Мне задали две темы: о свободе и о подвиге. Я не знаю, как их связать, но попробую сказать об одной, и может быть, как-нибудь «нечаянно» она свяжется с другой.
Мы привыкли думать о свободе в двух планах, — обычно в плане общественном, политическом и в плане взаимных отношений, и определять свободу как мое право поступать так, как я хочу. А свобода — нечто гораздо более богатое. Если подумать о значении слова свобода на разных языках, то раскрывается целый мир совершенно других и более богатых понятий, которые можно поставить в параллель с понятием о послушании. Большей частью, опять-таки, понятия свободы и послушания мы противопоставляем одно другому: или ты слушаешься, или ты свободен; тогда как на самом деле между ними есть органическая и очень важная связь. Если вас это не очень раздражит, я хочу взять слова, которые обозначают свободу, потому что это раскроет какие-то очень важные глубины.
Латинское libertas, которое дало слова, обозначающие теперь, в нашей практике, в нашей жизни политические, общественные свободы: мое право распоряжаться своей судьбой, своей личностью, своей жизнью, было понятие юридическое. Это было положение ребенка, который родился свободным, потому что он рожден от свободных родителей, не от рабов. Это было его изначальное общественное положение; но ясно, что родиться свободным, то есть с правами свободного человека, вовсе не значит быть свободным или остаться свободным. Если вы рождены с правами свободного человека, но стали рабом своих страстей в каком бы то ни было виде, то о свободе больше нельзя говорить. Человек, ставший наркоманом, порабощенный пьянством, порабощенный всеми страстями, которые святые отцы описывают или которые мы просто знаем на опыте, уже не свободен. И поэтому свобода в этом понимании неразлучно связана с дисциплиной: чтобы, родившись свободным, остаться свободным, надо научиться владеть собой, быть хозяином себе. Если я неспособен исполнять приказания, повеления своей совести или моих убеждений, то я уже не свободный человек, каково бы ни было мое общественное положение. И в результате этого два понятия сразу появляются или связываются с понятием свободы. Первое, о чем я только что сказал: способность владеть собой, и та прошколенность, которая к этому ведет, которая, в сущности, и есть послушание. Когда мы воспитываем ребенка, мы его воспитываем путем послушания, но послушание можно понимать двояко. Можно его понимать как дрессировку, подобно тому, как собачку дрессируют. Как только ты сказал: «делай» — он делает, «иди» — он идет, «беги» — он бежит. И это, к сожалению, наблюдается на всех планах жизни, например, в семье, когда строгие родители дрессируют своих детей. Я помню двух моих сверстников. У них была очень властная мать; и однажды ее кто-то спросил: Каким образом Ваши сыновья, которым уже за тридцать лет, исполняют Ваши приказания мгновенно?.. И она с выражением трогательного изумления сказала: У меня — руки, а у них — щеки!.. Этот род послушания, конечно, ничего общего не имеет с воспитанием человека в свободе: это никогда не приведет к свободе, это порабощение. Но с другой стороны, есть понятие послушания совершенно иное. Если, читая святых отцов, немножко отойти от воображаемой практики или, вернее, от образов послушания в пустыне, когда старец давал странные приказания, чтобы просто научить человека побеждать своеволие, то окажется, что послушание в основе заключается в том, чтобы научиться всем своим существом, то есть всем умом, всем желанием своим, всей своей волей, вслушаться в то, что говорит другой. Именно перерасти себя благодаря тому, что ты вслушиваешься в мудрость или в опыт другого человека. И от этого получаются не недоросли (какими удалось сделать этих двух молодых людей), а взрослые, зрелые люди, которые способны отрешиться от себя с тем, чтобы открыться голосу или образу другого человека. И когда эта способность вслушиваться испытывалась отцами в египетской пустыне приказаниями, которые казались просто абсурдными, цель была совсем не в том, чтобы их дрессировать: что я скажу, то ты и делай, — а в том, чтобы в любую минуту они могли забыть свои соображения и исполнить то, что им сказано, как школа вслушивания в чужую душу, в чужой опыт, в чужое понимание. Такое послушание может привести к зрелости и к тому, что человек может владеть собой; потому что если ты можешь отрешиться от своих мыслей данного момента, от своих эмоций данного момента ради того, что тебе говорит другой человек, который значит для тебя больше тебя самого, тогда ты освобождаешься от себя путем овладевания собой: я могу отпустить себя, я могу освободить себя от себя самого. Таким образом, это первичное понятие, которое я указывал, libertas, состояние свободнорожденного ребенка, может перейти в состояние свободного гражданина, человека, который имеет над собой такую власть, что он может в любую минуту контролировать свои желания, свои мысли, свои волеизъявления и даже свои телесные реакции. Потому что каковы бы ни были наши мысли или чувства или движения воли, если мы физически испуганы, если мы не способны подвигнуть свое тело на то или другое дeло, то все может разбиться. Вы можете, имея самые благородные чувства, увидеть, как на человека нападают хулиганы, и струсить: ваша плоть неспособна на бой, — не потому что сил нет, а потому что духа не хватает. Это очень важный момент.
Таким образом, послушание и свобода неразрывно связаны: одно является
условием другого, как школа. Но конечная цель такого послушания, начинающегося со слушания, вслушивания в мысли, чувства, опыт другого человека — нас научить такой отрешенности от своих предвзятых мыслей или владеющих нами чувств, что мы можем потом вслушиваться в волю Божию. Потому что, разумеется, услышать приказ живого человека во плоти гораздо легче, чем понять слово евангельское. Как только мы слышим евангельское слово, мы сразу умеем найти способы избежать острия его. Поэтому такое послушание, которое требует отрешенности, овладевания собой, имеет только одну цель: нас сделать способными слушать и слышать евангельское слово, то есть Христово слово в Евангелии, или голос — еле слышный или ясный, яркий — Святого Духа в нашей душе. И только такое послушание может нас сделать зрелыми людьми, а не недорослями, которые нуждаются в течение всей жизни, чтобы кто-нибудь им указывал, что делать и когда.
В этом трагедия очень многих священников и очень многих духовных детей. Так легко священнику воображать, что он может руководить человеком и указывать ему путь духовной жизни, то есть вечной жизни; так легко человеку, который идет к священнику — пусть он даже будет старец — отдаться на послушание, освобождающее его от всякой ответственности. И мы забываем при этом, что духовная жизнь не заключается в тех проявлениях, которые мы называем духовной жизнью, то есть молитве, богослужении и т.д.; духовная жизнь заключается в том, чтобы дать простор Святому Духу нас преобразить. А для этого надо уметь быть гибкими, прозрачными, так, чтобы Дух Святой мог действовать и нас изменять постоянно. И роль священника, так же как роль всякого человека, в том, чтобы молчать, — молчать и слушать, пока не услышишь, и только когда услышал, сказать слово, которое не твое слово, а только выражает то, что ты услышал от Святого Духа. Это одна из самых важных вещей, каким может священник научиться: молчать и слушать, и только тогда говорить, когда ему есть, что сказать не от себя. Это мы видим, например, в Священном Писании. Апостол Павел местами пишет: Это я вам говорю именeм Божиим, а это я говорю вам от себя. Это не значит «отсебятина», это значит: то, что я вам говорю, это мой опыт, но я не могу гарантировать, что это Божий опыт, что это слово Самого Христа. (Это, конечно, было отступление, но, думаю, не напрасное: я хотел это сказать, потому что считаю это очень важным).
Когда мы говорим о дисциплине, мы опять-таки ошибочно думаем о ней в том же порядке послушания. Дисциплина — почти что, воинский устав, армейская обстановка, как будто, тогда как это слово происходит от латинского discipulus, что значит ученик. Дисциплина — это состояние человека, который нашел себе наставника и отдал себя этому наставнику как ученик. И потому всей душой, всем существом вслушивается во все то, что этот наставник может сказать, не воображая, что он никогда не ошибется ни в чем, но с тем, чтобы перерасти себя и принять в себя весь опыт своего наставника и стать больше, чем был раньше сам.
Второе слово для свободы мы находим в языках германского корня, это немецкое, английское Freiheit, freedom; оно происходит от санскритского слова, которое в глагольной форме значит «любить» и «быть любимым», а как существительное значит «мой любимый», «моя любимая». Ранняя интуиция санскритского языка определила свободу как любовное соотношение двух, причем любовное соотношение в самом глубоком смысле слова. Я тебя достаточно люблю, чтобы тебя не поработить, я тебя так люблю, что хочу, чтобы ты был самим собой до конца, без того чтобы я тебя определял, чтобы я тебя менял, чтобы я на тебя влиял. Мне кажется гениальной такая интуиция, которую мы находим в словах, причем настолько древних, что это почти говорит о рождении мысли из чистого опыта. Да, свобода действительно ЭТО: состояние, когда два человека так друг друга любят, с таким глубочайшим уважением друг к другу относятся, что они не хотят кромсать друг друга, менять друг друга. Они взаимно в созерцательном положении, то есть они друг на друга смотрят как на — говоря уже христианским языком — икону, как на живой Божий образ, который нельзя трогать; перед которым можно преклоняться, он должен явиться во всей красоте, во всей глубине, но перестраивать его нельзя.
И третье слово — русское «свобода», но тут этимология гораздо более сомнительная, она принадлежит Хомякову и, может быть, не исчерпывающе достоверная. Хомяков производит слово «свобода» от «быть самим собой».
Возьмите эту линию разных слов. Действительно, мы рождены свободными в совершенном смысле слова; мы можем получить власть отдать себя, потому что отдать можно только то, что наше; если я собой не владею, я не могу себя дать никому, ни Богу, ни человеку. И это возможно в порядке послушания. Это ведет к взаимному отношению с Единственным, Кто сказал: Не называйте себе никого на земле учителем, — Я ваш единственный Учитель (Мф. 23, 8) — Христом. Соотношение взаимной любви, когда Бог не «вторгается» в нашу жизнь, когда Он нас не «соблазняет» обещаниями, когда Он нас не порабощает приказами, а нам говорит: Вот путь вечной жизни; Я — путь. Пойдешь по этому пути — дойдешь до полноты своего бытия, и тогда станешь самим собой в полном смысле этого слова, богочеловеком, приобщишься Божественной природе, как говорит об этом апостол Петр (2 Пет 1,4). Поэтому когда мы думаем о свободе, о послушании, о дисциплине, мы должны иметь эти вещи в виду, чтобы не превратить свободу в произвол, а послушание в рабство, в результате чего станем на всю жизнь подвластными недорослями, что случается слишком часто.
Теперь я попробую эту тему о свободе связать очень быстро и коротко с мыслью о подвижничестве. Слово подвиг связано с мыслью о движении. Подвижник — тот, кто не остается косным, кто постоянно в творческом состоянии движения. Я не говорю «прогресса», потому что человек не идет от победы к победе. Есть замечательное письмо святителя Тихона Задонского, где он говорит: В Царство Божие не идут от победы к победе, а большей частью от поражения к поражению, но те доходят, которые после каждого поражения, вместо того чтобы сесть и оплакивать его, встают и идут дальше. Подвиг именно в этом заключается: никогда не сесть оплакивать. Плакать можно по дороге, плакать можно на пути, плакать можно, когда дойдешь до цели, падешь на колени перед Спасителем и скажешь: Прости, Господи! На всю Твою любовь я ответил цепью измен — а все-таки я пришел к Тебе, а не к кому-то другому…
Если соединить то, что я говорил о власти над собой, о послушании, о состоянии ученика по отношению к учителю, то ясно, в чем заключается подвиг. Он начинается в момент, когда мы выбираем своего наставника. В конечном итоге это будет Бог; но раньше чем мы сможем сказать: я в таком общении с Богом, что могу просто слышать, слушать и действовать, — есть целый ряд стадий. Первая стадия, разумеется, живое Божие слово в Евангелии. Это слово, которое мы можем услышать, но оно не всегда до нас доходит, потому что мы не всегда способны слышать. И поэтому большей частью нам нужно человеческое наставление, хотя бы разъяснение порой. Нужно, чтобы кто-нибудь сказал, как этот отрывок понимать и как его — это главное — применять; потому что мы или берем максималистическую линию и тогда неспособны выполнить то, что сверх наших сил, или наоборот, удовлетворяемся очень немногим и никуда не движемся.
И вот тут большую роль может сыграть мудрый, опытный наставник, который скажет: Вот что значит слово Божие в данном случае; а теперь подумай или подумаем вместе о том, как ты можешь это применить, насколько ты можешь его исполнить, что ты можешь сделать для начала. Потому что если с успехом сделать нечто в начале, следующий шаг возможен; если попытаться сделать невозможное, то второго шага не будет, человек сломится. Иногда Бог дает нам действительно наставника, человека, который, во-первых, способен слышать слово Божие сам, способен слышать, что Бог делает в нас, и передать нам в нашу меру то, что мы можем воспринять, понять и осуществить, и, во-вторых, способен нас научить слушать, — слушать и понимать. Вот это очень значительно и очень важно.
С другой стороны, бывает (думаю, очень часто), что мы не находим наставника. Но создавать себе наставника иллюзорно — еще хуже, чем не иметь его. Мне часто приходилось говорить — здесь в прошлом году на конференции о духовной жизни я говорил о духовничестве и настаивал на том, что есть как бы три степени наставничества. Есть священник, к которому я иду исповедоваться. От него я ожидаю только одного: ему дана таинственная власть прочесть надо мной разрешительную молитву в ответ на искренность моего покаяния и право и долг отказать мне в разрешительной молитве, если нет покаяния. Второе — духовник; это зависит не от рукоположения, а от человека. Духовником в широком смысле может быть мирянин, то есть духовный наставник, который знает духовную жизнь, но не является монахом или священником. Я знал в Париже мирянина — духовника моего духовного отца; он знал пути Божии, хотя не принимал ни монашества, ни священства. И третье — старец; это харизматическое состояние, это благодатный дар. Старцем не делаются по своему выбору. И я думаю, что если бы мы — миряне — были более трезвы и не старались навязать простому священнику, который исповедует в приходе, свойства, которыми обладал Амвросий Отпинский, то было бы лучше и нам и священникам. Священник не воображал бы, что является чем-то незаурядным, а знал бы свое место; и нам было бы лучше, потому что мы не ожидали бы от него «вещаний» или не принимали бы советы, которые он нам дает, как «глас Божий». Мне один священник раз сказал: Я больше не молюсь, когда у меня спрашивают совета, потому что если я помолюсь и человек не исполнит мой совет, это грех против Святого Духа… Это просто ненормальность, я бы сказал. И вот тут надо действительно знать, с кем ты имеешь дело, то есть знать, в каком ты соотношении с данным человеком: он просто твой приходской священник, который исповедует тебя, или он человек, который может тебя вести (конечно, в определенных пределах его ограниченности; я не хочу сказать: глупости или неопытности, я говорю о каком-то пределе, который не охвачен чистой благодатью), или тебе дан старец, который не нуждается в твоих объяснениях, не нуждается в твоей исповеди, который видит тебя насквозь — как Серафим Саровский видел людей, Амвросий Оптинский. Таких примеров сколько угодно в древней литературе и в опыте наших дней.
Помня все это, каждый священник, думаю, должен стремиться стать всё более прозрачным, должен все больше углубляться — в идеале — в созерцательное молчание, и из глубины этого молчания и благодаря этой прозрачности, если Богу будет угодно, сказать слово, которое есть действительно Божие слово. Если этого нет, он может прибегнуть к своему опыту, но должен сказать: То, что я тебе сейчас говорю, я говорю на основании человеческого опыта, истинного, поскольку это реальный мой опыт, но ограниченного, потому что это только мой опыт. Это может быть пример из его жизни, — не обязательно рассказ из жизни, но образ; это может быть непосредственный совет. А иногда священник не имеет, что сказать; он может в этом признаться, ничего нет постыдного сказать: у меня ни от Бога нет слова для тебя, ни из моего опыта я ничего не могу сказать, но вот что мне вспомнилось из Священного Писания: я тебе это предлагаю, сам подумай. Это первое; и мне кажется, что это очень важно, и те, которые воспитывают священников, должны были бы их воспитывать в значительной мере в этом направлении. Но и исповедующиеся могут играть свою роль, если не будут как бы «подстрекать» священника думать, будто он вещает именем Божиим, когда говорит из убогого или очень юного своего опыта.
А второе — это вслушивание в Евангелие. Мне кажется, что очень важно читать Евангелие как бы в духе свободы, то есть слушать, что Евангелие говорит, и быть готовым сказать: Это я могу принять, этого я не могу принять; это я понимаю, этого не понимаю! — а не стараться воображением создать картину, которой нет на самом деле. Я сейчас это разъясню немножко яснее.
Очень часто люди читают Евангелие и отмечают в нем все, что их обличает, что как бы выявляет их греховность или неправоту. Я думаю, что от этого никакой пользы людям не бывает; это только вгоняет их в отчаяние. Когда на себя смотришь и думаешь: не очень-то я приглядный… — это уже довольно плохо; но когда смотришь в зеркало евангельское, и как бы Сам Бог тебе говорит: Да ты посмотри, какой ты духовный урод! — тогда действительно не на что опереться. Так что мой совет: читать Евангелие и отмечать все то, что нас сродняет с ним. Когда мы читаем какой-нибудь отрывок, у нас могут быть три реакции: или мы можем воспламениться радостью, восторгам и, как путники в Эммаус, воскликнуть: Разве наше сердце не горело в нас, когда Он говорил с нами на пути? (Лк. 24, 32). На нашем языке это будет значить, что когда мы читаем какой-нибудь отрывок и можем сказать: Господи, как это прекрасно! Боже мой, как это чудно! — это значит, что до нас дошло. Пока мы только умственно соглашаемся: раз Бог так говорит, значит, это правда, — до нас это не дошло. Еще Платон говорил, что красота — это убедительная сила истины. Если мы можем сказать: Боже, как это прекрасно! — значит, мы и Бог встретились в этом изречении, в этом образе, в этой притче, в этой заповеди. И если это случилось, то в этом малюсеньком, может быть, пункте, мы можем сказать: я обнаружил свое сродство с Богом… Если думать о себе как об очень испорченной и поврежденной иконе, это значит: вот здесь во мне остаток, неповрежденный остаток образа Божия, и это я должен хранить, как священную заповедь, в этом я уже в гармонии с Богом; если я нарушу это, я не только нарушаю мое отношение с Богом, я разрушаю то, что во мне уже есть Божественного, святого.
Есть другие места, которые нас оставляют довольно-таки спокойными: конечно, Христос лучше знает, потому Он, должно быть, прав, но до меня не доходит. Умственно это может быть приемлемо, но меня это не волнует. А есть места — если мы были бы действительно честны, мы бы сказали: Ой, нет, Господи! Ой, нет, не для меня!.. Помню старушку одну; я проводил ряд бесед о Блаженствах, и как мы дошли до «блаженны, егда поносят вам…» — она мне говорит: Ну, отец Антоний, если Вы это называете блаженством, я Вам его оставляю. Я намучилась достаточно, мне не хочется больше голодать, холодать, быть гонимой; этого хватит!.. Она была честная; но мы не всегда так честны. Мы очень часто поступаем точно так, но мы этого Богу не скажем и себе не скажем, а только бочком избегаем этого места. Так вот, надо быть честными и надо выискивать места, говорящие нам о красоте, которая в нас уже есть, о сообразности, которая уже существует между Богом и мной.
И тогда начинается подвижничество. Потому что эти маленькие, скажем: звезды в нощи — должны быть защищены от всякого разрушения. Они — как маленькие очаги, которые могут потухнуть; и подвижничество тут будет заключаться в том, чтобы этот очаг защитить, его как бы кормить, чтобы пламя разрасталось, чтобы два очага соединились в одно большое пламя, может быть, в пожар. Тогда как если вы будете сосредотачиваться только на том плохом, что можно найти в себе — даже без Евангелия, только в зеркало посмотри и довольно — то жизнь превращается в странное упражнение: будто вся жизнь должна сводиться к тому, чтобы с дороги, по которой ты даже не собираешься идти, убирать препятствия. А если цель: дать вырасти тому или другому, что ты прочел в Евангелии, ты неминуемо столкнешься с какими-нибудь противоречиями или с трудностями, и тогда борись с этими трудностями. Но не начинай бороться с теми трудностями, которые не мешают тебе быть собой. Потому что, в Священном Писании можно найти сколько угодно заповедей, которые мы не исполняем или которые нам не естественны. Вот подвижничество, доступное всякому человеку. Незачем быть столпником или уходить в затвор. Достаточно попробовать быть самим собой в хорошем, в евангельском смысле слова, по образу Христа. Вот подвижничество для каждого отдельного человека.
И Евангелие составлялось именно так. Вспомните, что происходило во времена Спасителя на Святой земле. Христос постоянно был окружен толпами; за исключением редких случаев, то, что Он говорил, говорилось в ответ на чей-нибудь вопрос. Человек, у которого созрел вопрос, его ставил, и получал ответ. В толпе были, наверное, люди, у которых этот вопрос не созрел, но где-то такое складывалось. Они, вероятно, навостряли уши и запоминали: да, тут есть что-то для меня, хотя я не понимаю до конца… И были люди, которые пожимали плечами: О чем это Он говорит? Что за вопросы ставят и что за ответы получают?.. И мы в том же положении, как эти две группы. Минутами мы не понимаем, о чем Евангелие говорит, потому что вопрос в нас не родился. Иногда мы чуем, что нарастает вопрос, и что тут есть ответ, но не можем их соединить, потому что не созрел вопрос, и ответ еще не отвечает на несуществующий вопрос. А иногда откровения: во мне был вопрос; я, может быть, даже не сформулировал его себе, но в момент, когда я оказался перед лицом ответа, и вопрос, и ответ соединились в полной гармонии.
А как все это нам, родителям, применить в воспитании наших драгоценных чад?
Очень просто: не воображай, что ты старица, не воображай, что ты духовник в женском образе, и не воображай даже, что ты исповедник, потому что большей частью у родителей дети не исповедуются, а скажи: вот, мы спутники. Я такая же неопытная, как ты, только немножко старше, я видела и слышала и читала такие вещи, которые ты, может быть, не видел и не слышал и не читал, — я с тобой поделюсь тем, что я знаю. Вот и все.
На это нам отвечают, что «они знают« совсем другое…
Тогда скажи: А ты мне в таком случае объясни, потому что я, конечно, устарела… Но большей частью проблема в том, что родителям нечего отвечать. Я сделал опыт у нас в Лондоне. Я взял группу подростков и их родителей и обманул их, сказав: У нас будет беседа. Они решили, что я беседовать буду, и пришли доверчиво. Я их посадил и сказал: Теперь ваши дети будут ставить вопросы, а вы будете отвечать… И дети (то есть подростки лет 15-18-и) ставили вопросы, а родители сидели и молчали… После чего родители мне сказали: Что ты нам сделал? Ты нас опозорил!.. А дети мне говорили: Как это было замечательно! Теперь мы знаем, что мы на равных началах с родителями: они ничего не знают, так же как и мы, и мы можем с ними разговаривать. Вместо того, чтобы просить: Папаша, мамаша, объясни… — мы можем сказать: Знаешь, у меня такая проблема; что ты об этом думаешь?.. Это совершенно другого рода отношения.
Какие были вопросы?
Я не помню; это было лет десять тому назад. Вопросы веры, вопросы богослужения.
Дети задавали такие вопросы? Значит, у вас такие умные дети, что их интересуют вопросы веры и богослужения!?.
Нет. Можно не называть это «вопросами веры». Но возьмите любого ребенка: когда он спросит: Как ты в Бога можешь верить? — это вопрос веры. Если он скажет: Ты думаешь, что Христос был Богом? Каким образом Божество и человечество могут соединиться? — это вопрос веры. Если он скажет: Каким образом можно говорить о бессеменном зачатии Христа, какой это смысл имеет? — это тоже вопрос веры. Таких вопросов сколько угодно можно найти, и они их ставят. Не обязательно в такой форме, как я поставил сейчас, но — недоумевают.
Насчет бессеменного зачатия наши дети вряд ли.., а вот заповеди блаженства им интересны — это точно. Как та старушка: это нам надо, это нам не надо! — примерно так.
Ну, хорошо; я бы сказал: А ты выбери себе какую-нибудь маленькую заповедь и посмотри, сколько ты можешь сделать.
Прокомментируйте явления в Грушеве, в Югославии. Как относиться? Я был в Грушеве, видел фигуру, чувствовал радость, но не могу утверждать, что это Божия Матерь…
Сначала скажу: я не физик. Вы физик, так что в эту область вторгаться не буду. Я думаю, что чудеса, несомненно, бывают, но могут быть любого рода; в принципе у меня нет никакого сомнения, что это может быть, но у меня нет никакого мнения о данном случае. Что касается до Межгорья, у меня очень тяжелое впечатление. Я там не был; я прочел все, что написано об этом, во всяком случае, на французском языке, и я видел, что Межгорье сделало с двумя или тремя людьми, кого я знаю: они совершенно свихнулись на этом деле, просто психически стали ненормальны; поэтому у меня сдержанное отношение, осторожное.
О себе я скажу — себе не в честь: меня вопрос чудес не волнует, — в том смысле, что меня меньше убеждает чудо, чем личность. Скажем, есть целый ряд святых или подвижников 18-19 веков, которые никаких чудес не совершали, но жизнь, которых была сплошным чудом. Я сейчас не помню имени, но в книге Поселянина о подвижниках 19-го века есть рассказ о крестьянине, который больше тридцати лет лежал парализованный — и сиял радостью и был укреплением всех, кто приходил к нему. Чудес, исцелений он не творил; но что он мог тридцать или сколько-то там лет лежать и распространять вокруг себя веру, радость, надежду — для меня более убедительное чудо, чем чудеса другого рода. Есть присловье еврейское, что чудо — не доказательство; и в подтверждение его рассказ. Два раввина, Шаммай и Гиллель, спорили на какую-то богословскую тему. Шаммай был очень горячий человек; он воскликнул: Господи, если я Тебе угоден, пусть падут эти стены на нас! — и стены начали склоняться. А Гиллель сказал: Господи, если я Тебе угоден — останови эти стены!.. И стены стали. Тогда Шаммай обратился к Богу: Господи, что Ты делаешь? Кто же прав?.. И голос Господень ответил: Я отозвался на чистоту вашего сердца и веры; а чудо — не доказательство… Мне кажется, что это очень стоящий рассказ. Нельзя основывать свою веру и строить всю свою жизнь просто на чудесах, потому что мы можем не видеть чуда, которое вот тут перед нашими глазами; или можем построить целый мир вещей на чем-то, что не является чудом, что мы воспринимаем как таковое, скажем, по невежеству, как бывало, в общем, в древние времена, когда вещи, которые теперь мы знаем в порядке природы, воспринимались как чудеса. Опять-таки, я не хочу сказать, что чудеса не играют роли или что они не существуют, но они не доказательство, они только в контексте святости, мне кажется, действительно имеют большое значение. Есть вещи, которые принадлежат природе, просто человеческим способностям, пусть редким. Когда я был врачом, ко мне раз пришел человек и говорит: У меня дар исцеления. — А докажите! — Он протянул руку, и меня просто обдало жаром. Второй раз протянул — меня обдало холодом. Можно было бы сказать: чудесное явление! Но я-то знал, что он подлец из подлецов, что из своего дара он делает деньги и ничего другого. Так вот, у него был природный дар, а скотиной он был такой же, какой был бы без дара.
Я не хочу вас разубеждать в чудесах, но есть у Феофана Затворника место, где он говорит, что с нами бывают при молитве явления, которые мы можем воспринять как чудесные (он говорит — благодатные), потому что они с нами нормально не случаются, но они природные, это кровные явления, не благодатные. Он говорит в частности о чувстве тепла, разливающегося по всему телу: это не благодатное, это просто силы природы. Но если этого не знать, если не набрести на этот отрывок у Феофана, можно принять такое состояние за благодатный дар. То же самое говорится у Григория Паламы, у других отцов о видении света: они настаивают на том, что Божественный свет бесцветен; он свет, но не краска, и обманчивые бывают явления, когда человек видит в себе или перед собой золотой или красный цвет. Феофан говорит, что это просто природное явление, то есть это вещь, которая совершается в нашем организме в результате молитвы, но которая не является непосредственным действием Божиим, излиянием Божественной благодати.
Какие самые существенные вещи на Соборе произошли?
Два рода существенных вещей произошло. Во-первых, атмосфера собора. Если сравнить Собор 1971 года с архиерейским совещанием в марте и с этим Собором, это просто небо и земля. В 1971 году все выступали по трафаретке, и совершенно ясно было, что это подготовленные выступления. В этот раз, и в марте и теперь, меня поразило и то, как люди говорили: с какой прямотой, откровенностью и фактичностью говорилось о положении Церкви в прошлом, в настоящем, о том, что нужно для будущего, и то, что все говорили. Я не хочу сказать, что все 92 архиерея выступали и говорили, но реакция была со всех сторон. После многих выступлений хлопали в ладоши, чтобы выразить согласие и благодарность, и это было очень значительно: что можно говорить и что люди говорят. Потому что «можно» — это одно, а «говорят» — другое.
Второе что мне кажется очень значительным, это новый Устав, который, по-моему, на редкость хорош. Это проект Устава для жизни Церкви, заменяющий собой Устав 1945 года и правила 1961 вода, полный, цельный Устав о том, как должна строиться церковная жизнь патриархии, епархии, приходов. Устав был составлен в основе архиепископом Кириллом Смоленским; был рассмотрен церковной комиссией, затем комиссия его представила юристам Совета по делам религий, они его обсуждали по строчкам, и было сказано, что он приемлем в виду того закона о культах, который сейчас готовится. На архиерейском совещании мы его разбирали по строчкам и по словам. В этот раз, конечно, это было невозможно: собралось двести с лишним человек, и обсуждать текст так было невозможно, но был внесен целый ряд поправок. В частности, везде, где говорилось — будь то о жизни прихода или о жизни епархии — что «председатель» то и се, председатель был заменен «настоятелем» так что настоятель водворен обратно на свое место. Это не идеальный Устав (знаете, идеальный устав был бы в Царстве Небесном, но там устава не будет!..). Но меня, что поразило: мы в Англии пять лет работали над составлением устава церковной жизни, который мог бы быть применим к нашей епархии и быть основой устава для Поместной Церкви, когда мы вырастем в Поместную Церковь Англии; и они почти что параллельны. Мы свой устав составляли в обстановке совершенно неограниченной свободы, не опираясь ни на что, ни на какое «законодательство о культах», как выражение природы Церкви в динамике ежедневной жизни. В этом-то устав и каноны заключаются: взять природу Церкви и поставить перед собой вопрос: каким образом природа Церкви действует в той или другой обстановке? Поэтому я очень был вдохновлен этим уставом.
А третье, конечно, что было очень значительно, это канонизация девяти подвижников. Было решено еще раньше, что для начала будут канонизованы только подвижники до конца 19-го века. Но есть и другие имена, которые будут постепенно всплывать в зависимости от возможности. Это было сделано с большой глубиной. Владыка Ювеналий представил доклад в 235 страниц, но, слава Богу, его не зачитывали, мы его читали по домам. В этот раз он сделал принципиальное вступление, затем читали сокращенные вводные статьи; когда он кончал статью, хор пел новый тропарь и кондак, в это время вносили икону на поклонение, пели величание, во время которого Патриарх нас благословлял иконой; затем следующее вступление, тропарь и кондак, и т.д. Это было очень глубоко, это был предмет действительно истинного вдохновения.
Не было ощущения какой-то элитарности в составе собора? Как-то отделено от народа…
В некоторых епархиях были выборы. Скажем, Владыка Ювеналий мне говорил, что в его епархии выбрали представительницу от мирян женщину, несмотря на протест одного-единственного священника. Я выразил протест против того, что есть реакция против женщин в этом отношении. Церковь, которая состоит преимущественно из женщин и которая в самые мрачные времена была спасена стойкостью и героизмом женщин, не имеет права исключать женщин из представительства. Я взъелся, потому что мы от Сурожской епархии единодушно избрали Милицу Владимировну Зернову, которая 60 лет свидетельствует о Православии в Англии, и мне было отказано в праве ее привезти. Я тогда сделал публичное заявление об этом, выразил свои чувства, в результате чего ей послали пригласительную телеграмму приехать гостьей Патриархии теперь. Но я хотел ставить вопрос принципиально, потому что это недопустимая вещи. Шесть женщин все-таки были представителями епархий по выбору епархий; я это знаю достоверно, потому что был в мандатной комиссии, но не запомнил откуда.
А дальнейшая канонизация возможна? Иоанн Кронштадтский, например?
Возможна. Думаю, что Иоанн Кронштадтский не сразу пройдет. Есть имена, которые, конечно, будут более трудны, чем другие. Но я думаю, что по мере того, как — если Бог даст — станет легче, и новые имена придут. Мне думается (хотя я не люблю компромиссов), что надо делать возможное с тем, чтобы другие вещи стали возможными, а не стараться делать невозможное, чтобы возможное никогда не случилось. В конце концов, ни Иоанну Кронштадтскому, никому другому убытка нет от того, что они не в календаре, и никому это не мешает молиться им. Конечно, была бы радость прославить того или другого подвижника, но лучше порой переждать, чем сделать невозможными самые простые возможные вещи.
Сейчас много говорят неформально о мучениках 20-го века и уже начинают им молиться. На Соборе это не затрагивалось?
Я говорил на эту тему по поводу заграничных группировок, отпавших от Патриархии. В предсоборном послании был один абзац, обращенный к ним, где говорилось: Мы вас призываем к покаянию, к тому, чтобы вы смягчили свое окаменелое сердце… Я процитировал это и сказал, что считаю такой абзац просто возмутительным, недопустимым. Что если бы это было обращено ко мне, я наотрез отказался бы отозваться на него положительно, и что я предлагаю внести такого рода фразу: наше сердце вам отверсто, и мы вас просим вступить в евхаристическое общение и не ожидаем от вас никаких перемен вашей политической установки. К этому я прибавил, что очень бы помогло им поверить в нашу искренность упоминание о мучениках, которые пострадали за последние 70 лет. И это обусловил тем, что советская общественность, государственность, Горбачев об этом говорят, весь Запад говорит, — молчит только Русская Церковь. В результате внесли одну фразу без употребления слова «новомученики», которое уж очень специфично и полемично по природе — я сейчас не могу вспомнить формулировку, — в общем, о тех, которые остались верными до смерти в своем стоянии за веру Христову. У нас столько было этих решений и формулировок, что я не помню, которая из них устояла, но сущность была такая. Эта резолюция вошла в послание к тем, кто вне канонического общения с Московской Патриархией. Потом было послание старообрядцам, послание всем, и послание другое всем, — скажем, здешним всем и заграничным всем, то есть общественности заграничной.
Новый Устав, о котором Вы сказали, уже жизнеспособен, или только еще проект?
Такой вопрос ставился, и ответ был, что он входит в силу с момента его принятия собором, то есть с завтрашнего дня фактически. Проблема, которую я вижу вообще в любом уставе — та, что всякий устав, хороший или плохой, применяется живыми существами, и что, конечно, — я сейчас говорю не о том, что человек не захочет, а — нужно быть способным делать некоторые вещи. Мне два или три человека говорили: нам сейчас дана некоторая доля свободы, и мы не умеем принимать решения и не знаем, как пользоваться свободой… Вот это будет одно из затруднений применения самых лучших частей Устава; но это не вина Устава и даже не вина того, кто не умеет быть свободным, потому что свобода не воспитывается под приказом, или сразу.
Какие специфические современные опасности для Церкви Вы видите?
Во-первых, то, что я сказал о способности или неспособности действовать свободно. Второе — то, что есть еще довольно большое число людей, которые воспитаны были годами в другой обстановке и которые — скажем не очень почтительным словом — закоснели, то есть не видят, что можно делать некоторые вещи, что можно говорить некоторые вещи; они, может быть, их и говорят, но явно с опаской. И это не удивительно: у людей моего поколения (я-то не жил здесь), которые жили здесь весь сталинский период и все последующие, реакция почти биологическая на некоторые вещи. Поэтому нельзя даже упрекать человека, но это факт. Из 272 делегатов Собора людей старше шестидесяти лет было, скажется, 78; это треть. Правда, это включает и мирян, и священников, раскладка на епископов гораздо меньше, чем может показаться. Вот эти две вещи мне кажутся трудностью, оставляя в стороне, что будет; но об этом, конечно, угадать невозможно. Мы не знаем, насколько либерально будет новое законодательство. Я знаю, что оно разрешает преподавание индивидуально и группами и разрешает благотворительную деятельность; но в какой мере и в какой форме, и кто это сумеет делать? Церковь-то может и возьмет это на себя, но кто, какие личности это могут сделать? Проблема просвещения: иметь право учить вере — одно, а быть способным ее привить другим — другое. Требуется совершенно другого рода человек; это не академическое упражнение, это не курс академического учения, это «зараза»: как человеку передать веру, а не сведения о вере. Тут вопрос опять-таки: когда люди не занимаются этим в течение больше полустолетия, то надо учиться этому, просто так не выдумаешь. Есть, конечно, гении, которые сумеют сразу, но….
Опубликовано: Журнал «Человек». 1993. № 3 (без ответов на вопросы; под названием «О свободе и призвании человека», вместе с текстом 1991-06-06).