…поговорить о причащении детей, потому что дети причащаются до какого-то возраста без исповеди. Потом приходит момент, когда их посылают исповедоваться. А потом они растут и уже более или менее самостоятельно приходят — или не приходят. И вот мне хотелось об этом поговорить. Есть несколько моментов тут. Во-первых…
С любого возраста причащаются? А конфирмация?
Конфирмация это на Западе. Видите ли, конфирмация это момент, когда ребенка на Западе, которого уже учили закону Божию, приводят в церковь, и он сознательно как бы объявляет себя христианином. У нас роль этого события играет первая исповедь, потому что таинства никакого нет в конфирмации западной, это просто обряд. Но когда приводят ребенка на первую исповедь (кажется, я об этом говорил прошлый раз), очень важно, чтобы это было событие, когда он сам делает какой-то выбор по отношению ко Христу и к христианской вере. И потому я часто говорю с родителями и настаиваю на том, чтобы они на первую исповедь (и вообще на исповедь, но на первую особенно) не посылали ребенка со списком его грехов, потому что список его грехов — это то, в чем его родители упрекают; Бог, может быть, даже и не заметил…
Теоретически исповедь с семи лет, но опять-таки, тут надо с каким-то разбором, потому что мне кажется, что надо посылать на исповедь ребенка, когда он уже сам может, из своего как бы нутра, сознавать, что хорошо и, что плохо. Не то что: мама разрешает, папа не разрешает… А когда ребенок еще, как бы, не умеет различить добра от зла, то ему не надо в этот его детский рай змею вводить, как бы. Он живет любовью, радостью, открытостью, и вдруг ему начинают говорить: Нет, это совсем не так светло. Там есть зло, там зло, там неправда…
Конечно, надо воспитывать ребенка, чтобы он постепенно начал различать, что хорошо и, что плохо, но не в порядке греха в том смысле, что: Ах, ты это сделал, значит, ты отлучен от Бога, ты отлучен от нас!.. Особенно чтобы ребенок не путал в своем сознании то, что отлучение от Бога соответствует отлучению от родителей. Мамаша или папаша рассердились, Бог всегда за родителей, значит, Он со мной больше не в дружбе… Это очень важный момент. Надо посмотреть; когда ребенок еще, как Адам и Ева в раю, не приобщился ко злу ни в каком смысле. Конечно, они не идеальны, но это не зло в них, это неопытность, незрелость, это совсем другого качества вещь. А потом приходит момент, когда ребенок уже знает. Ну, я сейчас вспоминаю свою двоюродную сестру, которую я упоминал. Как-то она, скажем, на грани между добром и злом, пробралась в кухню, залезла на стул, стянула банку варенья и слопала его. В тот момент она знала, что это не так, потому что очень осторожно потом ходила и выходила и облизывалась, так, чтобы никто не заметил. Вот в этот момент она уже знала, что существует зло, что она поступила нехорошо. А до этого бывали моменты, когда она делала то или другое (как все мы делаем что-нибудь не то), не сознавая, что это зло. И тут — дети очень разные, и приходится рассуждать о том, но кто лучше может рассудить, чем родители, которые близки, которые их видят все время, которые вдруг видят, что нет, он что-то скрывает, что-то случилось.
Я рассказывал некоторым из вас об одном человеке, который говорил, что он безбожник. Он уже был в зрелом возрасте, лет сорока тогда, и он объяснял, что он безбожник, потому что он такой ученый, и то читал, и там учился, дипломы такие-то… И вот старый священник в Париже на него посмотрел и сказал: Сашенька! А какую ты гадость сотворил, что тебе надо было Бога убить?.. Тот опешил, потому что он ожидал каких-то высоких доводов, а ему говорят таким языком, что ему нужно было Бога убить, потому что он гадость сотворил; как же, так?… И он задумался. И он копался, копался, и ему вдруг вспомнился тот момент, когда ему нужно было, чтобы Бог куда-то ушел от него.
Они жили тогда в России, еще до революции, и мальчик ходил в церковь, и шел в церковь немножко раньше родителей; родители ему давали медный грош, чтобы он его положил в шапку нищего, который у паперти стоял. Он проходил, клал этот грош, здоровался с этим нищим, который был слепой, и они как-то дружили, все было тепло, радостно, он шел в церковь, становился посреди церкви перед иконостасом и смотрел, ну, смотрел на Бога. Все было хорошо, пока вдруг в одной из лавок не появилась деревянная лошадка, которая стоила шесть грошей. Он мечтал об этой лошадке, но грошей-то у него не было. Он знал, что на Пасху может быть получит в подарок лошадку, но Пасха когда-то еще будет… И вдруг ему пришло на мысль, что если бы он шесть недель сряду не клал свою милостыню в шапку этого старика, у него накопилось бы шесть грошей. И он проходил, вместо того чтобы класть медянку, он тормошил другие, чтобы был какой-то звук денежный, старик его благодарил за это, благословлял за доброту, он входил… Один грош, второй грош, третий… Когда дошло до пяти грошей, ему не терпелось, и вместо того, чтобы, как в предыдущие воскресенья, потормошить для видимости, он один грош украл. И когда он вошел в церковь, ему все показалось темным, ему страшно было перед Богом. И он ушел в угол и потом в течение какого-то времени он стоял там в углу. А родители между собой разговаривали: как Саша повзрослел! Он раньше, как ребенок, стоял перед Богом, теперь он ушел внутрь, уходит вглубь себя, ему эта суета не нужна… А на самом-то деле суть была в том, что у него было шесть грошей, украденных у нищего. И потом, когда настали каникулы, приехал его брат из университета, который наслышался о безбожии и который ему стал объяснять, что Бога нет, что философы все доказали и т. д. И мальчик обрадовался: если Бога нет, на мне нет греха, я не совершил никакого зла, я имею право на эту лошадку, и на радость… Он лошадку купил и радовался. И в течение каких-то сорока лет он жил без Бога, потому что он шесть грошей украл у нищего, чтобы купить лошадку.
А когда ему был поставлен этот вопрос, он стал вспоминать всю свою жизнь; а жизнь была долгая, он родился в царской России, учился вначале в школе, потом в университете, потом был в Белой армии, потом в эмиграции, так что было о чем подумать, когда это случилось. И вдруг он напал на это и увидел, что ему нужно было вывести Бога из существования, для того чтобы быть спокойным. Он тогда пошел, исповедовался, покаялся, и нашел Бога.
Так что вы видите, что с ребенком бывает очень разно. Это зависит не от возраста, а от обстоятельств. Я не помню, сколько лет было тогда нашему Сашеньке, но, сколько бы ни было лет, в какой-то момент из детской невинности он перешел в сознание добра и зла: он знал, что тут зло. Другой украдет варенье, другой соврет и вдруг почувствует: ой, между мной и родителями есть теперь пропасть! Я им соврал, значит, между нами неправда стоит, я не могу больше с ними быть до конца открытым, потому что я никогда не смогу им сказать, что я соврал, или это потребует очень большого подвига, мужества.
Так первый вопрос был: когда надо начать исповедоваться ребенку? В таком случае смотрите сами, вы своих детей знаете, поэтому можете расценить: он уже сознает в себе самом, что добро и что зло? Я думаю, нельзя навязывать исповедь, которая не его исповедь, потому что это снижает цену встречи с Богом. Если вся исповедь заключается в том, чтобы сказать: вот список того, за что меня папа и мама ругают или сердятся или наказывают, Бог тут, ни при, чем. И хуже того: Он на стороне родителей, всегда на стороне родителей; спасения от Бога нет… И это уже может погубить человека на многие годы. Надо тут с чуткостью и вниманием посмотреть. Или его можно послать на исповедь рано, или очень поздно. Порой ребенок в десять лет еще слишком свеж, для того чтобы принести свою исповедь.
А потом, как я вам уже говорил один раз, вопрос, который надо ставить ребенку на первой исповеди непременно, это то: хочешь ли ты быть другом Господа Иисуса Христа? Дело не в том, что ты делаешь глупости, шалишь, не слушаешься и т.д. Ты можешь делать все это — а все-таки быть другом Христа. Ему можно поставить этот вопрос и дальше спросить: ты что-нибудь о Христе знаешь? — Да. — Что ты знаешь? — То и се. — А как, Он тебе нравится, ты хотел бы с Ним быть другом? — Да. — А ты знаешь, что такое значит дружба? Это значит — верность, лояльность, солидарность, это значит желание знать, что твой друг любит и что ему претит, и стараться быть таким, чтобы он мог на тебя радоваться, или не делать того, не быть таким, что ему от тебя стыдно или больно… — вот такого рода вопросы, которые всякий ребенок может понять. Потому что это обычный круг жизни для ребенка, особенно когда он начинает с другими детьми общаться: кто ему друг, а кто ему недруг; что он делает, если нападут на его друга: спрячется в кусты или бросится в бой? Вот если ребенок может сказать: я хочу быть Ему другом, тогда можно ему поставить другой вопрос: а как ты думаешь, у тебя хватит верности, мужества? и вот теперь, если бы Христос тебя спросил: Скажи, вот ты хочешь быть Моим другом. Есть что-нибудь, от чего тебе стыдно, чего ты не хотел бы внести в нашу дружбу?.. Ребенок, конечно, скажет что-нибудь простое в своем роде, т.е. это не будет возвышенное богословие: да, я сделал то-то: я солгал, или так или сяк поступил неладно. — А ты действительно жалеешь? — Я жалею, потому что это нашу дружбу нарушает, не потому что это плохо, а в порядке именно творческом: дружбы, единства с Богом.
Ко всякой вещи можно подходить двояко: или это плохо, вот и все; или это плохо, потому что... А я хочу быть Твоим другом, значит, это беда. Ты можешь меня простить? Ты можешь мне помочь?.. Тут, конечно, священник и родители могут помочь. Во-первых, иногда ребенок врет, потому что он боится. Очень часто это так. Или потому что его что-нибудь так тянет, что он не может устоять, а потом ему стыдно и страшно. Чтобы не было вот этого неправильного страха, чтобы было страшно нарушить дружбу — да, но не было бы страшно, что меня за это накажут и одно к другому пойдет. Это, как я сказал, зависит не от лет, а от зрелости, от обстоятельств.
Скажем, есть обстоятельства, которые тебя чему-то учат, от чего надо отучиться потом. Я помню, во время немецкой оккупации многие дети крали у немцев, и это считалось добродетелью: потому что у немцев это украдено, значит, они не могут употребить это на зло, скажем так. Но когда кончилась оккупация, дети продолжали красть, потому что они не могли различить; какая разница? Когда я крал тут, меня хвалили дома; а теперь меня за это хотят наказать… И вот тут приходится перестраиваться и им объяснять. Поэтому есть многое, что родителям приходится объяснить ребенку в таких обстоятельствах.
К причащению мы допускаем детей с момента крещения, потому что в крещении они как бы таинственно погружаются во Христа и начинают жить Его жизнью. И наша принадлежность ко Христу не зависит от количества нашего знания. Ребенок душой может знать больше, чем его родители или чем взрослые люди. Поэтому вопрос не в том, что он столько не знает, не понимает и поэтому, может ли он причаститься… Его душа ожила благодатью Христовой, и он с Ним общается. Теперь: приходит момент, когда он уже сознает добро, зло, правду и неправду, и тогда, может быть, приходит момент, когда ему надо исповедоваться, не обязательно перед каждым причащением, но исповедоваться; и причащаться, может быть, реже, с подготовкой. И когда я говорю о подготовке, я говорю не о том, чтобы вычитывать какие-нибудь молитвы или поститься и т.д. Можно все это сделать и не быть готовым, а подготовиться так: я сейчас войду в более глубокое общение, единство со Христом. Вот я сейчас причащусь Его Тела и Крови, Его жизнь будет во мне, даже мое тело будет изменено этим присутствием; чтобы это была радость… Конечно, не так можно объяснять, как я сейчас говорю, вы знаете своих детей, вы можете другим языком говорить, но чтобы это было так, чтобы это было не просто очередное событие: сегодня воскресенье, открой рот, поцелуй чашу и довольно с тебя. А ребенку сказать: вот, мы сейчас пойдем в церковь, будем причащаться. Мы, взрослые, сегодня не можем причащаться, потому что мы не приготовлены достаточно, но ты можешь еще… Очень много значит и отношение родителей к причастию и к исповеди.
Опять-таки, я многое повторяю тем, кто бывал на моих беседах, но мне вспоминается, как я как-то пришел — мы жили на одной улице — к Лосским, и четверо детей стоят, и Владимир Николаевич и его жена подходят к каждому, кланяются в землю и просят прощения. Я спросил: вы это всегда делаете? — Нет, мы сегодня будем причащаться, мы, наверное, в течение этих недель чем-нибудь обидели, ранили своих детей, мы не можем причаститься без того, чтобы они нас простили… И вот этот поступок поставил детей и взрослых на один уровень. Не то, что родители прощают, потому что они всегда правы, — родителям тоже нужно прощение. Мы все знаем, как мы друг друга можем обидеть. Не зло, но как-то задеть, крикнуть, дернуть, несправедливо поступить, — сами знаете, как бывает: вы и родители, и вы сами были детьми. И поэтому когда родители могут подойти к ребенку и сказать: я хочу причаститься, я хочу, чтобы Христос меня принял, как друга, Он не может меня принять, как друга, если ты меня не простишь…
В Ветхом Завете, в книге пророка Даниила есть замечательное место о том, как он молился, и вдруг он увидел, как его молитва поднимается, и, вдруг, словно ветер ее сбивает, и она к небу не может подняться. Он тогда спросил: Господи, в чем дело? И Господь ему ответил: Твоя молитва не может подняться над землей, потому что ты старуху обидел, и она молит о том, чтобы ты был чем-то наказан и исправился. И поэтому твоя молитва до Меня не может дойти… Я думаю, что это очень важно. Тот был пророк, а ты старушка, тут папаша-мамаша, а тут ребенок; параллель такая…
То, что я говорю, для вас имеет какой-нибудь смысл?
Еще одно о причастии: это — как бы сказать? трудно и сложно в своем роде. Мы причащаемся Пречистому Телу и Крови Христа. И я знаю одну семью, четверо детей, верующие родители, которые детям объяснили, что они будут есть плоть Христа и пить Его кровь. И дети пришли в такой ужас, что они раз и навсегда — им теперь за сорок лет — отказались причащаться. Потому что это им было представлено на языке, это, в сущности, значило: «мясо и кровь»…
И вот тут надо найти способ ребенку объяснить, что это действительно, реально приобщение ко Христу, но, как Хомяков в одном из своих произведений пишет: мы причащаемся Телу Христову, но не «мясу» Христову. Тут есть какая-то разница, потому что этот хлеб, который освящается, в каком-то отношении не перестает быть хлебом, потому что Бог не уничтожает Свою тварь для того чтобы из нее сделать что-то другое. Когда Бог воплотился, Он стал человеком, но Его человечество было человеческим человечеством, это не было новое человечество, ни на что непохожее. И поэтому когда освящаются хлеб и вино, то этот Хлеб благодатью, силой Святого Духа делается как бы частью телесности Христа, это вино делается частью телесности Христа, но это не кровь в таком смысле, в каком — ну, людоед пожирает свою жертву. Но это очень важно. Я знаю только один такой случай; но подумайте: четверо детей отпали раз и навсегда от причащения. И они верующие в каком-то смысле, но причащение — ни за что. Так что когда вы будете говорить об этом, может быть, они вопроса не поставят, но и вы не ставьте вопрос так, чтобы они шарахнулись. Потому что в Ветхом Завете представление о теле — это телесность, а кровь — это жизнь. Так что мы причащаемся человечности, человеческой природе Христа и жизни Христа, но эта жизнь не только является Его естественной жизнью Человека Иисуса Христа, это жизнь Божественная, которая в Него влилась, когда Он стал человеком.
И дальше, я думаю, надо с большим разбором и продуманно это делать. Если мы так соединились со Христом, выбрали Его самым близким, закадычным другом, согласились на то, чтобы Он влился в нас и чтобы мы с Ним стали, сколько возможно, едины, чтобы мы приобщились Его человечности и Его Божеству, то как мне надо жить после этого? Как мне жить так, чтобы не осквернить это тело? Как мне жить, чтобы эта жизнь Христова не была во мне поругана, когда я грешу сознательно, когда я совершаю неправду, когда я живу так, что это является отречением от Бога в сущности — как когда я ненавижу кого-нибудь?
И вот надо найти для ребенка разные детальные какие-нибудь способы после исповеди и причащения до следующей исповеди и причащения чем-то доказывать свою верность. Опять-таки, не в законном смысле «я тебе докажу», а в каком-то внутреннем смысле не отпадать от этой верности. И тут я не могу вам примеров дать, потому что не знаю, я не был верующим ребенком, у меня нет в прошлом опыта этого. Но я видел много детей. Я знаю, что для каждого ребенка, как и для взрослого, можно найти что-то, чем он может доказать свою верность. Одну-единственную вещь, не обязательно всю жизнь, потому что если о всей жизни говорить, то ничего не получается, а одну вещь: ты докажи свою верность; вот, ты часто поступаешь нехорошо в таком-то отношении — попробуй этого не делать. Причем, задание давать человеку, взрослому или ребенку, чем-то хоть малым доказывать, это малое может быть что угодно, не обязательно трудное, потому что очень важно не начинать с трудного. Если себе поставить задачу слишком трудную, ты ее не выполняешь, и раз ты убежден, что не можешь ее выполнить, ты не будешь и стараться. А что-нибудь очень простое: это ты можешь сделать и этим доказать свою верность.
/…/
Кто-нибудь из вас помнит свою первую исповедь как ребенок?
Бывают катастрофы тоже с исповедью. Я помню, отец Александр Шмеман, который потом в Америке был деканом Свято-Владимирской академии, долго убеждал подругу своей бабушки пойти на исповедь. Та была маленькая, щупленькая такая, десятки лет не ходила, наконец, он ее уговорил, ему было тогда лет двадцать, она пошла на исповедь. Было сумеречно, священник стоял усталый. Она подошла: «Стань на колени». Она стала. Он ее покрыл епитрахилью и говорит: «Ну, а теперь отвечай: маму слушала? Варенье крала? Отче наш знаешь наизусть? Ну, Бог с тобой». Она пришла, говорит отцу Александру: «Зачем я на исповедь ходила?!». Он ее принял за маленькую девочку.
У меня был ужасный случай один, я вам покаюсь, расскажу. Это было сразу после моего приезда сюда. Наш староста мне говорит: «Знаешь, на исповедь к тебе придет одна дама, она производит самое замечательное впечатление, но она ужасный человек. И я не знаю, будет ли она тебе правду говорить или нет, я тебе скажу о ней все, что надо сказать». И он мне все о ней рассказал. Я стою у аналоя, подходит один человек, другой, третий, десятый. Я только взгляну — мужчина или женщина, чтобы знать, в мужском или женском роде говорить. Наконец подходит какая-то женщина, мы прочли молитвы, потом я ей говорю, что раньше, чем вы исповедуетесь, я вам хочу несколько вещей сказать. И я ее отчистил, ей все высказал. Она стоит и плачет, и плачет. Когда я кончил, она говорит: Батюшка! Мне больше нечего вам говорить, Господь вам всю мою душу открыл… Я посмотрел: Не та!.. После этого я стал очень осторожен. Ну, хорошо, не в бровь, да в глаз попал, а могло бы быть совсем «не то», а не только «не та».
Я думаю, что самое важное во всем этом деле — крещения взрослых, исповеди, причащения, жизни христианской, это то, чтобы все шло в порядке дружбы с Богом и радости, радости о том, что мы Им любимы и что мы можем Ему ответить любовью и эту любовь даже малюсеньким чем доказать. Это колоссальной важности вещь, потому что так часто говорят людям: живи по заповедям: вот тебе Десять заповедей тут, все Евангелие — указание на то, чего не надо делать, так ты проверяй и кайся, кайся, кайся… И в результате христианская жизнь превращается в сплошной ад. До того жить можно было, а теперь уж никак жить нельзя, потому что как я вздохну — все не то… И это очень серьезное дело, потому что из радости можно очень многое сделать, от страха или такого чувства, что все безнадежно плохо, ничего не сделаешь в жизни. Мне кажется, надо и детей, и себя самих воспитывать на том, что не может быть более изумительной радости, как встреча с Богом, дружба с Ним и желание — да, Его обрадовать тем, что я стараюсь жить достойно этой дружбы. Но если я провалюсь на этом деле, если что-нибудь не то будет, то это не конец всему. Я могу прийти и сказать Ему: Прости! Вот что случилось… Даже порой не «Прости» сказать, а просто Ему рассказать. Я думаю, особенно детей, но и взрослых надо на этом воспитывать, потому что слишком часто священники учат «страху Божию», и людей путает это понятие, потому что страх Божий это не боязнь. И отцы Церкви говорили очень ясно, что есть три страха — рабский страх: ты боишься, что тебя накажут; страх наемника, который боится потерять свою плату; и сыновний, детский страх, который есть страх о том, как бы, не огорчить. И вот надо забыть про первые два страха: мы и не рабы, и не наемники. Потому что когда Священное Писание нам говорит «раб Божий», «раба Божия», это не значит, что мы рабы. Тогда был такой язык; теперь мы этим языком не говорили бы и не говорим. Тем более, что Христос говорит: Я больше не называю вас рабами, Я вас называю друзьями, потому что раб не знает воли своего господина, а вам Я все сказал… Вот отношение, которое у нас с Богом: дружба, доверие. Если что-нибудь «не то», то нужно именно к Нему обратиться. Если мы против Него согрешили, то к Нему пойти, а не как-нибудь найти путь мимо Него. Конечно, есть грехи, как есть физические болезни, но мы не можем жить тем, чтобы наблюдать за собой и искать болезни, которые у нас могут быть. А мы должны в себе воспитывать здравие, здоровье и из этого здоровья исходить, для того чтобы со своего пути отталкивать то, что может здоровье как бы принизить.
Вопросы о традиции самоуничижения, покаяния в Православной Церкви… мучение как очищение…
К. Леонтьев говорит, что страх надежнее, чем радостные чувства, которые преходящи. Боязнь за свою душу, страх наказания надежнее… Что есть разные пути, каким человек может прийти к вере. О себе он говорит, что его привел к Богу животный страх смерти во время болезни…
Есть моменты, когда страх на пользу, когда вдруг ты опомнишься, когда видишь, что если будешь продолжать так жить, ты катишься в пропасть. В такой момент действительно справедливый страх. Но страх о том, что ты в пропасть катишься, а не о том, что Бог такой страшный. Мне кажется, что Страшный суд не в том, что вот, вам так достанется, а в том, что я стану перед Богом, Который так меня любит, и вдруг пойму, что на Его любовь я ответил полным безразличием. Всю жизнь я Ему говорил: Ты люби меня и заботься обо мне, а мне до Тебя дела нет…
У нас очень много писаний древних отцов Церкви и подвижников, которые боролись на таком уровне, на котором мы не живем. И у них была устремленность к Богу, но об этом они молчат. Я помню, как-то я пришел на исповедь к своему духовному отцу и ему начал говорить о том, что со мной делается, и он меня остановил и сказал: Нет, ты исповедуй свои грехи, а то, что между тобой и Богом совершается, это Божия тайна — молчи… Я думаю, что он был не прав, по правде сказать, потому что я думаю, что иногда надо сказать о том, какой опыт в тебе рождается, какая радость, глубина, что с тобой происходит; но это дело другое. И отцы Церкви все настаивают на своей греховности, потому что они греховность видят в такой мере и так, как мы ее не можем видеть. Но кроме этих мест, есть так много писаний святых отцов о радости Божией любви, о Его прощении, о том, что Он нас любит не только жизнью, но смертью Своей. И, к сожалению, мы, духовенство, очень мало говорим о том, о чем я сейчас говорил — о радости, о творческой силе радости, и много говорим о дисциплине. Но если себе представить, что всю жизнь я буду жить и исполнять заповеди Христовы только из страха, что если я не выполню, то меня угольками на том свете, то какая Ему радость от встречи со мной, когда я приду и Ему скажу: Видишь, я все выполнил, что Ты сказал, с меня взятки гладки. А любви к Тебе у меня никакой нет, я Тебя боялся всю жизнь… Если у вас была бы собачонка и вы ее воспитывали, неужели вам было бы вполне удовлетворительно, чтобы она только боялась вашего хлыста: она все делает, что я говорю, потому что знает, что иначе я ее побью. Это же уродство было бы! И если мы это можем понять о собачонке и о себе, то, как не понять о себе и о Боге. Ему не нужны рабы! Ему нужны друзья, Ему нужны даже не только друзья — сподвижники, люди, которые от Него научились, как жить, и хотят жить так, как Он научил. И что это для них радость, даже тогда когда это им стоит страдания в /и?/ жизни. Поэтому я согласен, что у нас слишком много говорится…
… Мне очень трудно рассуждать о Серафиме Роузе, которого я считаю просто изувером. Я читал его немного, и у него такая прыткая фантастика, что я не могу сочувствовать просто. Я не говорю, что он не прав, может быть, я не прав, но я на него так реагирую. И земля не ад, земля, с одной стороны, для нас — место становления, с другой стороны — это место, куда мы посланы Христом, для того чтобы эту землю преобразить. Ничего нет на земле, что было бы адом, кроме того зла, которое мы можем внести.
А как же болезнь?
Болезнь это не ад. Болезнь может быть огромным страданием, и кроме болезни мы за это столетие столько видели ужасов, — и тюрьмы, и лагеря, и войны, и болезни, и жестокость между людьми, и т. д., но это не вся земля. Это то, что мы, люди, делаем на этой земле. И жизнь нам дана для того, чтобы в себе победить зло и внести в эту жизнь земли добро и свет. Когда Христос нам говорит: Я вас посылаю, как Отец Меня послал… — Отец Его не послал в ад, Он послал Его к людям, которые бьются в потемках, между светом и тьмой, между жизнью и смертью.
Болезнь может быть ужасом. Я болезни видел очень много за 15 лет, когда я был врачом, и умирания видел много и в больницах, и на домах, и на войне. Но порой болезнь бывает для человека спасением; порой она бывает ужасом, через который он должен пройти. В этот ужас мы можем внести утешение и свет, все зависит… Ни один человек не живет и не умирает один, всегда вокруг есть какие-то люди. Я не говорю об исключениях. Это не ад; это место страшной порой борьбы. Но есть примеры людей, которые проходили через большое страдание, и не только сами себя совершили, но и других. Я сейчас не могу вспомнить имени, но есть коллекция рассказов Поселянина о подвижниках 18-19 века, и там рассказ об одном крестьянине, который в своей деревне заболел и был парализован. И он каких-то сорок лет лежал парализованный — и весь сиял верой и радостью о Боге, так что к нему приходили здоровые люди поучиться тому, как можно веровать и радоваться. Наряду с этим, сколько людей здоровых и прездоровых, которые в себе несут ад, потому что их разъедает жадность, страх разъедает о том, что никогда может не быть, но — а вдруг это случится?
Мне кажется, часто употребляют эту притчу Христову об овцах и козлищах, о Страшном суде, обращая внимание только на суд. Вот придет Судья, козлища в одну сторону, овцы в другую, одни в рай, другие в ад, и т. д. Но если вы подумаете о том, какие вопросы ставит Судья, вы увидите, что это удивительно утешительно, потому что не спрашивается, во что люди верили, какого они были исповедания, молились ли и такого рода вещи. Спрашивается: голодного видел — пожалел, накормил или нет? Бездомного — ввел в свой дом или дал ему какой-нибудь кров? Больного — посетил? Человека, который был в тюрьме, ты оставил одного, потому что тебе стыдно было признаться, что он твой друг?.. Весь вопрос ставится так: ты был человеком или нет? В тебе была человечность или не было человечности? Если в тебе человечности не было, то конечно, в божественную жизнь тебе рано входить. Если ты был человеком в полном смысле слова, тебе открыта дверь и в божественный мир. И есть много других мест, которые нам говорят, что путь нам открыт.
Ну, и кроме того, конечно, есть вопрос о том, что значит «вечное мучение». Слово «вечное» в течение столетий меняло свое значение очень много. Когда мы говорим о «вечном», то думаем о бесконечности, тогда как я помню одно исследование об этом слове, сейчас не могу вспомнить, чье, о том, что «вечное» это значит «пока век длится», т.е. пока время не пришло к концу. То есть суд и целый период в течение всей истории в становлении /?/. Потом история кончается и начинается вечность в другом смысле, как жизнь в Боге, и тогда кончается всё, что мы называем вечным.
И это мне кажется очень правдоподобно, если мы думаем о том, что наша жизнь не начинается с нами и не кончается нами. Мы носители всей наследственности, всей истории, которая до нас была. Иначе родословная Христа не имела бы никакого смысла. Какой нам интерес знать все эти имена? Но эти имена нам говорят о том, что Христос унаследовал всю человеческую историю и не только еврейского народа, но и языческого народа, т.е. языческих народов, потому что в этой родословной поминается целый ряд лиц, которые не были израильтянами, которые были язычниками и влились в эту историю. И эта история — история того, как поколение за поколением приносило как бы элементы святости, богопознания, отданности Богу, которые дошли до такого предела полноты в Божией Матери, и родился Христос как Наследник всей святости, но и всего борения человеческого. Мы так же рождаемся с целой — я говорю не о биологической наследственности, со всей наследственностью нашей. И когда мы умираем, наша жизнь тоже не кончается, не потому что наша душа продолжает жить, но и на земле, потому что человек, который прожил на земле, всегда оставляет за собой след какой-то, и его жизнь не кончатся с его смертью.
Вот пример: в 19-м веке французский писатель Гобино написал трактат о неравенстве человеческих рас. Никто его не читает, но он попал в руки Гитлеру. Гитлер прочел и вдохновился. Можем ли мы сказать, что Гобино не ответственен ни в какой мере за то, что случилось в результате этого его писания? То же самое можно сказать и о других, которые писали то или другое и которые повлияли на историю за ними.
Меня всегда очень трогает, например, то, что мы служим панихиду и держим свечки. И что же мы говорим на панихиде? Мы молимся о том, чтобы Господь простил этому человеку, этим людям их прегрешения. Протестанты это понимают так, что мы говорим Богу (конечно, не так грубо, но в сущности): Господи, этот человек, конечно, был грешен, он был вор, мошенник, убийца, прелюбодей и т.д., но мы же с Тобой друзья, правда? А я с ним был другом. Так Ты ради нашей дружбы прости его… Если было бы так, то было бы совершенное уродство. Но это не так. Мы говорим о том, что мы перед Богом стоим и говорим: Господи, этот человек был грешен, как все, но он одну вещь сделал, которой у него отнять нельзя: он зажег в моем сердце любовь к нему, и через эту любовь к нему он пролил свет на целый мир вещей вокруг. Потому что он жил, я знаю, что такое любить ближнего, или любить Родину, или то, или другое. И я стою перед Тобой со свечой, потому что я свидетельствую этим, что он тоже был светом, хоть маленькой свечкой на земле. И мне это кажется очень как-то значительным. Мы не просим Бога быть несправедливым, потом что Он добр, — это абсурд; а мы Ему говорим: этот человек при всей греховности прожил не напрасно. Он во мне родил ценное свойство, как бы отпечаток его жизни, да, зло забыто, осталось только добро… Мне кажется, что это не только утешительно, что это дает смысл этой молитве.
Думаю, теперь мы расстанемся, потому что я на исходе. Ничего, что я долго говорил? Я только был бы рад, если бы вы говорили вместо меня. Но подумайте над тем, что я говорил о детях, об исповеди, о причастии, потому что это может быть для них значительно. У вас у некоторых, вероятно, есть опыт детской жизни по вере, у меня никакого нет. До четырнадцати лет Бог просто для меня не существовал, я не был безбожником в том смысле, что Его просто не было в моем сознании…
Ребенок сознательно должен прийти к этому, сам захотеть? Или надо ему помочь…
Ребенка можно и не привести, и не толкать, а ему открыть дверь. Вы сейчас думаете об исповеди, о причастии ребенка?
Об исповеди…
Что вы можете сделать — это ему рассказать об исповеди как вы ее знаете, или даже в разговоре сказать (если то, что я сказал, имеет смысл для вас), почему вы исповедуетесь, почему мы исповедуемся, что это вопрос встречи со Христом, дружбы с Ним, для установления новых отношений, как бы взрослых. Раньше я без сознания был, а теперь сознательно становлюсь Твоим другом, и что этому во мне мешает. Иногда мешает слабость или лень или… — да, дружба дружбой, а все-таки другие привлекательные вещи на свете… Сколько лет ребенку?
Десять…
Я думаю, что можно поговорить.
Общую исповедь мы устраиваем только для взрослых. Я никогда не задумывался об общей исповеди для детей, можно подумать. Для взрослых я устраиваю по двум причинам: многие взрослые никогда не исповедовались, или не умеют исповедоваться и говорят такое, что не стоит приносить на исповедь, то, что, я думаю, Бог давно простил или что можно было бы не исповедовать.
Иногда общая исповедь помогает людям научиться исповедоваться. /Легче в толпе?/ Скажем, когда я делаю общую исповедь, я читаю канон покаянный и по пути исповедую себя вслух, не в деталях каких-нибудь, а произношу свою исповедь. И у меня грехов столько, что вероятно все себя узнают в этой исповеди, и каждый может по пути, слушая мою исповедь, сказать перед Богом: Да, Господи, я тоже виноват, тоже виновата… И на это больше времени, чем на частной исповеди. Если исповедоваться подробно, потому что человек никогда не исповедовался или долго не бывал, другое дело; но на общую исповедь у нас обыкновенно уходит минут сорок. Если бы каждое воскресенье утром исповедовать по сорок минут, то это было бы невозможно. Когда я приехал сюда впервые, я был единственным священником, и я помню, в Великую пятницу были службы и кроме службы я двенадцать часов исповедовал. Это можно сделать один раз, другой раз, каждую неделю не выдержишь. И люди не выдержат, потому что ждать приходится. Но тот момент был очень сложный, потому что набралось много людей, которые никогда не исповедовались, они вышли из России в то время, когда нельзя было находить…
Опубликовано: «Брак и семья». М.: Медленные книги. — 2019