашего разума, всего нашего существа.

Это подразумевает две вещи: доверие со стороны ученика и готовность делиться знаниями, делиться самим собой со стороны наставника. И всё это вместе подразумевает отношения на основе взаимной любви и взаимной справедливости: справедливости в глубинном смысле слова, который я пытался определить, — в смысле готовности каждого из них принять другого во всей его тайне и во всей его инаковости. Но так же и в смысле любви, потому что речь идет именно о готовности принять другого не просто как объективную данность, но принять с любовью, с участием, сделать его частью твоей собственной жизни.

И это подводит меня к другим словам (я не стану задерживаться на каждом из них так же долго и закончу вовремя). Слово “freedom” мы постоянно используем в политической, общественной и других коннотациях. Я иностранец, как вы могли заметить по моему английскому, и я обращаюсь к словарям, возможно, намного чаще, чем вы, носители языка. Если вы обратитесь к словарю и попытается выяснить, из какого корня происходит слово “freedom”, или немецкое Freiheit или любое другое слово той же языковой семьи, вы обнаружите, что восходят они к санскритскому слову, которое означает все что угодно кроме того, что мы могли бы ожидать. А восходят они к корню “pria”, который в глагольных формах, действительной и страдательной, означает “любить” и “быть любимым”, а в формах существительного — соответственно “любящий” и “любимый”. То есть, в определенный момент истории определенных людей озарила мысль, что свобода — это в своем пределе, в своей основе отношения любви. Это не отношения, в которых сопротивляешься принуждению или соглашаешься на ограничения всех своих законных прав, но отношения любви, которые создают подлинную справедливость, в которых открывать для себя инаковость другого — это радость, в которых есть место для взаимной инаковости. В таких отношениях оба способны вырасти в свою меру, в которую иначе не выросли бы. Такая свобода — в противовес тому политическому и социальному контексту, который, как я сказал, окружает слово “libertas” — это состояние человека, свободного от рождения, ребенка или взрослого, и состояние чада Божьего. Чада, которое не сможет остаться свободным, если не научится владеть собой путем послушания и дисциплины, путем вырастания до того уровня, до которого может дорасти, чадо, которое может предать себя другому человеку, чтобы быть преображенным и воссозданным, потому что он доверяет любви этого другого; чадо, которое может стать самим собой, а не бледным или нелепым отражением учителя, потому что учитель любит ученика, уважает его инаковость, остаивает его достоинство и утверждает его право быть собой.

И это поводит меня к русской филологии. На русский язык “freedom” переводится как свобода. Запишите это, как можете, и потом забудьте. Русское слово «свобода» состоит из двух корней, и я допускаю, что та интерпретацию, которую я сейчас предлагаю, — не единственная, одна из трех, четырех или пяти существующих, но в ней — в той же степени, что и в прочих этимологиях — выделяются два корня: «свой» и «быть». «Свобода» означает «быть собой», не тем эмпирическим собой, которым я оказался сегодня под воздействием разных факторов, безответственным, неспособным на самообладание, неспособным на ученичество, неспособным на послушание, неспособным осуществить какую бы то ни было свободу, но тем «собой», которым я призван быть, тем «собой», которого замыслил Бог, когда создал не просто некий статичный объект, а динамичную реальность — «меня». Думаю, надо пояснить, что я имею в виду, говоря о динамике и статике: если бы Бог сотворил меня так, что я под солнечными лучами и с хорошей поливкой должен просто увеличиваться в размерах и однажды вырасти в свою меру в смысле размеров по сравнению с тем, каким я был вначале, — это вовсе не та динамика, которую я имею в виду. Бог дает нам намного больше. Он дает нам многообразие, богатство возможностей, и выбор их Он для нас не предопределяет. Мы не должны становиться собой в том смысле, чтобы просто прийти к тому образу, который Бог начертал в нас изначально и к которому Он нас предназначил. Нам в избытке дано богатство динамичных возможностей, чтобы осуществить — с полным на то основанием, до конца, совершенно — больше чем один сценарий. Но выбор, что именно осуществить, не должен быть жалким выбором от безразличия, который в нашем воображении обычно и есть свобода, «мне не особенно важно, выберу я одно или другое», то, что Декарт и Габриель Марсель с чувством глубокого презрения называли «свободой неопределенности». Нет, Бог дает нам свободу определенности, чтобы мы стали сами собой через отношения взаимной любви и доверия, взаимного принятия и справедливости, чтобы мы могли стать теми, кем можем, неожиданно и творчески.

Действует ли здесь какой-либо закон? Да, действует, но это закон, который целиком выражен в динамичном импульсе, в призыве реализовать себя. Этот динамичный импульс проведет нас от ожидаемой ситуации к неожиданной, которая свяжет нас разнообразным образом с окружающими нас естественными, физическими обстоятельствами, с общественными связями и отношениями, с тем, как мы стоим перед лицом Божиим. Это может означать, что если мы не склонны расти в свою меру, если мы черствы, если мы малодушны, если мы неспособны на предельное дерзновение, риск и отвагу, тогда призыв стать тем, кем можешь, воля Божья, закон жизни — всё это станет для нас проклятием: ведь было бы так прекрасно погрузиться в небытие, было бы так прекрасно быть всего лишь камнем, деревом, было бы так прекрасно быть коровой, которая пасется на лугу. Но, как сказал один немецкий писатель, тому, кто просто неподвижно стоит, кто бездумно принимает все окружающее, кто не делает различия между одним или другим выбором, кто просто пасется на маленьком клочке луга, — такому человеку не стоит надеяться, что по какому-то счастливому случаю вместе с зеленой травой прямо перед его носом вдруг вырастит Истина. Таково проклятие, которое накладывает закон жизни: трава будет расти перед нашим носом и в конечном итоге из наших костей и на наших могилах, но этим все и закончится. Закон окажется проклятием. Но если мы возьмемся за дело даже с небольшим дерзновением и отвагой, пусть нерешительно и на ощупь, то этот закон жизни, этот призыв жить и быть станет тем, о чем постоянно говорит Ветхий Завет, — станет Законом, обязательством, требованием и ограничением, да и нет, запретом и разрешением, указанием и ограждением. И если мы принимаем динамику жизни — то есть Бога — если мы принимаем все то, о чем я пытался сказать и о чем не буду сейчас снова распространяться, закон станет для нас свободой, потому что закон — и есть свобода, есть становление, полнота и в конечном счете любовь, то есть Божественная жизнь, осущественная в нас и через это — осущественная жизнь всего тварного..

Я уложился ровно в час, и в этом, пожалуй, единственная моя заслуга. Позвольте мне поблагодарить тех, кто внимательно слушал, за внимание и тех, кто спал, за то, что спали мирно.

 

[2] “Так и вы, когда исполните все повеленное вам, говорите: мы рабы ничего не стоящие, потому что сделали, что должны были сделать” — Лк 17:10.

Пер. с англ Константина Мацана

Редактированная версия опубликована в «Хаос. Закон. Свобода», Никея, 2019

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет