Чтобы понять святость, очень важно уяснить, что у неё два полюса: Бог и мир. Её источник, основа, содержание — в Боге; но её точка приложения, место, где она воплощается, развивается, где она выражается в понятии спасения во Христе — мир, тот двойственный мир, который, с одной стороны, был создан Богом и так любим Им, что Отец отдал Сына Своего Единородного, чтобы его спасти, а с другой стороны — подпал под рабство зла. Один Бог свят. Сказать, что Бог свят, не значит определить Его, будто святость — одно из Его свойств, потому что это свойство мы познать не можем. Говоря, что Бог свят, мы не определяем Его, потому что сама святость нам неведома: она становится ощутима постольку, поскольку мы познаем Бога. Для Израиля — для Ветхого Завета — святость мыслилась как само существо Бога. С этим понятием связывался благоговейный страх; связывалось и чувство безнадежной разделенности: Бог абсолютно трансцендентен, Он за пределом чего бы то ни было. Даже когда Бог открывается, Он непознаваем; даже когда Он приближается, Он бесконечно далек; даже когда Он обращается к нам, Он все равно за пределом всякого общения. Приближение к Богу опасно: Он — огнь поедающий; невозможно увидеть Лицо Божие и остаться живым. Все эти образы показывают нам, как мыслил народ, который сознавал святость Божию и знал Бога Живого. Но соблазн Нового Завета, казалось бы — немыслимый, в том, что Неприступный стал доступным, что запредельный Бог облёкся плотью и обитал среди нас. Святость, превосходящая всякое человеческое разумение, была преградой и открылась совершенно по-иному: сама святость Божия может стать бесконечно близкой, не переставая быть столь же таинственной; она становится доступной, и вместе с тем мы неспособны объять ее; она охватывает нас, но не уничтожает. Становятся понятными слова апостола Петра в его соборном Послании, что мы призваны стать причастниками божеского естества. Во Христе мы видим то, что мог открыть Сам Бог, а человек не мог и помыслить — полноту Божества в человеческой плоти. Вот где сердцевина святости. Она доступна нам благодаря тому, что совершилось Воплощение. Тайна Божества от этого не становится меньше: легче понять или вообразить запредельного Бога, чем Бога, явленного в Воплощении. Когда мы представляем рождественские ясли или видим их макет и можем взять Младенца на руки, мы стоим перед тайной, еще большей, чем тайна неприступного Бога. Как можем мы постичь, что перед нами — вся глубина Бесконечности и Вечности, сокрытая в хрупком человеческом теле и явленная через тело, сквозь которое сияет присутствие Божие?
Всякая святость — святость Божия в нас, святость через сопричастность. Приобщаясь тому, что мы способны воспринять от Бога, мы становимся откровением чего-то, что превосходит нас самих.
Но нам следует помнить, что в этом порыве к святости нашу духовность надо определять очень объективно и точно. Когда мы читаем книги о духовной жизни или погружаемся в ее изучение, мы видим, что она, прямо или косвенно, определяется как состояние души, внутренняя жизнь определенного рода. На самом деле, если вы хотите найти вернейшее ее определение и стремитесь обнаружить её глубинную сердцевину, вы обнаружите, что духовность — не знакомые нам состояния души, но присутствие и действие Святого Духа в нас и через нас, посредством нас в мире. В основе своей она не зависит от того, каким образом мы её выражаем.
И в святости, и в духовности есть абсолютная объективность. Духовность — область Святого Духа; не говорит ли нам апостол Павел, что именно Дух Святой учит нас говорить: «Авва, Отче»? Не хочет ли он этим сказать, что действием Духа Святого, Самого Бога — складывается в нас познание Бога? Следовательно, нет иной святости, кроме святости Божией; мы можем участвовать в святости только во Христе и в Святом Духе. В таком случае, встает чрезвычайно важный вопрос. Имея в виду, что мы ищем святости, хотим того или нет, в рамках тварного мира и в человеческой среде, в трагическом, сложном мире, в котором мы живем — если святость Церкви должна выражать в каждом ее члене и в ее полноте присутствие Самого Христа и вдохновение Святого Духа — где граница этой любви? Чем ограничена наша солидарность и ответственность? Есть ли мгновенья, когда надо отстраниться и сказать: «Я оставляю тебя, иди своим путем. Если ты раскаешься, если ты переменишься, мы сойдемся снова, но с таким, какой ты сейчас, я не могу быть заодно»? А может, нет пределов не только Божию снисхождению, но и потрясающей, пламенной Божией солидарности? Священное Писание не раз представляет нам Божию любовь в терминах «эроса», полной и страстной привязанности, которая обнимает все, ничего не оставляет. Я хотел бы предложить вашему вниманию слова, которые, конечно, не взяты из Священного Писания и потому — не авторитетны сами по себе, но мне представляются интересными. В XVII веке русский священник, человек пламенно убеждённый, описал свою жизнь. Он хотел показать, как христианин может сохранить верность тому, что считает истиной, несмотря на предательство — или то, что он считал предательством — со стороны видимой Церкви. «Житию» предшествует введение, написанное им самим. В одном месте он говорит о Предвечном Совете, предварившем сотворение мира, и высказывает предположение: в свете того, что мы знаем о Боге воплощенном, не можем ли мы представить, что однажды Отец сказал Сыну: «Сын Мой, сотворим мир и человека». Сын ответил: «Да, Отче, пусть будет по Твоей воле». Отец продолжает: «Сын Мой, Ты знаешь, что если Я сотворю его через Тебя, придет время, когда человек изменит Нам, и, чтобы привести его обратно, Тебе придется пойти на смерть?» Сын отвечает: «Да будет, Отче, по Твоей воле!» И мир был создан. Это не апокриф, рассказ не претендует на то, чтобы выразить по-иному священную историю, но здесь выражена глубокая внутренняя реальность: Бог в Своей Божественной мудрости возжелал и призвал мир к бытию, вполне сознавая, каковы будут для Него Самого последствия Его Божественного зова, на который из небытия возникнет целый свободный мир. Это, если можно так выразиться, спор, борение между Богом и миром; и в нём гораздо больше трагизма для Бога, чем для мира.
На всем протяжении Ветхого и Нового Завета мы видим, как Бог принимает полную ответственность за Свой творческий акт. Шаг за шагом Он воздвигает пророков, делает явной Свою волю, открывает глубины Своей мысли. Кажется, Амос говорит, что пророк — это тот, с кем Бог делится Своими мыслями. Он остается верен, когда тварь стала неверной — вспомните Осию и его образы верного супруга и неверной жены. В основании всего лежит одностороннее действие Божие — действие, за которое Он принимает полную и окончательную ответственность. Это важно, потому что, если мы «в Боге», мы должны разделить с Ним все; нести свою долю этой Божией ответственности. Мы — Церковь, и наше избранничество — не райская привилегия. В основе своей мы избраны, чтобы разделить с Богом Его сердечный замысел, участвовать в том, что совершил Христос в Своем воплощении, в Своем деле спасения. Я хочу подчеркнуть, насколько серьезна эта солидарность, просто обратив вашу мысль на эти, почти последние, слова: «Боже Мой! Боже Мой! Зачем Ты Меня оставил?»
Вот она, сердцевина святости. Наша святость — ничто иное как участие в святости Божией. А это возможно только во Христе, хотя и в Ветхом Завете уже было понятие тварной святости в тварном мире. Все, чем овладевает Бог, что становится Его собственностью, например, Ковчег Завета, или человек, или святое место, в какой-то мере участвует в святости Божией и становится предметом благоговейного трепета. Есть святость Присутствия — Храм. Есть святость, вселяющая трепет в соседние народы — Народ Божий, место Вселения. Оно, подобное живому Храму, не разделяло святость Божию в лице каждого своего члена. Лишь позже, в Церкви Живого Бога, оно становится и местом личного Его Присутствия в каждом ее члене и посредством каждого ее члена. Это — Его Церковь, Тело Христово, Церковь, начало которой Христос полагает Своим Воскресением, жизнью которой Он становится. Но это та же Церковь, каждый член которой в день Пятидесятницы и дальше, сквозь века, всё той же тайной становится храмом Живого Бога. Церковь не только связана со Христом как Его Тело и с Духом, храмом Которого она стала; каждый член её, в своей неповторимой единственности, связан с Отцом через Его Единородного Сына. «Ваша жизнь сокрыта со Христом в Боге», — говорит апостол Павел. Каждый из нас — единственный, незаменимый, и знает Бога так, как не знает Его никто другой. Это взаимоотношение Христа с нами, эта связь между Тем, Кто Один Свят, и Его тварями, и это личное Присутствие вечности и бесконечности, которое есть Бог, это реальное и живое участие в божественной святости — одно из существеннейших свойств Церкви. Я убежден и верю, что Церковь свята, что она не просто получила благословение и освящение даром благодати, но свята настолько глубоко и сущностно, что это превосходит всякую меру. Церковь свята святостью живущего в ней Бога, как сгорающее полено может светиться пожирающим его огнем. И эта святость — Присутствие в Церкви. Поэтому Церковь в своем положении по отношению к Богу может обладать и жить этой святостью только в Нем.
С другой стороны, как Бог стал человеком, как Его святость присутствовала во плоти среди нас, живая, действенная, спасающая, так теперь, через тайну Воплощения Церковь участвует в вечности, в святости Бога, и вместе с тем — в спасении мира. Мы должны явить миру Присутствие Божие. Это — наше призвание, цель нашего бытия.
Если в нашем миссионерском деле, расширяя пределы святости Церкви и, в частности, человека, мы упустим из виду, что предмет святости — Бог и человек в Боге, мы потеряем самое существенное. Можно создавать организации, которые окажутся довольно полезными — хотя, несомненно, рано или поздно, их заменят более эффективные общественные организации, потому что возможности всецелого социума больше, чем возможности того частного общества, каким являемся мы. Но мы никогда не достигнем предложенной нам цели — открывать святость Бога, Который охватывает Собой мир, делая нас причастниками божественной природы и храмами Святого Духа, так что наша жизнь становится сокрытой в Боге со Христом Иисусом.
Встречаясь с внешним миром, мы должны сделать свой вклад в становление человека — и мы не можем принять секулярных представлений о святости, которые ничего не знают о глубинах человека, о его связи с Богом, и определяют святость в нравственных, прагматических или практических категориях.
Церковь видит человека «вдвойне» — эмпирический человек и такой, каким он явлен в Иисусе Христе. С этим связано то, что Церковь — и общество в истории, и, вместе с тем, незримая, но очевидная тайна. Эмпирически мы составляем Церковь такими, какие мы есть, а не только такими, какими мы призваны быть, но в своей индивидуальной хрупкости, в ущербности и неполноте человеческого становления. С этой точки зрения Церковь можно определить словами подвижника IV века Ефрема Сирина: «Церковь — не собрание святых, а толпа кающихся грешников, которые, при всей своей греховности, повернулись к Богу и устремлены к Нему». Можно сказать, что Церковь — предмет исторических и социологических исследований, ведь в этом аспекте она принадлежит миру, потому что еще не освободилась от его власти. Мир присутствует в Церкви через каждого из нас, в той мере, в какой мы не свободны от мира в аскетическом смысле слова.
Отцы Пустыни, древние подвижники не бежали от мира как современный человек, который порой уходит от его жесткой хватки, чтобы найти спасительное прибежище. Они устремлялись в битву, чтобы в ней победить Врага. По благодати Божией, в силе Духа, они вступали в сражение. Святость кажется нереальной и недостижимой сегодня, а святость Отцов и Подвижников древности — столь далекой ещё и потому, что мы уже не ведаем борьбы. Сегодняшние христиане редко понимают Церковь как авангард Царства Божия, как собрание людей, которые отдали в руки Божии даже свою слабость, зная, наверное, что сама Его сила может проявиться в ней. Чаще приходится видеть, что община или отдельный человек, столкнувшись с опасностью, сразу взывают к Господу: «Помоги мне, защити, спаси, избавь меня!» Не это ли давным-давно изобразил Генрик Сенкевич в романе «Quo Vadis?», где в пору гонений Пётр оставляет Рим и у городских ворот встречает Христа. «Куда Ты идешь, Господи?» — спрашивает Петр. Господь отвечает: «Я иду в Рим, чтобы пострадать и умереть там, потому что ты его оставил». Не этого ли мы постоянно ожидаем от Бога? Как только жизнь становится опасной, не зовем ли мы в тоске и отчаянии: «Избавь меня, Господи»? Когда об избавлении говорил псалмопевец, его положение было совершенно иным: он принадлежал Ветхому Завету. Мы принадлежим Новому Завету, мы — Тело Христово, храм Его Святого Духа. Бог послал нас в мир через Своего Сына, как послал в мир Его Самого. Словом, есть кризис святости, и начался он не в наши дни, — он современен многим христианским поколениям. Но мы должны смело взглянуть ему в лицо, потому что святость — наше абсолютное призвание; созерцательная святость — не бегство; активизму нашего времени, стремящемуся уйти от всякого созерцания и обрести самоценность, недостает того содержания, какое присуще христианской святости, ибо содержание её — Сам Бог.
Определим положение Церкви и отдельного христианина по отношению к миру. Мне кажется, для этого есть только два способа. Можно постараться увидеть, чем была святость в истории; можно постараться понять через личность Христа и через божественную любовь, что значит мир для Бога и какова Его солидарность с миром, который Он сотворил. Если мы внимательно рассмотрим историю святых, она покажет нам, что на протяжении веков святость была выражением любви. В краткой и сжатой истории нашей собственной, Русской Церкви можно увидеть нечто очень важное: формы святости менялись от столетия к столетию (хотя, раз возникнув, не исчезали), и изменения эти выражают те пути, которыми Бог, в сердцах верующих, выражал Свою любовь к миру.
Вглядываясь в историю Русской Церкви, — которую я просто лучше знаю, — я вижу в основе ее акт веры: человек или группа людей поверили и принесли Бога окружающим их людям. Киевский князь Владимир поверил; и потому, что вера его была страстной, всецелой, Христос вошел в историю его княжества, преобразив общество и человека. Он не ставил себе общественных целей, не искал «дел благочестия»: он просто не мог жить иначе, чем так, как он научился от Самого Бога. Этот человек поверил в евангельскую весть, и только потому внешние отношения и внутренние структуры его княжества переменились. Интересно, что случилось это тогда, когда и речи не было о социальном обеспечении или об ответственности государства за своих граждан! Воинственный и жестокий, властный и могущественный вождь своего племени перестал воевать, открыл тюрьмы, провозгласил прощение Христово. Человек, чья личная жизнь далеко не была примером святости, вдруг переменился столь внезапно и решительно, что его народ встал перед выбором: прежнему образцу следовать или новому? В Киеве, небольшом торговом центре, стали заботиться о нищих, немощных и стариках. Все бедняки, которые еще были способны ходить сами, получали ежедневное пропитание на княжеском дворе. Тем, кто по старости, по слабости не мог двигаться, князь посылал — и в город, и в близлежащие деревушки — подводы с хлебом и другой пищей. Эти социальные перемены равны величайшим переменам нашего времени. Они подразумевают перемену в умах более разительную, чем те улучшения, которых мы добиваемся день ото дня в рамках уже приобретенного и переданного нам образа мыслей.
Вот первый образ: живая, действенная любовь, служение Христово. Затем, чуть позже, мы встречаем свидетельство мучеников, но мучеников особого рода. Нет сомнения в том, что Русская Церковь, как и любая другая, знала мучеников за веру — людей, которые отправлялись возвещать Евангелие племенам, еще пребывавшим в язычестве, и погибали за свою проповедь. Но среди них есть двое, в ком выразился тип святости, который можно было бы назвать «общественным». Борис и Глеб, двое князей (был, собственно, и третий — Игорь), предпочли отказаться от власти и княжества и даже от самой жизни, только бы не поднять меч. Они дали убить себя, лишь бы не защищаться и не вызвать кровопролитие. Вот еще пример святости в эпоху жестокости, когда насилие проявлялось в новых формах и в новой ситуации. И снова мы видим, как Евангелие пробуждает любовь, и одна только любовь и определяет святость.
После этого наступает мрачная эпоха: Русь переживает монгольское нашествие и на триста лет оказывается под игом. В этот период мы видим два типа святости — епископов и князей, но те и другие выражают одно. Их святость рождается из того, что защитники, ходатаи и заступники за врученный их руководству народ испытывают жесткое давление и отдают за этот народ свою жизнь и кровь. В это время все типы святости, существовавшие прежде — монашеская святость и другие, становятся очень редкими. Потом следует настоящая эпидемия общественной святости: люди отдают свою жизнь за ближнего, подлинно принимая ответственность за него по образу Царей и Священников, который мы видим в Ветхом Завете. Они осуществляют то, что в «лучшие» времена часто забывают главы Церкви или Государства: они стоят на пороге двух миров — мира человеческого и мира Божьего; мира единой, лучезарной Божественной Воли, направленной на спасение и полноту всего и всех, и мира, где множественность несогласованных, самовластных воль человеческих противится воле Божией — и роль их в том, чтобы соединить то и другое и на это положить свою жизнь. Снова и снова мы видим, что всем движет любовь. Это не новое измышление, не поиски современной святости, а просто отклик любви, которую Бог вручил Своей Церкви, и которая нашла новую форму, чтобы выразить себя. Тогда не время было уходить в леса или избирать другие, пусть и законные, формы святости; но время отдавать свою жизнь.
Монгольское иго прекращается. Мы вступаем в период национальной неопределенности, время, когда прежнее страдание перерастает в упование. Встают внутренние, еще нечетко сформулированные проблемы: Бог и страдание; действительность, внушающая ужас; зарождение надежды и поиски пути для нее. Мы видим исполинов духа; один за другим они оставляют все — и высокие должности, и низкое положение — и уходят в глушь лесов северной и центральной Руси, уходят искать Бога. Эти люди оставляют все, потому что поняли, что среди тревог, смятения, чисто земных устремлений они не найдут ответов на проблемы своих современников. Они оставляют все, чтобы быть с Богом. Цели, которые они теперь ставят, — совершенно не общественные. Им требуется обрести вновь собственную душу, и с ней — душу народа, души своих современников. Они не спасаются бегством: они ведут жизнь настолько жестокую, настолько трудническую, что нелепо считать ее уходом от трудностей. Условия жизни в лесной чаще Северной Руси, голод, холод, физическая опасность от диких зверей, все это должно бы легко доказать нам, что они не ищут легкой и удобной жизни. Они ищут одного Бога, и находят Бога в глубине собственной души, посвященной Ему. Они ищут только Его одного, но любовь их становится все глубже, и они с любовью принимают всех, кто начинает один за другим приходить к ним с теми же душевными терзаниями, в поисках той же спасительной пристани. Вокруг них вырастают монастыри, а это — тоже дело любви. Возникает общество человеческой солидарности и труда. Я вам дам два совершенно противоположных примера. В пятнадцатом веке один из великих русских святых, преподобный Нил Сорский, поселился с немногими спутниками в безлюдной болотистой местности северного Заволжья. Они жили в ужасающей бедности, и в своем «Уставе» Нил Сорский указал, что монах должен быть так беден, чтобы он не мог предложить даже материальной милостыни, кроме куска хлеба. Но он должен любить путника, или бродягу, или беглого разбойника, или еретика, отколовшегося от Церкви — он должен так любить их, чтобы быть готовым поделиться с ним всем своим духовным опытом, всем содержанием своей души. Вот человек, который стремился знать только Христа, — Христа распятого, который отказался от всего вещественного и не мог ничего дать, потому что ничем не обладал, кроме завладевшего им Бога. Ведь Богом не владеют: Бог овладевает человеком, наполняя его Своим дыханием и Своим присутствием. Второй, его современник, жил вблизи от Москвы и был столь же выдающейся личностью. Он основал монастырь с невероятно суровым уставом. Монастырь, где жило около тысячи монахов, находился в холодном краю, но никогда не отапливался. Монахам не разрешалось носить ничего, кроме власяницы и накинутой поверх нее мантии. Ежедневное богослужение длилось десять часов, а работа в полях или в монастыре занимала часов семь-восемь. Порой они роптали и жаловались: «Мы голодаем, хотя житницы наши полны…, а ты не даешь нам есть; мы жаждем, и у нас есть вода, а пить ты не разрешаешь». Их святой и суровый настоятель отвечал: «Вы работаете не для удовлетворения своих нужд, не для обеспечения себе легкой жизни; вам и не следует жить в тепле, в покое. Посмотрите на окрестных крестьян, они голодны, мы должны работать для них; они терпят холод, для них мы должны заготовлять дрова; среди них много сирот, для них вы устраиваете приют; они невежественны, для них вы держите школу; старики у них бесприютны, для них вы должны содержать богадельню». И эта несчастная тысяча монахов, некоторые из которых изо всех сил стремились к святости, роптали и роптали… И тем не менее, под крепкой рукой своего игумена они вели жизнь, которая вся была — любовь. Бывало, что они восставали, когда плоть не выдерживала, но среди них была их совесть — преподобный Иосиф, который не позволял им пасть так низко, как они были готовы пасть. Выражаясь более современным языком, он, можно сказать, был коллективным суперэго. Он стоял среди них со своими абсолютными требованиями.
Вокруг него возникали подобные же монастыри. Голод, холод, невежество, пренебрежение стариками, невнимание к детям — все это становилось предметом деятельной заботы. И если прочесть труды и житие преподобного Иосифа, то видишь несомненно, что там не было ничего, кроме любви, потому что ни о чем другом он не заботился. Его не волновали последствия, не важно было, что люди думают о его безумных порядках. Он лишь говорил, что эти люди голодны и нуждаются в помощи, и мы, познавшие Христа, знающие, Кто Он, должны принести Его этим людям. Если на это придется положить жизнь — что же, вы и жизнь положите! В его сочинениях вы найдете лишь редкие слова об ожидающем монахов упокоении, и гораздо больше мест, где монахов предостерегают: если они не будут трудиться изо всех сил, их ждет адское пламя!
После этой эпохи мы попадаем в период, когда государство начинает приобретать качество, которое сейчас мы назвали бы секулярностью. Возрастает могущество Московского княжества, начинают возрастать и его размеры, оно поглощает соседние земли весьма недостойными способами. В эту пору христианская совесть проявляется очень любопытным образом. Это было время обновления, люди просто смогли перевести дыхание, но и стали всё больше привязываться к земным благам, ведь те начали появляться. Каждый был рад, что можно наконец устроить сносный мир, — и вот появились мужчины и женщины, которых называли «юродивыми во Христе», иначе говоря, «безумными ради Христа». При ближайшем рассмотрении безумие это можно истолковать двумя способами, в зависимости от обстоятельств. Было безумие, которое как бы брали на себя люди ясного разума, горящего сердца и железной воли. А у некоторых разум и впрямь пошатнулся, но остался Бог в сердцевине внутренней жизни. Эти люди отвергли все общественные ценности и богатство, утверждая, что можно жить без многих материальных ценностей, отвергая самые основные человеческие отношения и самые насущные иерархические связи. В суровую зиму русского севера они ходили босые, в одной рубахе, и утверждали делом, что если имеешь веру, можно жить Словом Божиим; если веришь, можно оставить все, а если захочешь погрузиться в преходящие ценности, ты потерян, погиб, принадлежишь сатане!
Преувеличивали они или впрямь видели истину? Мне кажется, это вопрос глубины. Я не хочу сказать, что нам всем надо уйти и поступать так же, а все человеческие ценности, которые выработал христианский мир за столетия, ничего не значат. Но я думаю, что, если у нас есть призвание, если мы чутки к вечности, чутки к Присутствию и, если сознаем, что Живой Бог действует в нашей среде, — нам следовало бы нести Благовестив. Мы говорили бы: «Да, все это имеет свою ценность, но она преходяща, временна, и нам не следует привязываться к ней сердцем. Надо трудиться телом и руками, но не вкладывать в дело свое сердце, оно должно принадлежать только Богу». Позднее в русской истории мы видим все типы святости, существовавшие в христианском мире, вплоть до времён, когда Православная Церковь становится гонимой в коммунистических странах. В этот момент Церковь и мир оказываются связанными по-новому. Если подумать о мучениках первых веков, то мы видим, что их отличают некоторые черты. Это были люди — мужчины, женщины, дети, — которые открыли для себя Бога и Христа как высшую ценность, нашли в Нем весь смысл жизни. Для них Он был все во всём. Когда Его имя порочили, когда Его Личность ставили под вопрос, они, оставаясь верными Ему, могли только умереть за Него. С другой стороны, в них, поверивших во Христа, происходила глубокая перемена: они умирали ради того, чтобы жить вечно. Вспомните шестую главу Послания к римлянам. Они умирали смертью Христовой и оживали вновь Его Воскресением, они обладали вечной жизнью, и эта вечная жизнь направляла и исполняла силой их временную жизнь. Для них «умереть» означало не «погибнуть», «исчезнуть», а освободиться от краткой, преходящей жизни в уверенности, что достигнешь полноты вечной жизни в Боге. Жизнь была Христос, смерть — приобретение.
Восхищение мучениками, благоговение перед их подвигом, откровение Бога через них приводило людей к обращению, но сами мученики стремились лишь к тому, чтобы быть свидетелями Христа, засвидетельствовать победу Божию. Со времени русской революции, среди непрекращающихся гонений, то жестоких и явных, то тайных и скрытых, развилось новое мировосприятие. Тут можно начать с мысли, выраженной не в славянском мире, а на Западе. Жан Даниелю говорит, что страдание — точка, где пересекаются добро и зло. Это так, потому что зло никогда не бывает абсолютным, метафизическим, развоплощенным: оно всегда выражает себя через людей, врезаясь в них, глубоко раня человеческую плоть или душу. Там, где есть страдание, ненависть, жадность или трусость, всегда есть и личное человеческое отношение. Но победа неминуема: зло, так сказать, оказывается во власти добра, потому что в тот момент, когда мы претерпеваем страдание, у нас появляется поистине божественное право — право прощать. Вслед за Христом, сказавшим: «Прости им, Отче, они не знают, что делают!» — мы можем повторить эти слова. Как сказал один из наших епископов перед смертью во время сталинских чисток, «придет день, когда мученик сможет стать перед престолом Божиим в защиту своих мучителей и сказать: «Господи, во имя Твое и по Твоему примеру я их простил; Тебе больше нечего с них взыскать».
Это — новая ситуация, новое отношение к миру, а кроме того, и это тоже — один из аспектов любви, и часто превосходит нашу меру, потому что мы не хотим так поступить даже на нашем малом уровне. Часто ли мы способны простить до конца сваливающиеся на нас мелкие неприятности, мелкие огорчения? Но мученики являют нам новую высоту любви Божией в человеческих сердцах, новую победу Божию. Бог снова являет Себя, и мученичество одного перерастает в спасение другого.
Я надеюсь, эти примеры помогут вам понять, что святость никогда не бывает индивидуальным актом, — здесь слово «индивидуальный» означает последний предел дробления, точку, после которой больше делить невозможно. Святость — это всегда действие, которое охватывает всю полноту Церкви. Святость — любовь Божия, действующая свободно и сознательно.
Наша святость может состояться в мире, наше бытие может стать творческим и спасительным действием, действием святости, лишь в ту меру, в какую мы способны соответствовать воле Божией. Здесь свое особое место занимает понятие мудрости. Мы видим ее в Пророках, в Патриархах, в новозаветных святых: это их внутренняя способность хранить глубокий покой, абсолютную устойчивость, глубоко и терпеливо вглядываться в мир с тем, чтобы различить в нем пути Божий, чтобы идти вслед Ему, потому что Он один — Путь. Эта необходимость вглядываться и видеть выражена, как мне кажется, очень красиво в одной легенде Нового света. Высоко в горах на берегу потока стояла деревушка, небольшая группа хижин, а еще выше, в скале напротив деревни с незапамятных времен было высечено лицо, изображение бога, которого чтили в этой деревне. Лицо было неземной красоты, невозмутимого покоя и совершенной гармонии. Из поколения в поколение в деревне передавали, что наступит день, когда бог сойдет со скалы и поселится среди них. Они поклонялись этому лику, вдохновлялись им — но снова погружались в житейские заботы своей бедной общины. Но однажды в деревне родился ребенок. Как только он сумел глядеть сознательно и отзываться на то, что видит, впитывать внешние впечатления, как только он смог ползать от хижины, где родился, к потоку, его глубоко поразили красота, покой и величие этого лица. Он постоянно сидел у потока, ничего не делая, только вглядываясь в этот лик.
Шли годы, он стал подростком, потом юношей. Однажды, встретив его на пути, жители деревни остановились и воскликнули: «Наш бог среди нас!» Углубляясь взором в лик, он внутренне стал соответствовать ему; глядя на него, он пропитался им; открылся покою, величию, миру и любви, которые излучало каменное изображение. Лицо его стало ликом бога, которого он глубоко чтил и в которого просто вглядывался.
Мне кажется, здесь можно найти что-то очень существенное, чтобы понять, какое место может занять святость в нашем обществе. Если бы мы умели всей своей глубиной вглядываться в лик Христов, окружающие нас люди, встретили бы и ощутили покой, глубину, мир, силу, и поняли, что есть святость в Церкви. Все бы поверили — но это так трудно сделать, глядя на нас!
Пер. с англ. по изданию: Гл. 4 из книги God and Man. London, 1971 Елены Майданович под редакцией Натальи Большаковой
Опубликовано: Альманах XPICTIANOC. 1998. VII.