Я не без сомнений согласился на предложение организаторов конференции памяти митрополита Антония принять в ней участие. Сомнения были связаны с одним единственным вопросом: как мне говорить? Сам митрополит Антоний всегда говорил ответственно, был чужд всяких штампов. Он говорил от сердца, размышляя вслух. Или, как он сам как-то заметил: «хочу говорить только о том, что созрело у меня в душе»[1]. Как хотя бы в малой мере приблизиться к этому?
И я решил говорить не о самом митрополите Антонии, а о том, в каком контексте сегодня находится наследие митрополита Антония и более того – наследие русского зарубежья в широком смысле слова. Тем более, что и название конференции — «Богословие и реальность» — побуждает к этому. Мы не властны над течением времени и живем сегодня в совершенно иную эпоху. Порой кажется, что в нашем времени нет места митрополиту Антонию, нет места тому свидетельству о Христе, которое он так вдохновенно, так ярко, так притягательно нес всю свою жизнь.
И в то же самое время мне совершенно очевидно, что и сегодня миру необходимо его свидетельство, как оно необходимо во всякое время и во всяком месте, если сказано с любовью. Без этого слова о любви Христовой человек мучается, страдает и впадает в уныние, а общество ожесточается. Но желание и даже жажда услышать это слово всегда остается.
В августе 2015 года я был на огромном христианском фестивале в Римини, где Александр Филоненко и Алексей Чекаль сделали замечательную выставку о митрополите Антонии. Слово «выставка» здесь не очень подходит… Это какой-то новый жанр, новый формат, в котором важен не только материал, не только дизайн, но и слушание, общение с молодыми ребятами, которые рассказывают о митрополите Антонии, и их рассказ — это не комментарий, не техническое сопровождение к экспозиции, не изложение фактов, а прежде всего живое прикосновение к личности митрополита Антония так, будто он сам тоже рядом.
Когда студенты, родившиеся 20-25 лет назад, рассказывают о митрополите Антонии как о своем друге, возникает удивительное впечатление присутствия. И мне кажется, что это сегодня главное – говорить о христианском опыте как о чем-то безусловно современном, принадлежащем прежде всего нашему времени и только потом истории. Я бы очень хотел, чтобы и в Москве была возможность показать этот проект.
И еще одно наблюдение. Чуть в стороне от входа на эту выставку на голой белой стене висел экран, и на нем постоянно транслировались беседы владыки Антония с итальянскими субтитрами. Множество мероприятий на десятках разных площадок в дни фестиваля проходили одновременно, и я думал, что видео, записанное лет 15 назад вряд ли привлечет какую-то аудиторию. Но каждый день я видел, как 5-7-10 человек сидели и слушали… и вглядывались в лицо владыки Антония.
И я их очень хорошо понимаю. В последние годы мне нравится рассматривать старые фотографии, особенно портреты — и митрополита Антония, и отца Александра Меня, и о. Александра Шмемана, и архимандрита Софрония (Сахарова), и многих других. И это совсем не любопытство. Это потребность, самая настоящая нужда пристально вглядываться в другую эпоху, это желание разглядеть в лицах владыки Антония и тех, кто изображен вместе с ним, что-то очень важное, но постоянно ускользающее. Мне кажется, это что-то мы уже практически не встречаем в лицах людей, которые окружают нас сегодня.
Эти фотографии наполняются содержанием особого свойства, и это содержание я бы назвал иконическим. Они не становятся священным образом, иконой в традиционном смысле слова, но совершенно очевидно, что они обладают свойствами благодатного образа. В такой портретной фотографии, как бы очищенной от мелких подробностей, деталей и обстоятельств жизни, главным становится свидетельство о вере и о жизни во Христе тех людей, которые смотрят на нас с фотографий. Я убежден: есть тайна в фотографиях доцифровой эпохи. При всем их кажущемся несовершенстве они доносят до нас очень тонкие духовные состояния. И я готов признать, что есть случаи, когда историческая фотография, прежде всего портрет, настолько убедительно передает духовный образ подвижника, что постепенно приближается к иконе.
Более того, в последнее время всё чаще звучит признание: у нас крайне мало удачных икон новомучеников и исповедников Российских. Об это говорят и священники, и иконописцы. И тут же встает вопрос о фотографии. В прикладном ключе, в дискуссиях среди самих иконописцев он сформулирован так: какой должна быть икона, насколько значимо портретное сходство? Но по сути вопрос должен быть сформулирован иначе. Мы просто поставлены перед фактом: прижизненные фотографии новомучеников, исповедников, подвижников ХХ века создают гораздо более убедительные образы святости, чем современные иконы этих прославленных святых. И нам необходимо искать ответ на вопрос о том, почему прижизненный образ человека приобретает такую мощную силу свидетельства? Думаю, это один из самых энергичных призывов к развитию богословия образа.
Фотографии митрополита Антония из этого ряда. Я в них слышу ясный и даже властный призыв к размышлению о том, что есть человек, каково его предназначение, откуда и как в образе человека проявляются глубина, цельность, сосредоточенность и в то же время простота, легкость, вдохновение.
Каков он, внутренний, сокровенный мир этого человека, который так красиво, так ярко, так убедительно проявляется в любой, даже среднего качества любительской фотографии?
Больше, чем один человек
Конечно, когда я смотрю на фотографии митрополита Антония, я вглядываюсь не только в него, но и в Церковь, которой он без остатка отдал себя. Какой была наша Церковь тогда, когда в ней были такие люди? И меня не покидает ощущение, что сегодня Церковь другая. Она другая не только во внешних своих проявлениях, не только в том, что обусловлено обстоятельствами нашей жизни, модой или предпочтениями современного человека.
Задумываясь об этом, я прихожу к неожиданной для себя мысли о том, что церковное предание сохраняется в истории не линейно, как об этом пишут в церковных учебниках, а прерывисто. Это касается и церковных практик, что более-менее понятно, и самопонимания Церкви, то есть экклезиологии. Возложить на кого-то руки, совершить хиротонию – это еще не значит, что священник или епископ «автоматически» становится хранителем апостольского предания. И обстоятельства политической, экономической и общественной жизни оказывают порой решающее влияние на то, какие элементы церковного предания сохраняются, а какие уходят в небытие.
Как пример, можно привести исторически сложившееся чинопоследование литургии. Сегодня, в XXI веке, Православная Церковь сохраняет образ византийской литургии со всей ее пышностью и торжественностью. Но соответствует ли он тому опыту, который возник у Русской Церкви в эпоху гонений? С одной стороны, мы пытаемся хранить память о новомучениках, но с другой стороны, забываем, как они служили в лагерях, в ссылках. Забываем о том, как в катакомбной Церкви священники десятилетиями совершали литургию в подвалах, на чердаках, в маленьких комнатках при плотно закрытых дверях и зашторенных окнах… А многие храмы в это время стояли пустые. Этот опыт созвучен и опыту изгнанников, опыту Русского зарубежья. Можем ли мы забыть об этом опыте Церкви? Имеем ли мы право не пустить этот опыт совершения литургии в нашу литургическую практику?
Митрополит Антоний дал свой ответ и на этот вопрос: он отказался от совершения литургии архиерейским чином. Он стремился служить проще, и эта простота уже в конце 90-х вызывала, мягко говоря, некоторое непонимание.
Но вернемся к прерывистости. Иначе как можно объяснить переход от Церкви эпохи гонений к Церкви империи? Или, например, Церкви домонгольской Руси к Церкви Московского княжества?
Что-то похожее происходит и сегодня. Вопрос перед нами поставлен предельно жестко: сумеем ли мы сохранить церковное наследие ХХ века. Я убежден: оно не просто огромно и многообразно, оно прежде всего очень значимо для Православия сегодня.
Немного упрощая можно сказать, что в русском православии ХХ века сложились три церковных традиции или, лучше сказать, уклада. Это уклад официальной (легальной) Церкви, уклад катакомбной (нелегальной) Церкви и уклад Церкви в изгнании.
Думаю, весьма узок круг тех, кто сознает, какие плоды принесли люди Церкви, принадлежащие к каждому из этих укладов. Дело в том, что особенностью нашего исторического сознания стало глубокое разделение между представлением об истории в целом, прежде всего истории Церкви в ХХ веке, и образами конкретных людей – как духовенства, так и мирян.
И в целом наша историческая память очень короткая и выстраивается в очень специфической перспективе. Большинство из нас пришли в Церковь 10-15, в лучшем случае 20 лет назад. Немногие помнят, какой была Церковь на рубеже 80-х и 90-х, и совсем единицы участвовали в церковной жизни в 70-е или даже начале 80-х.
Мы знаем об этом из книг, из встреч с теми людьми, которые были в соприкосновении с самыми яркими, духовно одаренными людьми той эпохи. И конечно, перед нами стоит задача принять, попытаться сохранить и передать этот опыт дальше.
Вот почему я убежден, что такие конференции, как та, на которой мы все сегодня имеем честь – а, лучше сказать, радость – присутствовать, очень важны.
Есть два основных и очень сложных вызова, с которыми сегодня столкнулась Православная Церковь в России и которые решительным образом влияют на наше восприятие духовного наследия ХХ века. Первый – это вызов цифровой эпохи. И второй – это вызов постсоветской гражданской религии.
Проблема первая: Церковь цифровой эпохи
Цифровая эпоха дает нам огромный материал – богословский, исторический, аскетический, церковно-практический. В эпоху митрополита Антония о таком богатстве даже не мечтали. Событием был выход кафедрального приходского листка на нескольких страничках. Событием были епархиальные конференции и встречи-беседы митрополита Антония.
Сегодня ситуация радикально изменилась. Благодаря фонду «Духовное наследие митрополита Антония Сурожского» значительная часть его проповедей и бесед как на русском, так и на английском языках – тексты, аудио, видео – находится в свободном доступе.
С одной стороны, это формирует всемирную, глобальную аудиторию, но с другой -затрудняет поиск – нужно твердо знать, что ты ищешь. Слишком много и других по духу текстов, подписанных и старцами новейшего времени, и другими духовными авторитетами.
Но интернет как хранилище информации – это уже вчерашний день, сегодня это среда мгновенного общения, где правду не всегда удается отличить от случайной ошибки или намеренного искажения событий.
Эта среда подталкивает нас принимать быстрые решения, постоянно расширять круг своего общения, и, в конечном итоге, мы вынуждены ограничивать себя в восприятии информации, которой сегодня слишком много. От чего мы чаще всего отказываемся в первую очередь? От того, что требует работы сердца и ума, предпочитая что-то легкое.
Это случилось и с православием, не случайно появился особый термин «православие-лайт», которое дает упрощенное понимание Церкви, оправдывает отказ от напряженной духовной жизни.
И еще одна проблема, которую пророчески увидел владыка Антоний и которая, на мой взгляд, относится к цифровой эпохе даже в большей степени, чем к тому времени, в котором жил митрополит Антоний. Вот его наблюдение о меняющемся характере общины:
«Мы теперь пытаемся создавать своего рода общины, сущность которых — собраться и быть одиночками вместе. То есть мы не способны любить друг друга, но мы можем согреться друг о друга. Мы в состоянии сгрудиться так, чтобы не чувствовать себя уж очень одинокими, отчаянно одинокими. Но это не община. Такая община основана только на страхе одиночества, на внешнем страхе, на чувстве, что в одиночку ты уж очень ничтожен»[2].
Мне это очень напоминает различные, в том числе и православные, интернет-сообщества. Очень точная характеристика. Но митрополит Антоний продолжает: «Христианская община должна быть основана на преизбытке жизни, а не на чувстве ничтожества»[3]. И сегодня жизнь преизбыточествующую мы призваны искать в согласии с опытом ХХ века, а не в отказе от него, не пренебрегая им.
Проблема вторая: Церковь после «церковного возрождения»
Она связана с триумфальным возвращением советского не только в политическую, не только в общественную, но и – что меня особо печалит – в церковную жизнь.
Надо признать очевидный факт: Русская Православная Церкви – это новая, молодая Церковь. Как и всякой молодой общности, Русской Церкви нужна простота, безальтернативность, четкая фиксация форм и практик церковной жизни.
И совершенно естественно, что в основу для созидания этой общности был положен только один из тех трех укладов, о которых я говорил выше, – а именно уклад легальной Церкви, то есть по сути сергианская традиция. По-другому и быть не могло – именно легальная Церковь была самой многочисленной и получила возможности и ресурсы для своего развития.
Эта традиция очень жесткая, она сопряжена не только с церковностью, но и с идеологией. А всякая идеология стремится к доминированию и идеологизированная церковность не исключение.
Из этого следует важный вывод: нужна большая работа по сохранению в Церкви различных укладов. По сути дела речь идет о защите свободы внутри Церкви.
Почему доминирующий уклад выдавил два других? Думаю, ответ очевиден. И уклад катакомб, и уклад Церкви в изгнании сохранили очевидную христианскую добродетель, которая практически не встречается в наши дни – умение «не пускать» жизнь государства в свою собственную жизнь, умение жить «без государства». Другими словами, жить верой, которая не требует идеологических подпорок.
Сегодня в Церкви это крайне редкая добродетель. Относятся к ней с подозрением. Практикующих ее обвиняют в лучшем случае в либерализме. Таким образом борьба за сергианский уклад ведется под флагом борьбы за чистоту Православия.
Слова о том, что христиане – это «граждане неба», воспринимаются сегодня исключительно как метафора. Все живут в конкретном государстве, что-то от него непременно ждут, переживают и нервничают, когда от государства что-то не получают. Так выросло целое поколение православных, которые иной формы бытия Церкви в государстве уже и не знают.
Одновременно – как добрый ответный шаг в сторону государства – Церковь берет на себя обязательства по идейному/идеологическому «сопровождению» государства. В последние 20 лет в церковной культуре России окончательно укоренились многие элементы советской и постсоветской культуры. Это единственная живая традиция, которая проходит через большую часть ХХ века не пунктиром, а прямой линией, прочно связывая несколько поколений. И это не нейтральные элементы. Происходит мутация: советское соединяется с разрозненными элементами православной традиции – и складывается новое явление, которое можно назвать постсоветской гражданской религией.
Это и священное отношение к огню, который существует и что еще важнее – пропагандируется у нас в разных видах – благодатный, олимпийский, вечный[4]. И в последнее время – огонь всесожжения. Я имею в виду огонь, на котором горят «нечистые» продукты нечестивого Запада.
Хотелось бы ошибаться, но, похоже, это главные смысловые итоги того периода, который мы называем «церковным возрождением».
* * *
Возвращаясь к названию конференции «Богослове и реальность», сформулирую последний вопрос так: В какой реальности проповедь и богословие митрополита Антония остаются актуальными?
Мой ответ будет простым: только в той реальности, которая ищет соприкосновения с вечностью. В той реальности, где есть стремление узнать и полюбить Имя Христово, то Имя, Которым мы призваны спастись.
В центре этой реальности стоит глагол быть (здесь я хочу сделать отсылку к теме моего доклада «Быть и казаться»). Это слово впервые прозвучало как откровение на Синайской горе, когда Сам Господь явил себя Моисею – «Аз есмь». И далее раскрывшийся в словах Спасителя «Аз есмь путь, истина и жизнь» (Ин 14: 6).
Ответы на вопросы
Вопрос из зала: Фотографии владыки Антония действительно излучают свет. У меня вопрос о другом архиерее. Я сам регулярно читаю Журнал Московской Патриархии, более того, я его выдаю на приходы на епархиальном складе. И сразу же батюшки садятся на завалинку и смотрят картинки с изображением Святейшего. Чего должно быть в Святейшем больше – иконности или динамики в нашу цифровую эпоху?
С.В.Чапнин: Скажу словами митрополита Иоанна Зизиуласа. Несколько лет назад, когда ему вручали диплом почетного доктора богословия в греческом городе Волосе, он сказал, что в последние годы одна из самых серьезных проблем, которая, как он считает, стоит перед Церковью в XXI веке, – это вопрос о роли епископа в Церкви. Говорил он следующее. Наша жизнь, если мы не мыслим Церковь как общественную организацию, коренится в общине. Если смотреть на епископское служение с точки зрения общины, то оказывается, что внутри общины епископ непонятен. В перспективе общинной жизни служение епископа не очевидно. Очевидно священнослужение священника, совершающего Литургию, окормляющего свою паству. А служение епископа в XXI веке не очевидно. Это очень серьезный вопрос.
Произошел ли отрыв епископа от общины? В целом – да, произошел. Что можно сделать, чтобы этот разрыв преодолеть? Мне кажется, это вопрос ко всем нам. И это не вопрос пиара, информационной деятельности, интернет-технологий, разглядывания фотографий. Это, мне кажется, очень серьезный вопрос, который имеет, прежде всего, литургическое измерение. И вообще, я считаю, если говорить о проблемах Церкви, они в итоге все сводятся к нашему пониманию Литургии сегодня. Что такое Литургия для члена Церкви, что такое Литургия для общины, что такое Литургия для мирян, что такое Литургия для священников? Если мы ответим ясно на эти вопросы, то мы увидим, в том числе, в правильной перспективе и иерархию в Церкви. Это если кратко.
Вопрос из зала: Если все дело сводится к литургичности, допустима ли динамика в Литургии? Это один из дискутируемых вопросов. Допустимо ли снимать в алтаре во время Литургии видео, там-то уж совсем динамика? Допустимо ли фотографировать Чашу?
С.В.Чапнин: Если я не ошибаюсь, это приблизительно 157-й вопрос в градации важности. Простите. Мне кажется, лучше обсудить 156 вопросов, которые перед ним.
А.И.Шмаина-Великанова: Спасибо большое за доклад. Я бы хотела сказать, что в итоге я с Вами согласна, но у меня есть несколько возражений-вопросов. Мне кажется очень важным это «и» между Быть «И» казаться. В этой перспективе Ваш доклад обретает особенную глубину для меня. Проблема, которую Вы поднимаете, это проблема сочетания необходимости казаться с существованием реальности. Литургия – это бесспорно есть, но уже пение – владыка говорил: «Я Дары возношу, они как птички поют» про свой лучший на свете хор – это уже в какой-то мере казаться. И так далее. Поскольку происходит этот переход, мне кажется, возникает и вопрос к лейтмотиву Вашего выступления – а именно, изменение. Изменяется ли Церковь? Вы назвали владыку Антония собирательным образом предыдущей, прежней, ушедшей Церкви. Я не согласна здесь с каждым словом. Мне кажется, что владыка не собирательный образ. Он просто образ. Он образ Церкви. Образ епископа. Образ того места, которое занимает епископ в общине. То, которое владыка Антоний занимал, – оно и есть. Мне кажется, что этот образ не ушел да и не может уйти.
В связи с этим мне хотелось бы возразить и на слова о трех укладах. Вы очень точно обозначили, на мой взгляд, эти три внешние характеристики. Но не только в гонимой катакомбной Церкви были новомученики. Не только в изгнании люди отдавали жизнь за Христа. Даже официальная Церковь была гонима.
Русская Церковь, как еще Достоевский отмечал, в плену у государства. Она была в нем всегда.
С.В.Чапнин: Я думаю, это разговор до утра, потому что здесь стоит вопрос согласования подходов, терминов и понятий, когда пытаешься ввести какую-то новую дефиницию… Как только появляется какой-то новый термин, вокруг него сразу вырастает гигантская дискуссия. И мне кажется, ничего страшного в этом нет. Подход с тремя укладами. Конечно, все сложнее. По сути дела, в конце 40-х значительная часть катакомбной Церкви была легализована. Отчасти принудительно, отчасти добровольно. Отец Александр Мень, которого я отношу к катакомбной традиции, по сути, нес открытое служение в легальной Церкви. При этом он по традиции, безусловно, с моей точки зрения, принадлежал к катакомбной Церкви. Зарубежная Церковь, Церковь в изгнании, как мы понимаем, это не нечто единое, а как бы несколько течений. Здесь всегда есть некая степень обобщения, на которую приходится идти, если доклад не на 6 часов, а всего на 30 минут. Это первое. Второе, на что я хотел бы отреагировать – это в некотором смысле игра, риторический прием, когда я перехожу от какого-то личного впечатления, от личного опыта к обобщению, это попытка показать некоторую глубину. Безусловно, тут же возникают противоречия, но об этом можно поговорить отдельно.
Что касается проблем Церкви, я нигде не говорю, что рассказал о всех проблемах Церкви. Их гораздо больше. Их во всякую эпоху было много. Я просто выделил то, что мне казалось важным сказать здесь сегодня. Готов продолжать разговор о тех проблемах, которые Вы назвали. Но, что мне кажется очень важным, и с чем я, наверное, не соглашусь, и что меня пугает очень часто в более протяженных дискуссиях в том же интернете – мне кажется, что совсем не существует одинаково православных. Как только мы говорим об одинаково православных, мы тут же выпадаем из церковного контекста и попадаем, как минимум, в контекст идеологический или идеологизированный. Мы принадлежим одной общине, мы исповедуем или стремимся исповедовать единую веру, но при этом мы очень разные. Но я думаю, что при всех наших расхождениях с Анной Ильиничной в этом разговоре, самое важное, что должно быть, – это продолжение такого серьезного спокойного разговора о Церкви сегодня. Он нам необходим.
Я читал Ваше последнее интервью и об этом хотел бы поговорить. Этого разговора не хватает в каком-то общем пространстве. Есть некоторая исчерпанность православной тематики, и на многие православные темы сегодня говорить совершенно неинтересно. И в то же время есть проблемы, о которых мы не говорим, отчасти, потому что боимся, отчасти, потому что пока не понимаем, как и на каком языке говорить о наших сегодняшних проблемах. Здесь важно обозначить начало дискуссии и вести ее дальше.
Вопрос из зала: Я студент Московской Духовной Академии. Продолжая предыдущий вопрос о готовности платить за свободу общин в современном церковном мире и продолжая Вашу мысль о необходимости вести диалог о месте церковной жизни, о ее форме в современном обществе, встает вопрос об актуальности роли епископа в Церкви, в общине, как некоего катализатора в распространении мысли. Как Вы считаете, на ком лежит ответственность за эти разговоры и за ответственные действия – на каких-то разрозненных общинах или отчасти и на высшем церковном руководстве?
С.В.Чапнин: Сложный вопрос. Я пять лет был секретарем Комиссии Межсоборного присутствия по вопросам взаимодействия Церкви, государства и общества, и у меня очень странные впечатления. По идее, это должен быть тот орган, который объединяет и церковную иерархию, и церковную администрацию, и священников, и мирян, и, если хотите, свободных православных интеллектуалов для того, чтобы вырабатывались документы, необходимые для обустройства церковной жизни. Странность связана с тем, что есть бюрократические процессы, в рамках которых все происходит, и эти бюрократические процессы не задевают очень часто нерва церковной жизни.
Классический пример – документ о роли церковно-славянского языка в жизни Русской Православной Церкви, который был создан Комиссией Межсоборного присутствия, прошел редакционный совет, опубликован для обсуждения и потом снят и положен под сукно. Участники дискуссии разделились на два лагеря. Естественно, проблемой был русский, а не церковно-славянский язык. Были те, кто за, и те, кто против. Удивительно, что эти группы были сопоставимы по количеству своих участников. Столкновение оказалось достаточно жестким, так что священноначалие решило этот документ просто отложить. Мне кажется, что была утрачена перспектива правильного взгляда на эту проблему.
Можно было говорить о роли русского языка и о роли якутского языка в богослужении, о роли церковно-славянского языка в богослужении – вынося в название один язык мы тут же давим остальные. Просто – языки богослужения Русской Православной Церкви. И тут мы говорим и об украинском, и о белорусском, и о татарском – обо всех языках, на которых сегодня в Русской Церкви совершаются богослужения. И совершенно естественно здесь, через запятую упомянуть и русский язык. Он один из многих языков. А дальше уже говорить насколько корректно или подобающим образом, удобоваримо, переведены тексты и так далее. Но о роли языков… Это изменение перспективы дает сразу документ другого уровня, другого качества. Это первое. Не получилось – он так до сих пор под сукном и лежит. Насколько мне известно, вынимать его из-под сукна в ближайшее время не собираются.
Другой пример – документ об увековечивании памяти новомученников и репрессированных. Там удалось сказать очень важные слова о том, что Церковь будет разъяснять недопустимость наименований географических названий именами тех, кто участвовал в репрессиях или отдавал приказы о репрессиях. Все об этом документе благополучно забыли, потому что когда представители Церкви, как это теперь говорят, не возражают, чтобы Волгоград был переименован в Сталинград, если будет на то воля народа – это прямое нарушение постановления, которое было подготовлено и принято Архиерейским Собором Русской Православной Церкви в 2011 году. Об этом сразу забыли. То есть этот документ, актуальный, по крайней мере, в этой своей одной строчке, который мог бы работать и на него можно было бы ссылаться, о нем позорно умалчивают, как только возникают дискуссии о Сталине и о прочих. Так же как с конференциями.
Мне кажется, что сейчас было бы полезно объявить мораторий на принятие церковных документов – они все равно не работают. Года на три. И посмотреть, какие механизмы могли бы быть. Почему эти документы не работают? Потому что оказывается, что административно приходские общины находятся, конечно, в жесткой вертикали, но это касается хозяйственной деятельности, имущества и финансов. А с точки зрения содержания церковной жизни, смыслов – все атомизировано до предела. И это иллюзия, что, с одной стороны, все работает, с другой стороны, мы видим, что как раз смысловые документы не работают. У меня нет рецепта, что здесь можно сделать. Но факт очевиден.
Вопрос из зала: Как по-Вашему, можно ли в нашей современной ситуации истинно, по-настоящему воцерковить наш патриотизм? Не так, чтобы это была алая тряпка на флагштоке, а чтобы это было что-то действительно соответствующее своему названию.
С.В.Чапнин: Если я не ошибаюсь, сейчас я точную цитату не вспомню, но, по-моему, Лихачев говорил о том, что русский патриотизм – это наша культура. Мы много спорили в последние годы в Америке с эмигрантами, когда они говорят: «Мы русские патриоты». Не сразу мы пришли к пониманию того, что для них быть русским патриотом – это, прежде всего, любить русскую культуру. Они мыслят так. А когда мы приходим и говорим, что патриотизм – это безграничная любовь к нынешней российской государственности – это не воцерковить. Любовь к государству или преданность к государству воцерковить невозможно, это совершенно очевидно. А быть чутким к культуре православной и вообще к культуре, в том числе современной – как раз один из самых горячих вопросов. Потому что, как только мы увели патриотизм исключительно в сферу политики и общественной жизни и перестали мыслить культуру как часть того, патриотами чего мы должны быть, все события последних трех-четырех лет по теме «Церковь и культура» как раз показывают, как мы далеко уехали.
Е.Ю.Садовникова: Спасибо большое, можно я еще очень коротко скажу, что не поражал ли тот факт, что митрополит Антоний, который два года прожил в России и нанес парочку коротких визитов (я немного утрирую), сохранял верность Московской Патриархии? Более того, люди ни в чем не повинные, британцы, французы, американцы и так далее в его епархии оставались верными именно Московской Патриархии и Русской Православной Церкви. Каким образом владыка донес эту верность до своих прихожан, боюсь, что это очень большой вопрос, может быть, не стоит его обсуждать, но такая причастность к гонимой Церкви, наверное, тоже может служить нервом патриотизма. Спасибо большое.
[1] Из личной беседы с митрополитом Антонием. 8 июня 2000 года. http://www.mitras.ru/html/beseda0806.htm
[2] http://www.mitras.ru/trudy2/514.htm
[3] Там же.
[4] Подробнее см. Сергей Чапнин. Три огня // http://chapnin.ru/articles/tri_ognya_259/