Митрополит Антоний Сурожский

Святость

1971 г.

Чтобы понять святость, очень важно уяснить, что у нее есть два полюса: Бог и мир. Ее источник, ее основа, ее содержание — в Боге, но ее точка приложения, место, где она воплощается и развивается, где она находит свое выражение в понятии спасения во Христе, — мир. Тот двойственный мир, который, с одной стороны, был создан Богом и так любим Им, что Отец отдал Сына Своего Единородного ради его спасения, а с другой стороны — подпал под рабство зла.

Один Бог свят. Сказать, что Бог свят, не означает определить Его, будто святость — одно из Его свойств, потому что это свойство мы познать не можем. Говоря, что Бог свят, мы не определяем Его, потому что сама святость нам неведома: она становится ощутима нами, постольку, поскольку мы познаем Бога. Для Израиля — для Ветхого Завета — святость мыслилась как само существо Бога. С этим понятием связывался благоговейный страх, связывалось и чувство безнадежной разделенности: Бог, абсолютно, трансцендентен, Он за пределом чего бы то ни было. Даже когда Бог открывается, Он пребывает, непознаваем, даже когда Он приближается, Он остается бесконечно далеким, даже когда Он обращается к нам, Он все равно за пределом всякого общения. Приближение к Богу опасно: Он — огонь поядающий (Исх 24:17); невозможно увидеть лицо Божие и остаться живым (Исх 33:20). Все эти образы показывают нам отношение народа, у которого было сознание святости Божией, и который знал Бога Живого[1].

Но невозможный, немыслимый соблазн Нового Завета в том, что Неприступный стал доступным, что трансцендентный Бог облекся плотью и обитал среди нас. Святость, превосходящая всякое человеческое разумение и бывшая преградой, открылась совершенно по-иному: сама святость Божия может стать бесконечно близкой, не переставая притом быть столь же таинственной, она становится доступной, и вместе с тем мы не способны объять ее, она охватывает нас, но не уничтожает нас. В этом плане становятся понятными слова апостола Петра в его соборном Послании, что мы призваны стать причастниками Божеского естества (2 Пет 1:4). Во Христе мы видим нечто, что мог открыть Сам Бог, но чего человек не мог и помыслить: полноту Божества в человеческой плоти. Вот где сердцевина святости. Она доступна нам благодаря тому, что совершилось Воплощение. Тайна Божества от этого не становится меньше: легче постичь или вообразить, совершенно, трансцендентного Бога, чем Бога, явленного в Воплощении. И когда мы воображением представляем рождественские ясли или видим их макет и можем взять Богомладенца в свои руки, мы стоим перед тайной еще большей, чем тайна неприступного Бога. Как можем мы постичь, что перед нами — вся глубина Бесконечности и Вечности, сокрытая в хрупком человеческом теле и вместе с тем явленная через это тело, ставшее прозрачной оболочкой присутствия Божия?

Всякая святость есть святость Божия в нас: это святость через сопричастность, даже в некотором роде больше, чем причастность, потому что, приобщаясь тому, что мы способны воспринять от Бога, мы становимся откровением чего-то, что превосходит нас самих. Будучи сами ограниченным светом, мы являем Свет. Но нам следует также помнить, что в этом нашем целожизненном порыве к святости нашу духовность следует определять очень объективными и точными выражениями. Когда мы читаем книги о духовной жизни или погружаемся в ее изучение, мы видим, что духовная жизнь, прямо или косвенно, определяется как отношение, состояние души, внутреннее состояние, внутренняя жизнь определенного рода и так далее. На самом деле, если вы хотите найти вернейшее ее определение и стремитесь обнаружить глубинную сердцевину духовности, вы обнаружите, что духовность не есть знакомые нам состояния души, духовность — присутствие и действие Святого Духа в нас, через нас и посредством нас и в мире. В основе своей она не зависит от того, каким образом мы выражаем ее.

И в святости, и в духовности есть абсолютная объективность, которая выражена в них. Духовность — область Святого Духа; не говорит ли нам апостол Павел, что именно Дух Святой учит нас говорить: «Авва, Отче!» (Гал 4:6)? Не хочет ли он этим сказать, что действием Духа Святого, Самого Бога складывается в нас познание Бога? И, следовательно, нет иной святости, кроме святости Божией; во Христе и в Святом Духе мы можем участвовать в святости только в качестве Тела Христова.

В таком случае встает чрезвычайно важный вопрос. Имея в виду, что наш поиск святости, хотим мы того или нет, происходит в рамках тварного мира и в человеческой среде, в трагическом, сложном мире, в котором мы живем, — если святость Церкви должна выражать в каждом ее члене и в ее полноте присутствие Самого Христа и вдохновение Святого Духа, — то где граница этой любви? Другими словами, чем ограниченно наше чувство солидарности и ответственности? Есть ли момент, когда нам следует отстраниться и сказать: «Я оставляю тебя, иди своим путем; если ты раскаешься, если ты переменишься, мы сойдемся снова, но с таким, какой ты есть сейчас, я не могу быть заодно»? Или нет пределов не только Божию снисхождению, но и этой потрясающей, страстной Божией солидарности? Священное Писание не раз представляет нам Божию любовь в терминах эроса, то есть любви, привязанности полной, страстной, которая обнимает все, ничего не оставляет вне.

На всем протяжении Ветхого и Нового Завета мы видим, как Бог принимает полную ответственность за Свой творческий акт. Шаг за шагом Он воздвигает пророков, делает явной Свою волю, открывает глубины Своей мысли. Кажется, Амос говорит, что пророк — это тот, с кем Бог делится Своими мыслями (Ам 3:7). И Он остается верен, когда тварь стала неверной, — вспомните Осию и образы, которые он дает, верного супруга и неверной жены (напр., Ос 2:2—23). Так что в основании всего лежит одностороннее действие Божие — действие, за которое Он принимает полную и окончательную ответственность. Это важно, потому что если мы «в Боге», мы должны разделить с Ним все, нести свою долю этой Божией ответственности. Наше избранничество быть Церковью — не райская привилегия. В основе своей это избранничество на то, чтобы разделить с Богом Его сердечный замысел, участвовать в том, что совершил Христос в Своем воплощении, в Своем деле спасения. Я хочу подчеркнуть, насколько серьезна эта солидарность, просто обратив вашу мысль на эти — почти последние — слова Христа: Боже Мой, Боже Мой! зачем Ты Меня оставил? (Мк 15:34).

Вот где самая сердцевина святости, потому что наша святость — не что иное, как участие в святости Божией. А это возможно только во Христе, хотя и в Ветхом Завете уже было понятие тварной святости в тварном мире. Все, чем овладевает Бог, что становится Его собственностью, например Ковчег Завета, или человек, или святое место, в какой-то мере участвует в святости Божией и становится предметом благоговейного трепета. Есть святость Присутствия: Храм[2]. Есть святость, вселяющая трепет в соседние народы: Народ Божий, место Вселения. Но это место Вселения, подобное живому Храму, не разделяло святость Божию лично, в лице каждого своего члена. Лишь позже, в Церкви Живого Бога, это место Вселения становится также местом личного Присутствия в каждом ее члене и посредством каждого ее члена: это Церковь, Тело Христово, Церковь, начало которой Христос полагает в вечер Своего Воскресения (ср.: Ин 20:22), жизнью, которой Он становится. Каждый член этой Церкви в день Пятидесятницы становится храмом Живого Бога (Деян 2); и тайна эта продолжается через века. И Церковь не только связана со Христом как Его Тело и с Духом, храмом Которого она стала, но это Церковь, каждый член которой в своей неповторимой единственности связан с Отцом через Его Единородного Сына. Ваша жизнь сокрыта со Христом в Боге, говорит апостол Павел (Кол 3:3). Каждый из нас единственный, незаменимый и знает Бога так, как не знает Его никто другой. Это взаимоотношение Христа с нами, эта связь между Тем, Кто Один Свят, и Его тварями, это личное Присутствие вечности и бесконечности, которое есть Бог, это реальное и живое участие в Божественной святости — одно из существеннейших свойств Церкви. Я убежден и верю, что Церковь свята, что она не просто получила благословение и освящение даром благодати, но свята настолько глубоко и сущностно, что это превосходит всякую меру. Церковь свята святостью живущего в ней Бога, как сгорающее полено может светиться пожирающим его огнем. И эта святость — Присутствие в Церкви. Поэтому Церковь в своем положении по отношению к Богу может обладать и жить этой святостью только в Нем.

С другой стороны, как Бог стал человеком, как Его святость присутствовала во плоти среди нас, живая, действенная, спасающая, так теперь, через тайну Воплощения, Церковь участвует в вечности, в святости Бога и вместе с тем в спасении мира. Святость Церкви должна найти свое место в мире действием распятой любви, как деятельное и полное любви присутствие. Но в первую очередь мы должны явить миру святость, присутствие Божие. Это — наше призвание, цель нашего бытия. И если мы этому не соответствуем, то мы вне той тайны, которую будто бы выражаем и в которой будто бы участвуем.

Так, если мы как Церковь призваны быть человеческим присутствием такого рода, какое можно описать в терминах социологии или истории, мы, тем не менее, должны помнить, что это человеческое присутствие — не присутствие обыкновенного общества. Это не только место присутствия Божия, это также место присутствия человека, в таком виде, понимании, видении, какого не знает мир. И в нашем миссионерском деле, расширяя пределы святости Церкви и, в частности, человека, если мы упускаем это из виду, если мы забываем, что предмет святости — Бог и человек в Боге, мы потеряли из виду самое существенное. Можно создавать общественные организации, которые окажутся более или менее полезными — хотя, несомненно, рано или поздно будут заменены более эффективными организациями, потому что возможности всецелого социума больше, чем возможности того частного общества, каким мы являемся. Но мы никогда не достигнем предложенной нам цели — быть откровением святости Бога, Который покоряет мир, охватывает его Собой, делая нас причастниками Божественной природы (2 Пет 1:4) и храмами Святого Духа (1 Кор 6:19), так что наша жизнь становится сокрытой в Боге со Христом Иисусом (Кол 3:3).

Значит, элемент святости в Церкви оказывается связанным с двойственным видением человека, отличным от видения его в мире. В этом противопоставлении, этой встрече между нами и внешним миром мы должны сделать свой вклад в становление человека — и мы не можем принять видение секулярной «святости», которое ничего не знает о глубинах человека, о его связи с Богом и которое определяет святость в нравственных и прагматических или практических категориях.

В Церкви присутствует двойственное видение человека: эмпирический человек и человек такой, каким он явлен в Иисусе Христе. С этим связано то, что Церковь одновременно общество в истории и вместе с тем незримо, но очевидно — тайна. С эмпирической точки зрения мы составляем Церковь такими, какие мы есть, не только такими, какими мы призваны быть, но в своей индивидуальной хрупкости и в ущербности и неполноте человеческого становления. С этой точки зрения Церковь можно определить словами подвижника IV века Ефрема Сирина: «Церковь — не собрание святых, а толпа кающихся грешников, которые, при всей своей греховности, повернулись к Богу и устремлены к Нему». С этой точки зрения справедливо сказать, что Церковь — предмет исторических и социологических исследований, поскольку в этом аспекте она принадлежит миру, потому что еще не освободилась путем святости от власти мира. Мир присутствует в Церкви через каждого из нас в той мере, в какой каждый из нас не свободен от мира в аскетическом смысле слова. Так что этот полюс святости, который связан с миром, имеет два аспекта: видение мира, каким его возжелал Бог, каким Он возлюбил его, и в то же время подвижническое отношение, которое требует от нас освободиться от мира и освободить мир от захватившего его сатаны.

Этот второй элемент, эта борьба, к которой мы призваны, есть часть, составная часть святости. Отцы пустыни, древние подвижники не бежали от мира в том смысле, как современный человек порой пытается уйти от жесткой хватки мира и найти спасительное прибежище. Они устремлялись в битву, чтобы в ней победить врага. По благодати Божией, в силе Духа они вступали в сражение. Одна из причин, почему святость кажется, столь, нереальной и недостижимой сегодня и почему святость Отцов и подвижников духа древности часто кажется столь далекой, в том, что мы утратили это понятие борьбы. Среди сегодняшних христиан редко найдешь понимание Церкви как авангарда Царства Божия, как собрания людей, которые отдали в руки Божии даже свою слабость, зная наверно, что сама сила Божия может проявиться в их слабости. Редко встретишь понятие Церкви как Тела Христова, жизнь которого не отнимается от него — которое само отдает свою жизнь. Чаще приходится видеть, что как только община или отдельный человек сталкивается с опасностью, они оборачиваются к Господу и взывают: «Господи, помоги, защити, спаси, избавь!» Не эту ли картину уже давным-давно нарисовал польский писатель Генрих Сенкевич в романе «Quo Vadis?», где в момент гонения Петр оставляет Рим и у городских ворот встречает Христа. «Куда Ты идешь, Господи?» — спрашивает Петр. И Господь отвечает: «Иду обратно в Рим, чтобы пострадать и умереть там, потому что ты его оставил»[3]. Не этого ли мы постоянно ожидаем от Бога? Как только жизнь становится опасной, не зовем ли мы в тоске и отчаянии: «Избавь меня, Господи!» Когда об избавлении говорил псалмопевец, его положение было совершенно иное, он принадлежал Ветхому Завету. Мы принадлежим Новому Завету, мы — Тело Христово, храм Его Святого Духа. Бог послал нас в мир через Своего Сына, как Он послал в мир Самого Сына Своего.

Так что в этом отношении существует кризис святости, который начался не в наши дни — он современен многим христианским поколениям. Но мы должны смело взглянуть ему в лицо, потому что святость — наше абсолютное призвание, потому что созерцательная святость — не бегство и потому что активизму нашего времени, стремящемуся совершенно дистанцироваться от всякого созерцания и обрести самоценность, недостает содержания всецелой святости, какое должно быть присуще христианской святости, потому что содержание святости — Сам Бог.

Следует определить положение Церкви и отдельного христианина по отношению к миру. Как мне кажется, есть только два пути для этого. С одной стороны, можно постараться увидеть, чем была святость в истории, с другой — постараться понять, через личность Христа и через Божественную любовь, что значит мир для Бога и какова Божия солидарность по отношению к миру, который Он сотворил.

Мне думается, если мы внимательно рассмотрим жития святых, то ясно увидим, что на протяжении веков святость была выражением любви. В очень краткой и сжатой истории нашей собственной Церкви (русские стали христианами неполных тысячу лет назад) можно увидеть что-то чрезвычайно важное: формы святости менялись от столетия к столетию (хотя, раз возникнув, не исчезали), и эти изменения выражают на протяжении лет те пути, которыми Бог в сердцах верующих выражал Свою любовь к миру.

Вглядываясь в историю Русской Церкви, которую я просто лучше знаю, я вижу в основе ее акт веры: человек или группа людей поверили и принесли Бога окружающим людям. Киевский князь Владимир поверил. И потому, что его вера была страстной, всецелой, Христос вошел в историю его княжества и общественные и человеческие структуры были сокрушены и преображены. Он не ставил себе общественных целей, не искал «дел благочестия»: он просто не мог жить иначе, чем так, как он научился от Бога Самого. Только потому, что этот человек поверил в евангельскую весть, внешние отношения и внутренние структуры его княжества переменились. Интересно отметить такую перемену в период, когда уж, конечно, не было и речи о социальном обеспечении или об ответственности государства за своих граждан! Мы видим, во-первых, что этот человек, который был воинственным и жестоким, властным и могущественным вождем своего племени, перестал воевать, открыл тюрьмы и провозгласил прощение Христово. Мы видим, что этот человек, чья личная жизнь далеко не была примером святости, вдруг переменился столь внезапно и решительно, что его народ оказался перед выбором: следовать прежнему образцу или новому. Мы видим, что в Киеве, тогда просто небольшом торговом центре, нищие, немощные и старики стали предметом заботы. Все бедняки, которые еще были способны ходить сами, получали ежедневное пропитание на княжеском дворе. Для тех, кто по старости, по слабости не мог двигаться, князь посылал по городу и близлежащим деревушкам подводы с хлебом и другой пищей. В этом мы видим картину социальных перемен, по соотношению равных величайшим переменам нашего времени. Это подразумевает перемену умонастроения более разительную, чем тем улучшения, которых мы добиваемся день ото дня в рамках уже приобретенного и переданного нам образа мыслей.

Вот первый образ: живая, действенная любовь, служение Христово. Затем, чуть позже, мы встречаем свидетельство мучеников, но мучеников особого рода. Нет сомнения в том, что Русская Церковь, как и любая другая, знала мучеников за веру: людей, которые отправлялись возвещать Евангелие племенам, еще пребывавшим в язычестве, и погибали за свою проповедь. Но есть двое, в ком выразился тип святости, который можно было бы назвать общественным. Борис и Глеб, двое князей (был, собственно, и третий — Игорь), предпочли отказаться от власти и княжества и даже от самой жизни, только бы не поднять меч. Они дали убить себя, лишь бы не защищаться и не вызвать кровопролитие. Вот еще пример святости в эпоху жестокости, когда насилие проявлялось в новых формах и в новой ситуации. И снова мы видим, как Евангелие вызывает к жизни ситуацию любви, и в этой ситуации одна только любовь и определяет святость.

После этого наступает мрачная эпоха: Россия переживает монгольское нашествие и на триста лет оказывается под игом. В этот период мы видим два типа святости: епископов и князей, но те и другие выражают одно. Их святость рождается из того, что те и другие, будучи защитниками, ходатаями и заступниками за врученный их руководству народ, испытывают жесткое давление и отдают свою жизнь, свою кровь за народ. В это время все типы святости, существовавшие прежде — монашеская святость и другие, — становятся очень редки. За этим следует прямо-таки эпидемия общественной святости: людей, которые отдают свою жизнь за ближнего, подлинно принимая ответственность за него по образу царей и священников, который мы находим в Ветхом Завете. Они осуществляют то, что в «лучшие» времена часто забывают те, кто стоит во главе Церкви или государства: что они стоят на пороге двух миров, мира человеческого и мира Божиего — мира единой, лучезарной Божественной воли, направленной на спасение и полноту всего и всех, и мира, где множественность несогласованных, самовластных воль человеческих противится воле Божией, — и что их роль в том, чтобы соединить то и другое в одно и на это положить свою жизнь. Снова и снова мы видим, что всем движет любовь. Это не было новое измышление в рамках святости, не поиск современной святости: то был просто отклик присущей Церкви святости, отклик любви, которую Бог вручил Своей Церкви и которая нашла новую форму самовыражения. Тогда не время было уходить в леса или избирать другие, пусть и законные, формы святости: настало время отдавать свою жизнь.

Монгольское иго прекращается: мы вступаем в период национального становления, время, когда прежнее страдание перерастает в упование. Все, то время, пока это страдание сокрушало народ и подавляло самую способность ощущать его, оно было сносимо. Теперь встают проблемы — внутренние, еще нечетко сформулированные проблемы: Бог и страдание, ужас мира, который может быть таким страшным, а затем зарождение надежды и поиск пути для нее. В это время мы видим исполинов духа: один за другим они оставляют все и уходят в глушь лесов северной и центральной России — уходят искать Бога. Эти люди оставляют все, потому что поняли, что среди тревог, смятения, чисто земных устремлений они не найдут ответов на эти проблемы. Они оставляют все, чтобы быть с Богом. Цели, которые они теперь ставят, совершенно не общественные. Им требуется обрести вновь собственную душу и с ней — душу народа, душу своих современников. Они не спасаются бегством: они ведут жизнь настолько жестокую, настолько трудническую, что нелепо было бы считать ее уходом от трудностей. Условия жизни в лесной чаще Северной Руси в то время, голод, холод, физическая опасность от диких зверей — все это должно бы легко доказать нам, что они ищут не легкой и удобной жизни. Они ищут одного Бога и находят Бога в глубине собственной души, посвященной Ему. Они ищут только Его одного, но вместе с тем их любовь становится все глубже, и они с любовью принимают всех, кто начинает один за другим приходить к ним с теми же душевными терзаниями в поисках той же спасительной пристани. Вокруг них вырастают монастыри, что тоже является актом любви. Возникает общество человеческой солидарности и труда. Я вам дам два совершенно противоположных примера.

В XV веке один из великих русских святых, преподобный Нил Сорский, поселился с немногими спутниками в безлюдной болотистой местности северного Заволжья. Они жили в ужасающей бедности, и в своем «Уставе» Нил Сорский указал, что монах должен быть так беден, чтобы он не мог предложить даже материальной милостыни, кроме куска хлеба. Но он должен любить путника, или бродягу, или беглого разбойника, или еретика, отколовшегося от Церкви, — он должен так любить их, чтобы быть готовым поделиться с ним всем своим духовным опытом, всем содержанием своей души. Вот человек, который стремился знать только Христа — Христа распятого (1 Кор 2:2), который отказался от всего вещественного и не мог ничего дать, потому что ничем не обладал, кроме завладевшего им Одного Бога. Потому что Богом не владеют: Бог овладевает человеком, исполняет его Своим дыханием и Своим присутствием.

Второй человек, его современник, жил вблизи Москвы и был столь же выдающейся личностью. Он основал монастырь, где, около тысячи, монахов трудились под невероятно суровым уставом. Монастырь никогда не отапливался, монахам не разрешалось носить ничего, кроме власяницы и накинутой поверх нее мантии. Ежедневное богослужение длилось десять часов, а работа в полях или в монастыре занимала часов семь-восемь. Порой они роптали и с возмущением жаловались: «Мы голодаем, хотя житницы наши полны, — а ты не даешь нам есть, мы жаждем, и у нас есть вода, а пить ты не разрешаешь». Их святой и суровый настоятель отвечал: «Вы работаете не для удовлетворения своих нужд, не для обеспечения себе легкой жизни, вам и не следует жить в тепле, в покое. Посмотрите на окрестных крестьян, они голодны, мы должны работать для них, они терпят холод, для них мы должны заготовлять дрова, среди них много сирот, для них вы устраиваете приют, они невежественны, для них вы держите школу, старики у них бесприютны, для них вы должны содержать богадельню». И эта несчастная тысяча монахов, некоторые из которых изо всех сил стремились к святости, роптали и роптали. И тем не менее под крепкой рукой своего игумена они вели жизнь, которая вся была — любовь. Бывало, что они восставали, когда плоть не выдерживала, но среди них была их совесть — преподобный Иосиф, который не позволял им пасть так низко, как они были готовы пасть. Выражаясь более современным языком, он был, можно сказать, коллективный суперэго. Он стоит среди них со своими абсолютными требованиями.

Вокруг него возникали подобные же монастыри. Голод, холод, невежество, пренебрежение стариками, невнимание к детям — все это становилось предметом деятельной заботы. И если прочесть труды и житие преподобного Иосифа, то видишь несомненно, что там не было ничего, кроме любви, потому что ни о чем другом он не заботился. Его не волновали последствия, не важно, было, что люди думают о его безумных порядках. Он лишь говорил, что эти люди голодны и нуждаются в помощи и мы, познавшие Христа, знающие, Кто Он, должны принести этим людям Христа. И если на это придется положить жизнь, что же, вы и жизнь положите! Если вы почитаете его сочинения, вы найдете лишь редкие слова об ожидающем монахов упокоении и гораздо больше мест, где монахов предостерегают, что, если они не будут трудиться изо всех сил, их ждет адское пламя!

После этой эпохи мы попадаем в период, когда государство начинает приобретать качество, которое сейчас мы назвали бы секулярностью. Московское княжество начинает возрастать могуществом и размерами. Оно поглощает соседние земли весьма недостойными способами и вырабатывает этику нового вида, государственный закон. В этот момент христианская совесть проявляется очень любопытным образом. В этот период, который был временем обновления, когда люди просто смогли перевести дыхание — но и стали все больше привязываться к земным благам, поскольку те начали появляться и каждый был рад, что можно, наконец устроить мир, где можно жить, — появился ряд мужчин и женщин, которых называли «юродивыми во Христе», иначе говоря, «безумными ради Христа». При ближайшем рассмотрении безумие это можно истолковать двумя способами в зависимости от обстоятельств. Было безумие, которое как бы брали на себя люди ясного разума, горящего сердца и железной воли. Но в некоторых случаях было также безумие тех, чей разум пошатнулся, но кто в первую очередь носил Бога в сердцевине своей внутренней жизни. Эти люди отвергли все общественные ценности и богатство и утверждали возможность жить без многого, что в материальном плане человек ценит, отвергли самые основные человеческие взаимоотношения и иерархические связи. Эти люди в суровую зиму русского севера ходили по улице босые, в одной рубахе и утверждали делом, что, если имеешь веру, можно жить словом Божиим, если веришь, можно оставить все, а если увлечешься погоней за всего лишь преходящими ценностями, ты пропал, погиб, ты принадлежишь миру сатаны!

Было ли это преувеличением или подлинным видением истины? Мне кажется, это вопрос глубины. Я не хочу сказать, что нам всем следует уйти и поступать так же и что все человеческие ценности, которые выработал христианский мир за столетия, ничего не значат. Но я думаю, что, если у нас есть призвание, если мы чутки к вечности, чутки к Присутствию — и если сознаем, что Живой Бог присутствует и действует в нашей среде, — нам следовало бы нести Благовестие. И оно состояло бы в следующем: «Да, все это имеет свою ценность, но она преходяща, временна, и нам не следует привязываться сердцем ко всему этому. Надо трудиться телом и руками, но не вкладывать в дело все свое сердце, потому что сердце наше должно принадлежать только Богу».

Затем в русской истории начинается более сложный период: общественная, политическая и религиозная жизнь сплетаются таким образом, что результат бывает то очень богатый, то весьма убогий, смотря по обстоятельствам. Тут мы находим все типы святости, которые существуют на Западе или в целом в христианском мире, вплоть до момента, когда Православная Церковь становится объектом гонений в коммунистических странах. В этот момент Церковь и мир оказываются связанными по-новому. Если подумать о мучениках первых веков, то мы видим, что их отличают некоторые черты. Это были люди, мужчины, женщины, дети, которые открыли для себя Бога и Христа как высшую ценность, нашли в Нем весь смысл жизни. Для них Он был все во всем (1 Кор 15:28). И когда Его имя порочилось, когда Его Личность ставилась под вопрос, они, из личной лояльности Ему, могли только умереть за Него. С другой стороны, через это взаимоотношение между Христом и теми, кто поверил в Него, в них происходила глубокая перемена: они умирали ради того, чтобы жить вечно. Вспомните шестую главу Послания к Римлянам. Они умирали смертью Христовой и оживали вновь Его Воскресением, они обладали вечной жизнью, и эта вечная жизнь исполняла силой и направляла их временную жизнь (Рим 6:3—11). Для них умереть означало не погибнуть, исчезнуть, а — освободиться от краткой, преходящей жизни в уверенности, что они достигнут полноты всей вечной жизни в Боге. Жизнь была Христос, смерть — приобретение (Флп 1:21), потому что жизнь во плоти означала разделение от Бога.

Однако мы видим, что только, так сказать, косвенным образом мученики вызывали обращения. Восхищение ими, благоговение перед их подвигом, откровение Бога через них приводило к обращению, но они сами стремились лишь к тому, чтобы быть свидетелями Христа, засвидетельствовать победу Божию.

Со времени русской революции, среди непрекращающихся гонений, то жестоких и явных, то тайных и скрытых, развилось новое мировосприятие. Тут можно начать с мысли, выраженной не в славянском мире, а на Западе. Жан Даниелу говорит, что страдание — это точка пересечения добра и зла. Это действительно так, потому что зло никогда не бывает абсолютным, метафизическим, развоплощенным злом: оно всегда находит выражение в человеческой личности, через людей и в ущерб человеческой личности. Зло всегда врезается, глубоко ранит человеческую плоть или человеческую душу. Там, где налицо страдание, ненависть, жадность или трусость, всегда присутствует личное человеческое отношение. Но победа решающа: зло, так сказать, оказывается во власти добра, потому что в тот момент, когда мы претерпеваем страдание, у нас появляется право действительно божественное — право прощать. И тогда, вслед за Христом, сказавшим: прости им, Отче! они не знают, что делают (Лк 23:34) — мы можем, в свою очередь, повторить эти слова. Как сказал один из наших епископов перед смертью во время сталинских гонений, «придет день, когда мученик сможет стать перед престолом Божиим в защиту своих мучителей и сказать: Господи, в Твое имя и по Твоему примеру я их простил, Тебе больше нечего взыскать с них».

Эта новая ситуация, новое отношение к миру, родившееся в недрах Церкви, тоже один из аспектов любви, и он часто превосходит нашу меру, потому что мы не хотим поступать так даже на нашем малом уровне. Часто ли мы способны простить до конца сваливающиеся на нас мелкие неприятности, причиняемые нам мелкие огорчения? Но эти люди являют нам новую высоту любви Божией в человеческих сердцах, новую победу Божию. Бог снова являет Себя, и личное мученичество перерастает вместе с тем в понятие спасения другого человека.

Я надеюсь, что эти примеры помогут вам понять, что святость никогда не является индивидуальным актом. Здесь слово «индивидуальный» означает последний предел дробления, точку, после которой больше невозможно деление. Святость — всегда ситуация и действие, которое охватывает не только всю полноту Церкви (поскольку мы живые члены тела, от которого не можем оторваться и которое не может быть отделено от нас), но и нас как частицы окружающего нас тварного мира. Святость есть любовь Божия, действующая конкретно, действенно, свободно-сознательно, проявляющаяся с силой и целенаправленно в ситуациях, которые всегда новы и всегда современны вечной любви Божией и человеческому присутствию, присутствию мужчин, женщин и детей, которые охвачены этой любовью и поскольку они живут в определенной временной точке, выражают ее так, как только им доступно решить, открыть для себя и явить делом.

Поскольку наша святость может состояться лишь в том тварном мире, в котором мы живем — я не говорю об обществе, потому что отшельники и затворники также являются частью Церкви и играют свою роль в тварном мире, — то лишь в ту меру, в какую мы способны видеть и слышать, можем мы поступать соответственно, вернее, соответствовать воле Божией, так что наше бытие становится творческим и спасительным действием, действием святости, которое послужит нашему освящению, но также и освящению всего мира. Здесь свое особое место занимает понятие мудрости. Эта мудрость отличается от человеческой «умудренности». Мы видим ее в пророках, и в патриархах, и в новозаветных святых: это их внутренняя способность хранить глубокий покой, быть абсолютно устойчивыми, глубоко и терпеливо вглядываться в мир, в котором они живут, с тем чтобы различить в нем следы Божии, пути Божии, чтобы идти вслед Ему, потому что Он один — путь (Ин 14:6). И только на этом пути можем мы найти и поделиться истиной и жизнью.

Эта необходимость вглядываться и видеть выражена, как мне кажется, очень красиво в рассказе, где Натаниел Готорн пересказывает легенду Нового Света[4]. Высоко в горах на берегу потока стояла деревушка, небольшая группа хижин. А еще выше, в скале напротив деревни, с незапамятных времен было высечено лицо — это было изображение бога, которого чтили в этой деревне. Это лицо было неземной красоты, с выражением невозмутимого покоя и совершенной гармонии. И из поколения в поколение в деревне передавали предание, что наступит день, когда бог сойдет со скалы и поселится в их среде. Они поклоняются этому лику, вдохновляются им — но снова и снова погружаются в житейские заботы своей бедной общины. Но однажды в деревне рождается ребенок, который с самого раннего детства был глубоко поражен красотой, покоем и величием каменного бога. Его постоянно видели сидящим у потока без всякого занятия, он только вглядывался в этот лик.

Идут годы, ребенок стал подростком, затем юношей. И однажды, встретив его на пути, жители деревни останавливаются и восклицают: «Наш бог среди нас!» Углубляясь взором в этот лик, он внутренне стал соответствовать всему выражению и духовному содержанию его черт. Глядя на него, он пропитался этим образом, он открылся и дал покою, величию, миру и любви, которые излучало каменное изображение, влиться внутрь него. И теперь его лицо стало ликом бога, которого он глубоко чтил и в которого просто вглядывался.

Мне кажется, в этом можно найти что-то очень существенное в порядке святости и в порядке того места, какое человеческая святость может занять в сложном, плюралистическом обществе, подобном тому, в котором мы живем. Если бы мы умели всей глубиной своего существа вглядываться в лик Христов, тот незримый лик, который можно увидеть, если только обернуться к собственным глубинам, и который тогда всплывет из этих глубин на поверхность, тогда окружающие нас люди встретили бы и ощутили воздействие покоя, глубинности, мира, силы — одновременно мощной и нежной — и поняли бы, что есть святость в Церкви. И этой святости не надо было бы делать отчаянных усилий проявлять себя ради того, чтобы другие поверили, что Церковь свята. Все бы уверовали — но это так трудно сделать, глядя на нас!

***

Канонизация святых — привилегия всей Церкви в целом. Конечно, начинается с сознания в каком-то кругу людей, что тот или другой подвижник является молитвенником, печальником, ходатаем нашим, и мы в нем видим святость. Это сознание постепенно растет, укрепляется, сведения о нем увеличиваются, и в какой-то момент местная церковная власть, а затем и всецерковная власть признает святость и ее провозглашает. Некоторые подвижники сразу — или почти сразу — воспринимались как святые и канонизовались. Вопрос мощей решается очень различно в разных Церквах.

Появление новых святых, конечно, возможно. Но я бы сказал, что определение святости через чудеса и тому подобные явления — недостаточно. Святой — это человек, который открылся Богу и через которого Бог как бы действует и сияет. И я думаю, что многие святые никаких чудес не творили, но сами были чудом. Скажем, канонизация Патриарха Тихона[5] в этом отношении характерна. Он чудес не творил, но сам был чудом. Это человек, который, оказавшись перед лицом совершенно небывалых событий, неслыханных ситуаций, сумел вглядеться в них глазами веры, с углубленностью, и прочесть в них смысл, и направить Церковь по пути истинно церковно-христианскому, евангельскому.

Я думаю, в том только дело в святости, чтобы человек был свидетелем о вечных ценностях, о вечной жизни, о Боге. Кто-то так и не будет канонизован Церковью по каким-нибудь техническим или историческим причинам. Ведь сейчас надо бы канонизовать тысячи людей, не только новомучеников, но и таких, которые ничем себя драматически не проявили, но стояли в такой чистоте души, в такой чистоте веры, нравственности… Всех невозможно канонизовать. Но я бы сказал (может быть, кто-то это воспримет и «не так»), что не в канонизации дело. Миллионы людей Бог принял в Свои объятия с любовью, с благоговением, за то, чем они были на земле, они и неканонизованные могут нам служить примером на земле, тогда как канонизованные святые, которые принадлежат к эпохе, нам чуждой, перестали быть для нас маяками в жизни.

Наш долг — погружаться в опыт и мысль Церкви в прошлом и быть открытыми на современность, потому что Бог современен всякой человеческой исторической эпохе. И для того, чтобы строить Царство Небесное, не надо оглядываться на прошлое, — надо вместе с Богом всматриваться в настоящее и вместе с Богом строить из того, что есть, настоящее, которое вырастет в будущее.

Пер. с англ.

 

Опубликовано: Труды. Т.1. — М.: Практика, 2002; Перевод с англ. по изд.: «God and man». London: Darton, Longman and Todd, 1971. 1-я публ.: альманах XPICTIANOC (Рига, 1998). Дополнено выдержками из ответов на вопросы по теме.

 

[1] Поскольку в Библии «святость» — это, прежде всего, «отделенность», Бог «отделяет» себе во всей принадлежащей Ему вселенной еврейский народ как «удел», чтобы он исполнял заповеди и служил Ему — Единому Богу Израиля. В этом заключается смысл завета между Богом и еврейским народом, который поэтому называется народом избранным и святым (Исх 19:3—8). См. также следующее прим.

[2] Первый иерусалимский Храм, построенный Соломоном (3 Цар 5—6; 7:13—51; 8; 2 Пар 5:2—3), был задуман как единственный центр почитания Единого Бога. Внутренняя часть храма, называемая в Книгах Царств и Паралипоменон ריבד (двир — скорее всего это означает «сзади»), в других случаях — в Исходе, также в Книгах Царств и др. местах — называется Святое Святых — םישדוקה שדוק (ко{‘}деш хакодаши{‘}м — собств. «наиболее отделенное»). Судя по всему, она получила это говорящее название тогда, когда значение слова «двир» забылось. В кодеш хакодашим Первого Храма был перенесен и установлен Ковчег Завета, תירבה ןורא (аро{‘}н хабри{‘}т), прежде находившийся в скинии (Исх 25:9—28:43). В Ковчеге Завета хранились скрижали с написанными на них десятью заповедями (Исх 20; 34). Над крышкой, תרופכ (каппо{‘}рет), Ковчега Завета, между крыльями украшавших его золотых херувимов, постоянно пребывало Божественное присутствие, הנכש (Шехи{‘}на) (Исх 25:22; Лев 16:2). Прикасаться, приближаться и даже смотреть на Ковчег Завета считалось опасным для жизни (напр., Числ 4:15; 2 Цар 6:6—7) ввиду его святости.

При разрушении вавилонянами Первого Храма в 586 г. до н. э. (4 Цар 25:9—17) двир и Ковчег Завета также были сожжены и уничтожены. Во Втором Храме, отстроенном при возвращении из вавилонского пленения (см. Книги Ездры и Неемии) между 538 и 440 г. до н. э. и полностью перестроенном Иродом Великим на рубеже эр (перестройка продолжалась 46 лет), также в самой глубине храма находился двир (Святая Святых), отделенный от основного святилища двойной занавесью. Двир был совершенно пуст, и лишь раз в году туда заходил первосвященник (Евр 9:7). Предполагалось, что в этой пустоте по-прежнему обитает Божественное присутствие. В 70 г. н. э. Второй Храм был сожжен римлянами.

[3] Сенкевич Г. «Камо грядеши?» М., 1902, с. 502.

[4] Готорн Н. «Великий каменный лик». М.—Л.: Худ. лит., 1965.

[5] Патриарх Тихон был причислен Русской Православной Церковью к лику святых в 1989 г.

Слушать аудиозапись: , смотреть видеозапись: