Меня попросили сказать об отношении православного к экуменическому движению и к вопросам, проблемам, которые оно ставит перед нами, православными. Я подчеркиваю, что буду говорить как православный, но, вместе с тем, как частное лицо, я не претендую, что выскажу взгляд всего Православия. Мне это кажется важным по одной причине: экуменическое движение все время находится в становлении, и отношение входящих в него Церквей тоже в постоянном становлении и развитии. Есть проблема в этой динамике, постоянно меняющейся ситуации: экуменическое движение ищет себя, обретает себя, и снова теряет себя – и в этом тоже есть польза и творческое начало. Мне кажется, было бы несчастьем, если бы экуменическое движение совершенно и окончательно устоялось, будь то теперь или несколько позже. Разумеется, это позволило бы подвести какие-то оценки, итоги, позволило бы определиться, занять некую позицию, но на этом прекратилось бы всякое движение: экуменизм обрел бы стабильность. Этого-то нам и следует опасаться, потому что экуменическое движение не может стать институцией, не имеет права стать институцией. Оно – поиск, и сможет стать определенной, устоявшейся реальностью лишь тогда, когда до конца выполнит свое дело, подготовит разъединенных христиан к тому, чтобы создать единую Церковь. Но в тот момент экуменического движения уже не будет, не будет и Всемирного Совета Церквей; в тот момент будет Церковь, которая проявится по-новому, не будет уже той ситуации, в которой мы находимся сегодня.
Вероятно, в своем докладе я скажу какие-то общеизвестные вещи, просто повторю кое-что, – извините, но я не собираюсь быть оригинальным. Я просто хочу обозначить свое отношение к некоторым предметам. И в первую очередь самое понятие экуменизма требует уточнения.
В ранневизантийские времена ойкуменой считались все известные земли, вся территория, охваченная, объятая Империей и где, вместе с тем, действовала Церковь. Фактически, ойкуменой был весь мир, потому что вне ойкумены ничего не было, по крайней мере, в сознании людей. Так вот, Церковь должна обрести снова это вселенское измерение, которое возникает постепенно, – потому что мне кажется, что оно еще далеко не устоялось. Молодежи, которая (будь то на съездах в Тезэ или в ежедневной жизни) выступает с протестами, со своими утверждениями, кажется – и мне думается, совершенно справедливо – что Церковь стала слишком мала для мира, вселенной. А ведь было время, когда мир был не в масштаб Церкви. У Церкви было видение, способное объять весь мир со всеми его проблемами, обнять каждую его проблему. Церковь была достаточно велика – я говорю не о размерах, а о глубине – чтобы включить в себя, охватить пониманием любую новую область, где насаждалась вера. Церковь была достаточно велика, чтобы охватить, вобрать в себя любые новые проблемы, которые из десятилетия в десятилетие, а позже и из столетия в столетие вставали перед обществом. Тертуллиан говорил, что ничто человеческое не чуждо христианину и Церкви. Так вот, начиная со средних веков и чем дальше – XVII, XVIII, XIX вв., тем больше мы видим, как Церковь теряет контакт, утрачивает измерение, меру всецелого человека. Разумеется, когда я говорю о Церкви с этой точки зрения, я говорю не о Церкви с большой буквы, я говорю об эмпирической реальности, которую мы называем церковью, церквами, христианским миром – как угодно. Церковь стала чем-то в мире, одной из составляющих общества, империй, эпох. Она умалилась, и множество проблем стало чуждо сознанию церковных людей, мужчин и женщин в Церкви. И экуменическое движение, которое началось в другой плоскости, мало-помалу вернуло это всечеловеческое измерение.
То, как это происходило, очень интересно. Первые усилия делались в плане веры и церковного строя. Это была попытка разделенных христиан, которые вновь обнаружили друг во друге именно христиан, поискать, нельзя ли прийти к общей вере, пересмотреть расхождения и так или иначе встретиться вновь. Затем перед этими группами христиан, которые собрались на очень свободной, обширной основе, встали практические проблемы: социальные проблемы, политические, экономические проблемы, то есть озабоченность об окружающих людях. Реакции на это были очень разные. Например, некоторые православные церкви сочли, что такая совместная работа в общественном плане (в самом широком смысле этого слова) выходит за рамки того, что должно составлять реальную заботу экуменического движения. Другие, напротив, утверждали, что именно в этом – главный момент встречи, пока у нас нет других, достаточно обоснованных поводов для встречи. Вероучительные расхождения были очень значительны, мы так и не сумели вести достаточно углубленный, достаточно открытый диалог; и единственное, где мы могли проявить себя как христиане, это была деятельность, действие любви по отношению к окружающему нас миру. И когда я говорю о любви, я употребляю это слово в его простом и сильном значении: как отношении, полном живого интереса, заботы, и действенном. Такое измерение никого не удивило бы во времена апостола Павла, когда одна церковная община собирала средства на нужды другой общины; общественные проблемы самым естественным образом переплетались, сливались с проблемами церковными. Позднее такое представление исчезло; его заменило гораздо более узкое понятие милосердия, т.е. просто раздача “милостыни”, и целые области человеческой жизни оказались за пределом этого представления. И не только области “внешние”, что само по себе ошибочно, потому что в силу своего призвания Церковь имеет измерение вселенское, превосходящее эмпирического человека; она должна быть в меру истинного человека, всецелого человека, она охватывает и содержит всё, она способна, она должна быть в состоянии вести всё к полноте, исполнению. Но она упустила даже такие области, которые непосредственно ей принадлежат. Вот всего лишь один пример.
В эпоху промышленных переворотов, будь то в континентальной Европе или на Британских островах, мы видим массовый приток в города сельской молодежи. Но мы видим также, что церковь осталась там, где и была. Тысячи молодых крестьян оставили деревенскую жизнь и обосновались в городах, в совершенно новой ситуации, среди невероятных и еще неведомых им трудностей – а Церковь за ними не последовала. Разумеется, в городах были созданы приходы, но сельские священники, которые этих людей крестили, венчали, которые сделали их христианами, остались на прежнем месте. Они отпустили эту молодежь в растерянность совершенно нового для них мира, – мира, который, в каком-то смысле, был для них более новым, чем теперешний наш мир нов для людей иной цивилизации. И еще: в тот момент, произошел разрыв, который с тех пор все продолжается, повторяется и усиливается, потому что у Церкви не было целостного видения всего процесса. Она видела частные случаи, местные ситуации – но и в тех не сумела занять позицию. Можно сказать, что в целом (разумеется, оставляя в стороны замечательные исключения, которые можно видеть во всех христианских общинах) Церковь проповедовала смирение, терпение, мужество угнетаемым, и очень мало проповедала тем, кто в тот момент был угнетателем, кто пользовался трудом бедняков, – очень мало говорила им о долге любви и ответственности. Я вам просто даю это в пример того, как реальное измерение человеческой жизни в этот момент ускользнуло от эмпирической церкви, конкретной церкви: она-то была рядом и должна была бы охватить и тех, кто предоставлял работу, и тех, кто вынужден был ее выполнять. От Церкви требовалось понять оба полюса этой новой ситуации.
Так вот, этот пример повторяется в самых различных ситуациях, на всем протяжении истории. Постепенно все больше и больше областей ускользали от понимания и действия Церкви; с этой точки зрения экуменическое движение восстановило что-то очень существенное. Оно вернуло внутрь церковного сознания все человеческие проблемы: голод, и изгнанничество, и свобода, и социальные напряжения – все человеческое стало отныне церковной проблемой. Вы, вероятно, помните фразу, сказанную Бердяевым: Если я голоден, это явление физическое, если голоден мой ближний, это нравственная проблема… Вот, выраженная в одной фразе, в немногих словах, вся ситуация. С этой точки зрения экуменическое движение выправило ситуацию, которую иначе было не выправить. И кроме того, это движение вернуло Церкви, вернее, начало возвращать Церкви масштаб чисто человеческий, но в полной его мере. Так что и с этой точки зрения экуменическое движение нам всем дорого: вместе, церкви увидели то, чего не могли увидеть каждая отдельно, увидели и что-то предприняли, и заняли позицию в том, чего не могли предпринять по одиночке; “не могли” не по бессилию, а в плане смелости, размаха, видения. Это очень существенный факт в нашем мире, который крайне разделен политически, социально, экономически, и в силу этого очень нестабилен. Чрезвычайно важно, что во Всемирном Совете Церквей могут работать вместе, в полном единстве намерений, в свете Христа и под Его покровом, Церкви, находящиеся по обе стороны железного занавеса. И это проблема не общественная. В данный момент меня интересует не общественная проблема, а проблема Церкви; меня интересует не общественная эффективность, не то, чтобы мы соединились и, как было сказано на конференции в Лунде, делали вместе все, что можем, и расставались только тогда, когда не можем оставаться вместе по вопросам принципиальным. Важно то, что, оказавшись перед лицом всех проблем, христианский мир осознали их именно в качестве христианского мира; и за это, мне думается, православные церкви могут быть очень благодарны экуменическому движению.
Перед экуменическим движением ставали и другие проблемы, и оно само ставило проблемы. Для сильно структурированных церквей, сознававших – и до сих пор сознающих,– что они обладают важной истиной (будь то в ее полноте, будь то в самом существенном ее содержании – сейчас неважно), для таких церквей, которые могли самоутверждаться в абсолюте, встало проблемой совершенно новое откровение о “другом”. Много примеров тут не нужно; но в XIX веке крупный специалист по христианскому востоку в книге о православии утверждал, что в нем, православии, остались жалкие крупицы от христианства, все остальное извращено. С другой стороны, помню название одного доклада, прочитанного не столь уж давно, менее сорока лет назад; он назывался: “Две антицеркви: Рим и татары”. Можно было бы привести множество других примеров, взятых в любой христианской конфессии и адресованных любой другой христианской конфессии, – примеров, которые были просто отрицанием ее в качестве церкви и ее принадлежности христианству, отрицанием права ее членов называться христианами. Эта проблема больше не существует в такой форме, но проблема Церкви встала теперь так, как не вставала ранее. Очень легко было говорить: “Мы – Церковь; все остальное Церковью не является”. После этих слов можно было выстроить вполне гармоничное, стройное, умное богословие – с одним только изъяном: оно не учитывало того факта, что за пределом данного собрания христиан существуют и другие христиане. Теперь мы оказались перед лицом настоящей проблемы. Она началась с признания “другого” в его качестве христианина; но тогда встала проблема самоидентификации. Я не могу самоутверждаться в качестве Церкви в ее полноте, если признаю, что “другой” тоже так или иначе, но является членом Церкви. И в таком случае мы теперь оказываемся перед лицом парадоксального богословия: богословия, в рамках которого мы, с одной стороны, утверждаем некие ценности и, с другой стороны, перестали отрицать какие-то ценности. С одной стороны, мы утверждаем, что христиане разделены, с другой – утверждаем их единство; то и другое одновременно. Это можно бы счесть абсурдом, на самом деле это просто констатация факта, такого факта, от которого не уйти. С другой стороны, когда мы оборачиваемся к истории Церкви и стремимся понять ее, нас поражает – может быть, с большей силой, чем раньше – одно, а именно: мы знаем изначально, что Церковь – новый Израиль; но когда мы прилагаем это ветхозаветное понятие к Новому Завету, к себе самим, мы склонны исключить из него все отрицательное и оставлять только положительное содержание. В этом смысле можно сказать – что, фактически, переживалось и косвенно провозглашалось – что в древнем Израиле было два аспекта: призвание и слабость, человеческая недостаточность в сравнении с этим призванием. Но совершенно несправедливо и крайне странным образом мы до сих пор не признали и, как мне кажется, не выразили достаточно ясно, до сих пор не осознали и не выразили тот факт, что Израиль Нового Завета – тоже общество в становлении, и что оно ставит те же проблемы, какие некогда ставил Израиль.
Если исходить из Священного Писания, если обратиться к Писанию, можно видеть два рассказа о творении и новотворении. Первый – рассказ книги Бытия. Дух Божий веет над творением, Бог создает человека, всечеловека, человека как такового, и затем происходит разрыв, падение. И вслед за этим – становление, искание, которое приведет к приходу Спасителя. Если же обернуться к истории Церкви как она изложена в Деяниях апостолов, вы увидите совершенно сходный рассказ: Церковь создана в день Пятидесятницы, и Бог в этот момент мог бы сказать: “Это хорошо”. И чуть ли не в следующей главе мы находим рассказ о падении Анании и Сапфиры. Падение внутри Церкви, которая, в каком-то смысле, не может знать падения, потому что она – место искупления и спасения. Об этом следует задуматься гораздо больше, чем думали в прошлом, чем думаем мы сами. Есть реальная проблема в том, что, даже если мы утверждаем Церковь в самом абсолютном смысле, самым абсолютным образом, она тем не менее в становлении; она – Израиль и ей присущ не только дар Божий, но и человеческая хрупкость, и свобода, которая соединяет дар с ответным человеческим действием.
Есть еще одно в этой области проблем, о чем я скажу очень коротко. Единство Церкви, о котором мы говорим, единство, которого мы ищем – так ли мы его ищем, как должны бы искать? Очень часто думают, что экуменическое движение, Всемирный Совет Церквей – это попытка создать церковную мозаику, стремление получить церковь, составленную из подогнанных друг ко другу частей и кусков, более или менее приемлемую складную картинку; и совершенно справедливо такой образ вызывает возражения, протест. Потому что Церковь Божия не может быть просто мозаикой из благих намерений людей, она должна быть целым, которое стало бы откровением божественной области, вступившей в область человеческую и ее преображающей. Единство, которого мы ищем, должно стать для мира откровением Единства Божия; оно должно быть не отражением, но присутствием Единства, когда всечеловек соединиться с Богом во Христе; всечеловеком, в котором, словно в храме, присутствует Дух; всечеловеком, чья жизнь сокрыта со Христом в Боге. Такое единство, пока мы совершенно разделены, мы не только не можем осуществить, – мы не можем его даже помыслить, потому что единство, какое знала первоначальная неразделенная Церковь, переживалось опытно и о нем можно было говорить. Единство, о котором говорим мы, – наша надежда, но непосредственно мы его не пережили. Между этим поиском единства и реальностью единства Церкви есть своего рода очень сложный параллелизм, в результате чего мы, с одной стороны, его предчувствуем, предвкушаем; с другой же стороны сможем увидеть его лишь осуществленным. Мы не можем построить целостное, полное, исчерпывающее богословие единства Церкви вне этого единства, потому что суть богословия – выражать то, что известно из опыта; его задача не в том, чтобы на основании каких-то данных делать выводы о том, что еще неведомо, что нам чуждо. Разумеется, можно делать экстраполяции, можно на основании имеющихся данных предчувствовать, что должно быть, но в конечном итоге богословие единства осуществимо только в обладании единством. И с другой стороны, мы можем создать единство разделенных христиан, единство расколотого христианского мира, только если сумеем шаг за шагом сближаться и одновременно углублять наше чувство единства; то и другое должно идти вместе, так же как идешь, шагая обеими ногами. Но, как мы теперь ясно видим, хотя не всегда выражаем с полной ясностью, невозможно в мире разделенных христиан иметь реальное богословие единства Церкви, так же как невозможно достичь единства, если не углублять вопрос: чем же должна быть Единая Церковь.
Это приводит меня к еще одному пункту, который, мне кажется, следовало бы учитывать, но, по-моему, это не было сделано. В этом контексте Нового Израиля, который ищет себя, ищет, как стать Израилем в самом полном смысле слова (как он выражен, я бы сказал, в трех лицах: во Христе, в Божией Матери и в Иоанне Крестителе, – все они окончательным образом выразили, в чем состоит призвание Израиля), – в этом контексте и в проблематике единства есть еще одна проблема, которая сейчас как бы всплывает, проблема то более, то менее сложная; это проблема нашего тринитарного богословия. Если мы неспособны говорить о единстве Церкви, поскольку оно нам неведомо, то тем проблематичнее нам говорить о Боге Едином во Святой Троице, потому что познать Его можно только через опыт и познание единства. Несомненно, мы можем ссылаться на то, что Бог Сам открыл о Себе; но это – приближения, указанные нам направления. Но только исходя из единства Церкви и внутри этого единства мы можем в полноте открыть для себя, в полноте выразить тринитарное богословие, которые было бы в уровень и Церкви, и живущего в ней Бога. Так что видите, для меня как православного (я не связываю сказанным никого из присутствующих здесь православных богословов) экуменическая встреча бесконечно важна. Пока что единственное, что мы можем делать – это встречаться; но то, что мы можем сделать, встречаясь вот так, существенно для каждой церкви, каково бы ни было ее богословие, чем бы она себя ни считала.
И в заключение я хотел бы сказать нечто об этой встрече, – встрече как таковой. Встреча – не просто эмпирический факт, не просто нечто происходящее между христианами, что понемногу вышло за рамки христианского мира и охватило чувством ответственности и человеческой солидарности и другие группы людей. Встреча составляет самую сердцевину Евангелия. Можно сказать, что само Евангелие, главная его тема – ВСТРЕЧА. Если прочесть Евангелие даже бегло, то видишь, что все там выражено не иначе как в контексте встречи. Никакой принцип не утверждается вне конкретного события: кто-то встречает Спасителя. Все, что говорится в Евангелии, вообще в Священном Писании, говорится в ситуации встречи лицом к лицу – между Богом и человеком или между людьми, которые встретились в присутствии Божием.
Первая, самая главная встреча – то, что мы называем Воплощением. Бог вошел в положение человека, Бог стал человеком в самом четком, самом реалистичном смысле слова; и Бог, ставший человеком, поставил нас перед таким откровением о Боге, которого мы не знали раньше и которое с точки зрения людей, приверженных Ветхому Завету, было кощунством. Потому что если постараться понять, каков же Тот Бог, Который открывается во Христе, то видишь следующее. В Ветхом Завете, в религиях вне Откровения, окружавших израильский народ, боги были проявлением величия, силы, красоты. Каждый народ вкладывал в своего бога все, что мог, все, чем восхищался, все, к чему стремился, все, что в его глазах было действительно ценно. И даже когда кто-то из этих богов погибал в священной драме, например, Осирис, он погибал героически и восставал победоносно, в победе явной, сокрушительной, победе, которая доказывала, что поражение было всего лишь священным актом, жертвой, по-своему победной. Но Бог, Который является в Воплощении, был проблемой для иудейского сознания, как и для языческого сознания; крест – соблазн для одних, безумие для других. Вот что являет Воплощение: Бога, Который входит в мир и умаляется до масштабов мира, Чье присутствие в мире не сокрушает, не взрывает мир; и откровение о мире, в результате которого мы видим, что этот мир способен вместить Бога, когда Бог хочет вступить в него. Бог становится уязвимым, беззащитным, Богом поруганным, побежденным, презренным и тем самым презираемым. Вот Бог, Каким Он предстает в Новом Завете новому восприятию; и этот Бог требует нового восприятия и от тех, которые вокруг Него встречаются. Мы видим, как вокруг Него люди приходят и уходят. Одним становится доступно величие смирения; другие смеются над тем, что Бог будто бы может быть таким. Но когда они сталкиваются непосредственно с этим камнем преткновения, он оказывается преткновением не только в их отношениях с Богом, но и в их взаимных отношениях. Они принимают друг друга или отвергают один другого уже на новых основаниях. Нравственное суждение, оценка субъективная, основанная на законе и на разуме, отстраняется и вступает новое измерение.
Одно событие меня как-то очень поразило и помогло понять что-то; не знаю, сумеет ли мой рассказ донести это до вас. После освобождения Парижа я как-то выходил из дома и попал в толпу. По улице вели человека; голова его была наполовину обрита, лицо покрыто ссадинами и следами ударов, он был одет нелепо; это был предатель, который выдал многих жителей этого квартала; его нашли и поймали, и его влекли по тем самым улицам, где он совершал свои предательства. Толпа прошла; я спустился в метро. Я ничего не мог поделать; и вдруг меня поразило нечто и, кажется, с тех пор так и осталось со мной: именно это видели люди, смотревшие, как Христа ведут на Голгофу… Они видели преступника, возводившего хулу на Бога, Он представлял опасность для общества, Его схватили власти и теперь Его в соответствии с законом влекли на казнь. Именно то же самое, что можно было видеть на этой старой парижской улочке. Как только вы становитесь сторонним наблюдателем, все видится вам в соответствии с этим внешним критерием. Как только человеку выпадает глумление, побои, унижение, подозрение, обвинение – он преступник; но что нам известно о том, что происходит в нем? Вот проблема, которую Христос поставил в отношении всякого человека, кто приходил к Нему, и в отношении каждого из нас, кто оказывается в Его присутствии; это совершено новая ситуация, когда мы видим, но больше не в состоянии произнести окончательный суд, как произнесли бы прежде. Вот как нам предстает встреча, сопоставленная с Страстной седмицей, с ночью в Гефсимании, с распятием на Голгофе, – встреча между двумя людьми, между двумя церквами, между двумя обществами, между двумя политическими группировками. Да, вот что я вижу; но когда Бог стал человеком, можно было видеть именно это. И я думаю, что проблема встречи встала для нас крайне трагично, крайне остро, потому что мы потеряли право в этой встрече произносить суд: суд принадлежит Богу.
Что касается наших церквей, то мы пытаемся сохранить в экуменическом движении именно такую ситуацию: быть вместе, стоять лицом к лицу, видеть друг друга, вглядываться друг во друга как можно глубже и ждать, чтобы проявился суд Божий. И я думаю, что если действительно постараться и сделать реальное усилие, то мы сможем сохранять это динамичное равновесие, которое в постоянном колебании, центр тяжести которого постоянно смещается, до момента, когда, благодаря такому сближению, движению, конфронтации мы все вместе откроем то, чего еще не видели друг во друге. Но для этого нам надо отстраниться от самих себя и от “другого”. Потому что в обычной жизни, будь то в личной жизни или коллективной, мы видим “другого” только по отношению к себе самим, мы никогда не видим его как такового, самого по себе; и из-за этого неспособны бываем видеть его глубины. Всех, с кем мы встречаемся, мы судим в соответствии с тем впечатлением, какое они произвели на нас, и с тем, как они влияют на нашу жизнь. Вот в чем беда. Пожалуй, я могу вам дать картину обратного, которая будет более ясная, чем мои объяснения.
Есть английский писатель Чарльз Уильямс, который написал роман о молодой женщине, погибшей при падении самолета на город. В одном месте он задумывается, что происходит с этой человеческой душой между моментом смерти, настигшей ее такой, какой она была: эгоистичной, замкнутой, и моментом, когда она уже в состоянии войти в общение святых, в сообщество святых. В какой-то момент эта человеческая душа оказывается на берегу Темзы; она смотрит на Темзу, которую видела сотни раз – и всегда с отвращением, потому что эти серые, жирные, отяжелевшие грязью воды, несли все отбросы города и могли вызвать только отвращение; но почему? Потому что на их вид она реагировала телом, телесным ощущением, что этих вод можно коснуться, в них можно погрузиться, выпить этой воды – и это она с отвращением отстраняла. Но теперь у нее больше нет тела, это развоплощенная душа, она больше не реагирует чувством физического отвращения и потому видит, что эта большая река вполне соответствует тому, какой она должна быть; эта большая река пересекает город, Лондон и несет все его отбросы, уносит все, весь мусор, который должен быть унесен; и существует полное равновесие между, так сказать, ее призванием и тем, что есть на деле. Она видит эту воду как факт, не затрагивающий ее лично; и поэтому может смотреть на нее спокойно и с глубиной. И в тот момент, когда она видит ее как факт, видит, насколько эта река, Темза точно соответствует тому, что должно быть, сквозь первые слои тяжелой, густой, жирной, грязной воды она начинает различать новую глубину, сквозь непрозрачность она начинает различать менее грязный, менее темный слой воды, дальше вглубь – еще более прозрачный слой; еще глубже, ближе к сердцевине реки она видит светлую, светящуюся струю. И наконец в самой глубине, в самой сердцевине этой реки, всегда представавшей ей отталкивающей поверхностью, она обнаруживает первичную ВОДУ, такую, как ее задумал, замыслил Бог, в конечном итоге – воду, о которой Христос беседует с самарянкой. Сквозь все уменьшающуюся непрозрачность она доходит до все возрастающей светлости и вплоть до ослепительности первичных вод, сотворенных Богом.
Так вот, очень часто именно это мы могли бы сделать по отношению друг к другу: в человеке, который перед нами, в социальной группе, которой мы не принадлежим, в церкви, которая “не наша”, “его” церковь, мы видим внешний исторический слой: Варфоломеевскую ночь, или истребление альбигойцев, или православие каким его увидел Майкл Бурдо; он провел в России год и сделал вывод: православие – это суеверие и святая вода; и так далее, и тому подобное, все что угодно. Но если вы ограничитесь этим, вы ничего не увидели. Потому что все мы знаем, что в римокатоличестве есть не только Варфоломеевская ночь, и в Русской Церкви после пятидесяти лет гонений есть не только суеверия и святая вода; каждая из наших христианских общин хранит верность Христу, в каждой есть истина и подлинная глубина. Вот это мы должны увидеть, глядя в лицо друг другу; не расчистку мусора, не отбросы, которые уносит вода. Мы должны искать за пределом густой, отвратительной непрозрачности Темзы те глубины, где вода осталась чиста. И я думаю, именно к этому мы призваны все больше и больше, по мере того как наше взаимопонимание становится все живее, а наше чувство ответственности и солидарности обостряется.
Вот те некоторые размышления об экуменическом движении, которые я хотел вам изложить; они принадлежат мне, их разделяют более или менее полностью другие православные; кое-кто их не разделяет; но я думаю, все, что я сказал, реально, от этого нельзя просто отмахнуться и забыть. Проблемы встают, проблемы ставятся, и следовательно, требуют разрешения.
Ответы на вопросы
…Некоторые православные с большим подъемом произносят слова Символа веры: “Веруем… во едину… Церковь, но сами обычно принадлежат определенной православной юрисдикции. Акцент на единстве, которого на самом деле нет, вызывает недоумение. Можете ли Вы что-либо сказать по этому поводу?
Мне кажется, в этом вся проблема того парадокса Церкви, в котором мы находимся в настоящее время. С одной стороны, единство Церкви есть, существует. Например, тот факт, что бывают еретики или раскольники (эти слова стали ругательными, но по сути дела они просто отражают факты, описывают конкретные ситуации): так вот, можно быть раскольником и еретиком только внутри некой общности. Никто ведь не скажет, что буддист или мусульманин является раскольником или еретиком по отношению к христианству; они просто не христиане, вот и все. Следовательно, чтобы впасть в ошибку, надо находится внутри какой-то системы. Вот, мне кажется, очень важный факт, потому что он – своего рода утверждение (пусть через отрицание), признание единства, даже когда нам кажется, что мы это единство не признаем, не желаем признавать. С другой стороны, мне кажется, что христианский опыт показывает: невозможно сказать, что Церковь оканчивается вот здесь, и за пределом этой черты, пусть она определена по признаку каноническому или по умственным правилам, нет ничего. Мне кажется, по отношению к Богу не может быть ситуации “всё или ничего”. Что будет после Страшного суда – дело другое; но теперешняя ситуация, будь то в христианском мире, или включай она мир нехристианский, языческий или безбожный, это ситуация становления, где Бог непрестанно действует, везде – и там, где Его не признают, и там, где Он признан. Так что мне кажется, что если вы хотите определить Церковь очень узко, вы можете сказать: Церковь – там, где честно проповедуется слово Божие и должным образом преподаются таинства. С такой точки зрения любая христианская община, которая дает подобное определение, утверждает себя в качестве церкви; и здесь-то и начинается проблема. Можно сказать: “Ваше учение представляется мне ложным, и вам недостает некоторых признаков церковности; мне кажется, существует проблема в отношении ваших таинств”; но невозможно просто сказать, что нет никакой проблемы: нет ничего… Я помню, несколько лет назад генерал ордена иезуитов Англии сказал в докладе: Даже если я считаю кого-то группой еретиков, когда их пастырь проповедует Евангелие, он не может произносить сплошную ложь; и всякий раз, когда он говорит правду, проповедует Евангелие, он находится в пределах Церкви. Я думаю, нам следует быть очень осторожными и не сводить проблемы Церкви к проблемам видимых структур. Я, например, верю, что православная Церковь – Церковь в самом сильном смысле слова, то есть что она провозглашает евангельскую истину и обладает полноценными таинствами. Но вместе с тем мы не вправе сказать, что какая-либо христианская община, какая-либо община, члены которой признают Христа Словом Воплощенным, называют Его (чего, по апостолу Павлу, никто не может сделать, если его не научит Святой Дух) своим Господом, – не христианская община.
Есть еще другое. Невозможно говорить о христианах вне Церкви. В какой-то момент в контексте экуменизма была сделана очень удобная попытка говорить, что христиане разделены, но Церковь едина. Это можно было понимать двояко. Одни говорили: я принадлежу единственной истинной Церкви, а остальные – это разделенные христиане; они не принадлежат Церкви, хотя христиане… Либо говорилось: все вместе составляет единую Церковь, но христиане разделены… Так вот, в обоих случаях формулировка ложная: невозможно быть христианином вне Церкви. Таково не существует, потому что Церковь – не местная администрация; Церковь – Тело Христово. Церковь – нечто связанное с Самим Христом; и невозможно упростить вещи, просто сказав: вы – член Тела Христова только при условии, что связаны с Ним так-то и так-то; иначе вы – христианин, но никак не связаны со Христом. Это просто абсурдно. И сейчас мы проходим такой период, когда все простые формулы и упрощенные формы богословия ставятся под вопрос. У нас нет богословия, которое могло бы удовлетворительно заменить упрощенное богословие, какое у нас было раньше. Вот и все. Мы можем сказать: да, я уверен, что полнота Церкви здесь; но не вправе сказать, что за пределом этого ничто не имеет признаков церковности. И это учение уже очень древнее; уже в христианской древности говорилось, что Господь установил таинства, но Он свободен отдаться, свободен дать Свою благодать и вне таинств. Я думаю, это все что я могу сказать, не вдаваясь в полемику.
Я встречаю протестантов и даже католиков, которые говорят: родители воспитали нас в вере, но сейчас у нас сомнения… С чем подходит к таким людям, которые стремятся утвердиться в Церкви Иисуса Христа? Им же надо показать путь, как обрести веру своего детства, пусть протестантскую. Но я-то православный… Если мой вопрос неуместен, Владыко, не отвечайте.
Вопрос уместный, но это не значит, что я сумею на него ответить… Мне кажется, в настоящее время в нашем мире одновременно происходит несколько вещей. С одной стороны, в нем существуют и самоутверждаются христианские конфессии; в меру своей веры они вправе и даже обязаны самоутверждаться, и в том именно, во что верят. В рамках экуменического движения существует стремление создать ситуацию динамичной и творческой конфронтации. Есть и тот факт, что множество людей потеряли веру или теряют ее; и мне кажется, что следует проповедовать Евангелие на всех уровнях нашего христианского сознания. И мы должны проповедовать Евангелие, – я не хочу сказать “конфессионально”, но проповедовать его как члены своих конфессий. Потому что проповедовать можно только то, в чем сам полностью убежден.
Но вот чего мы не умеем: надо было бы иметь достаточно широты души и достаточно любви Божией, чтобы признать, что Евангелие проповедуется, и люди, возможно, примкнут к церкви, учение которой мы не одобряем или которую почему-либо недолюбливаем. В нынешней ситуации, когда люди постоянно встречаются, идеи сталкиваются, отношения переплетаются, мне кажется, нам следует быть готовыми к тому, что члены какой-то христианской общины, потерявшие веру, по каким-то неведомым нам причинам найдут веру в другой общине, и мы должны уметь воспринять это без обиды, не как оскорбление. Мне кажется, что все верующие во Христа должны нести Евангелие там, где они находятся, – вот единственное, что мы можем делать. Но невозможно нести “экуменическое” Евангелие: нет такого. Можно с открытым сердцем нести другим людям веру собственной конфессии; но невозможно проповедовать Евангелие, которое никому не принадлежит, ничье. Мы не способны проповедать Евангелие в его чистоте, никто из нас этого не может. Можно поделиться им материально: дать небольшую книжку под названием “Новый Завет”; но как только вы заговорите сами, вы говорите изнутри своего убеждения. И я думаю, что в нашем таком сложном мире, где вера теряется, где это часто встает для людей как вопрос внутренней жизни или смерти, мы должны принять, что порой люди, так сказать, пересаживаются на другой стул, переходят на другое место, становятся другими по отношению к тому, чем были раньше – если именно в этом находят ту истину, которую они потеряли. У меня нет другого ответа на ваш вопрос. Я думаю, нет никакого риска, чтобы мы, каковы мы есть, обратили весь мир; это дело другое; но мы не можем его обратить и такие, какими мы не являемся; мы не можем прыгнуть выше собственной головы. Мы должны быть христианами такие, какие мы есть, во всей доступной правде и изо всех доступных нам сил…
То, во что верят все христиане, приблизительно соответствует вере первых четырех веков христианства. Последующие разделения не так уж важны. Так давайте объединимся и будем работать на единство Церкви. Как Вам кажется?
Мне кажется, это напоминало бы группу взрослых людей, которая решила бы: в восьмилетнем возрасте у нас не было никаких проблем; в двенадцать лет проблем было очень мало; сговоримся: не будем думать ни о чем выше восьми, самое большее, двенадцати лет, тогда у нас все будет гладко. В остальных областях – в технологии, в литературе, в олимпийском движении, во всех (бес)полезных вещах – мы будем пользоваться всем своим умом, сколько там его есть; но во всем, что касается Бога, нашего разума восьмилетки вполне хватит… Правда, мне это так представляется! Я выражусь очень прямо и прошу за это прощения, но мне представляется нелепостью мысль, будто сейчас, в двадцатом веке, можно отстранить из реальности шестнадцать веков человеческих проблем, внутренних исканий, познания Бога, и сказать: сговоримся на самом малом… Кроме того, мне кажется, Евангелие никогда не предлагало себя как “минимум”. Я всегда считал, что христианское призвание – призвание к жизни до конца евангельской; иначе мы отрекаемся от него. Потому что если начать выбирать то, что не будет создавать проблем, то все это очень просто: есть Бог, есть Христос, есть Святой Дух, есть еще Церковь – и этого достаточно. Только – каждое из этих слов лишается всякого содержания. Нет основания для общения, нет никакого богатства… Мне кажется, мы не имеем никакого права присваивать себе евангельскую истину, а про остальное сказать: это лишне, бесполезно; мы без этого обойдемся, ограничимся тем, чего хватает на тот умственный уровень, где нет разделений; остальным пусть занимаются те, кому нравятся сильные ощущения.
Непременно ли надо стать бесплотным, чтобы видеть самую реальность вещей, людей?..
Я не думаю, что надо стать развоплощенным, чтобы не сводить все окружающее к себе. Но несомненно (разумеется, я могу судить только по самому себе, но говорю сейчас совершенно честно), что мы всё видим по отношению к себе, и требуется сделать усилие, чтобы видеть вещи как таковые. Например, когда в метро кто-то навалился на нас или отдавил нам обе ноги, очень нелегко видеть в нем не только массу, вес, объем, но заметить, что у него тонкое, умное лицо… Но боюсь, что в жизни мы постоянно поступаем именно так: “Мне не нравится его вид”; или: “Он мне симпатичен…” – но тут человек заговаривает, и мы продолжаем: “Да он глуп! Ну его!” Или: “Ах, как он замечательно умен; но то, что он говорит, расходится с моим мнением, попробую-ка переубедить его… Нет, не удается, значит, он совершенно глуп, тупица…” Мне кажется, мы все время реагируем на людей именно так; и честно говоря, я думаю, что сейчас я рисую не только автопортрет; я думаю, очень многие из вас сталкивались в метро с людьми и никак не оценили их достоинств. Конечно, и это случается. Может быть, случается даже чаще, чем мы думаем, но лишь до того момента, пока мы чем-то не связаны с человеком, пока есть расстояние. Но очень трудно видеть человека самого по себе, даже человека, которого любишь, к которому чувствуешь расположение, с кем дружишь – и не сделать его пленником своей дружбы, привязанности, желать ему добра не на собственных условиях, не захватнически. Ведь мы говорим: “Я люблю бифштекс”, и: “Я люблю того-то” – словно речь идет о разновидности бифштекса.
Разумеется, всё, что мы знаем – предметы или людей – мы знаем в рамках каких-то отношений. Если можно было бы представить ситуацию, где никаких отношений нет, то “другой” для нас вовсе не существовал бы; я не хочу сказать, что он не существовал бы как физическое явление, факт; но что касается наших глубин, этот “другой” просто не существовал бы. Но слишком, слишком часто мы думаем о других по отношению к себе. Мы – в центре, а вокруг нас множество людей: друзья, родные; это мебель вокруг нас. Что-то среди этой мебели мне удобно, я ее люблю, что-то мешает, иногда моя комната слишком заставлена и т.д. И в этом, я думаю, вся беда: слишком часто, глядя на человека, мы не умеем установиться в ситуации, где две самовластные личности связаны взаимным отношением в свободе и любви, в полном равновесии. Мы считаем центром себя, а другого видим просто по отношению к себе в той ситуации, где мы оба находимся. Иногда он нам мешает, иногда мы его замечаем, иногда его нет; мы выносим какие-то оценка, но почти постоянно эти оценки определяются тем, как “его” существование отражается на моем. Так вот, пока мы будем думать таким образом, лично, или как общественные группы, или как церковные группы, выхода нет, потому что с такой точки зрения совершенно очевидно, что если где-то есть приход, и тут же расположен “другой” приход, ему надо желать “труса, огня, меча” и т.д. Вот этого-то и надо избегать. Конечно, мы благочестивы и благонамеренны, и вслух так не выражаемся, но к этому сводится вся борьба между приходами, когда на небольшом клочке территории, на каждом углу одной площади – по приходу. Но пока наш взгляд на вещи таков, выхода нет. Лишь в тот момент, когда вы смотрите и обнаруживаете ценность “другого”, и возникает соревновательный дух и интерес; и после такого открытия вы перерастаете собственную проблему и может начаться диалог, то есть полная взаимность на основе равенства и интереса.
Речь не идет о том, чтобы просто принять друг друга, какие мы есть, вне всякого поиска истины, вне попытки понять друг друга, без всякой устремленности к чему-то большему. Это тоже ставит проблемы, это может показаться эгоцентричным отказом от подлинного понимания и принятия : принять другого таким, какой он есть, можно только при готовности перерасти взаимные отношения приятия общей устремленностью ко Христу. Я сказал в начале, что в Евангелии все человеческие встречи происходят вокруг Христа, что Евангелие не описывает нам встреч вне Христа. И вся проблема евангельской встречи – та, что это встреча одновременно с Богом и с ближним или встреча с ближним в потрясающем присутствии Бога, в присутствии Бога, Который выступает критерием этой встречи. Я думаю, что вне Христа все наши встречи и собеседования, наш диалог был бы лишь попыткой дипломатически приспособиться, исходящей от общин, готовых на компромиссы ради согласия. Только Христос (как это ни парадоксально звучит) ставит абсолютное требование; мы не можем встречаться вне абсолютной Истины, и Жизни, и Пути. Часто слышишь: “Если мы придем ко Христу, все проблемы исчезнут”. Мне кажется наоборот: когда мы подходим ко Христу, проблемы встают во всей остроте, потому что Христос на сделки не идет. Нет полуистин; есть Истина – Он Сам; и это нечто гораздо более абсолютное, чем нам часто кажется.
Я часто задавался этим вопросом в профессиональной жизни: я много страдал от несправедливости одного коллеги. И мне думалось: христианский призыв любить ближнего как самого себя – не слишком ли он требовательный? Я не способен и, по-моему, никогда не буду на это способен…
С такой точки зрения, я думаю, все Евангелие невыполнимо, это несомненно. Само Священное Писание так говорит; апостол Петр спрашивает Христа: кто же может спастись?.. И Христос Бог отвечает: человеку это невозможно, но Богу возможно всё… Если мы готовы приложить всю свою энергию, все свои силы – и то мы можем быть уверены, что не достигнем успеха, потому что это невозможно. Это становится возможным только внутри положения, охваченного благодатью, то есть в евангельской ситуации, силой Святого Духа, действием Христа в нас. И надо проделать целый путь восхождения, пока придешь к этому. Но мне кажется, что прежде чем браться за самое великое и говорить: “Я люблю ближнего, как самого себя, и значит, всё мое принадлежит ему, я готов отдаться ему до конца и т.д.”, мы могли бы начать с чего-то попроще и упражняться в любви к ближнему по мелочам. И можно начать совершенно эгоистично: “Я ничего не лишу себя ради ближнего, я буду брать от жизнь все, что могу; но столько же я уделю и ближнему…” Ни от чего не отказывайтесь, ничего не лишайте себя, но удостоверьтесь, что у ближнего, хотя бы у одного из ваших ближних есть все то же, что и у вас. В каком-то смысле это хорошая заповедь для начинающих эгоистов: “Я голоден и хочу кусок хлеба; я его съем, но куплю второй кусок, чтобы его съел еще кто-то”; и так далее. И в какой-то момент мы непременно окажемся к ловушке, потому что Бог хитер, и наступит миг, когда, чтобы дать ближнему то, что вы взяли эгоистично и, следовательно, по слову евангельскому, законно, вам придется делиться. Вам придется отдать половину груши и продолжать любить ближнего, как самого себя; и в конечном итоге у вас ничего не останется. Но к этому Бог нас ведет постепенно. Но начать, мне кажется, на уровне самого простого эгоизма: ладно, Бог позволяет мне быть счастливым при условии, чтобы столько же счастья я принес ближнему… Вот и все. Начните с этого, и увидите, что от вас останется.
Меня очень поразила ваша мысль, что мы не способны на богословие экуменического масштаба. Это очень серьезное замечание, потому что оно истинно. Но был ли в вашем замечании момент самокритики Православия, или вы считаете, что наше состояние после раскола Церкви не позволяет нам идти дальше в свете неразделенной Церкви? Мне, как православному, кажется, что нам нужна самокритика, потому что методологически мы отошли от нашего богословия и ради того, чтобы противостать другим богословиям, усвоили схоластические схемы, системы. Наше богословие перестало быть свидетельством. Оно стало основой для дискуссии и полемики, но мы утратили чувство Православия в экуменическом диалоге. Мы занимаемся конфессионализмом и рискуем превратиться в конфессиональную Церковь, которая пускается в экуменический спор с целью оправдать себя. Мне кажется, для нас не должна бы вставать эта проблема. Свидетельство Православия – чистое свидетельство непосредственного, братского, открытого отношения; оно готово поставить вопрос самому себе: в какой мере богословие, которое мы представляем, – действительно православное богословие, т.е. богословие истинной Церкви? Богословие, которое само по себе является оправданием присутствия Православия в сердцевине экуменизма…
То, что я сказал, относилось скорее к разряду самокритики; в настоящее время я не знаю вполне удовлетворительного православного богословия, православного богослова. Я знаю богословов, которыми очень восхищаюсь; существуют прекрасные и очень глубокие подходы, но та или другая проблема все время остается вне, за рамкой схемы. Мне кажется, это отчасти происходит из-за того, что, как вы сказали, на протяжение веков, либо по причинам полемическим, либо потому что не имели лучшего, мы заимствовали ход мысли и даже богословские структуры, и совершенно упустили многое, чем обладали. Потому что я убежден, что мы очень богаты, бесконечно более богаты, чем сами подозреваем. Но то, что я говорил, обращено не к Православию как таковому, в том смысле, что я думаю, что в православии возможно богословие, которое охватило бы одновременно Историю и Вечность. Но в настоящее время, когда слушаешь православных, как бы ценно и велико ни было их свидетельство, чего-то недостает. И моя цель была не столько сказать нечто об экуменизме как таковом, сколько – о проблемах, какие он ставит перед православным. Вы прекрасно знаете, что сам я не богослов, но так или иначе, а историческая ситуация ставит передо мной проблемы, и вот эти-то проблемы я и хотел просто подчеркнуть.
Не следует ли православным выйти из ВСЦ, поскольку у него нет серьезного подхода к проблеме природы Церкви, проблеме Единства, поскольку там принимаются и осуществляются решения, которые в целом покоятся на неприемлемых для православных членов предпосылках?
На первых экуменических Ассамблеях православные принимали участие в дискуссиях, и в конце, если проходили неприемлемые для них документы, они делали особые заявления, указывали, что не могут поддержать ту или иную точку зрения, выраженную в документах Ассамблеи. В Нью-Дели православные собрались и вместе обсуждали, как нам быть, и мы решили изменить тактику. Вместо того, чтобы оставлять возможность протестантскому большинству проводить решения, которые нам представлялись ложными или с принципиальной точки зрения, или ввиду практических последствий этих решений, мы решили, что у нас будут представители в каждом комитете, в каждой дискуссионной группе, и что мы не пропустим никакое решение на уровне документа Ассамблеи, которое противоречило бы нашим православным убеждениям. Так что некоторые утверждения стали невозможными; в других случаях документы упоминали наличие разногласий, которые еще не разрешены внутри ВСЦ. И я думаю, что это было наилучшее решение в данной ситуации; вероятно, то же самое будет на следующей Ассамблее. Мы должны принимать участие в дискуссиях, потому что если мы устранимся, то можно быть уверенными, что Всемирный Совет будет принимать или обнародовать заявления, которые будут все менее приемлемыми для православных, так что в конечном итоге нам не останется там места. Что мы можем делать – так это присутствовать, утверждать собственную точку зрения (речь не идет о голосовании и большинстве, решения не будут приниматься простым большинством; если какое-то меньшинство возражает действительно по убеждениям, это будет отмечено) и продолжать свидетельствовать о том, что мы считаем истиной по отношению к той или другой теме. Я не думаю, что наш уход принесет пользу, но бесполезно было бы и оставаться без достаточной степени ответственности. Если, например, какой-то местный Совет, в котором участвуют православные, делает заявление от имени Совета, неприемлемое для православных, это значит, что православное участие было недостаточно, они не должны были пропустить такое заявление.
Я думаю, на этом наша встреча может завершиться, пока вы сами не разбежались. Спасибо, что пришли; и я надеюсь, что все сказанное показало всем, что цель таких встреч – именно заставить нас задуматься; и что именно теперь-то и начинается встреча. Мы обменялись некоторым количеством материала; теперь что-то должно начаться у нас в уме, в опыте, в наших взаимоотношениях. Если это произойдет, то мы сможем продолжать размышлять от встречи к встрече, углублять жизнь, становиться более открытыми, более понимающими, и тогда мы все деятельнее будем участвовать в том, что однажды может быть даровано нам от Бога.
Пер. с фр. Елены Майданович.