Владыко, я служу в Москве не только на обыкновенном приходе, но и при хосписе. Мне приходится исповедовать умирающих, с ними беседовать, сидеть при них. Хоспис в России — сравнительно новое дело. Вы неоднократно говорили об отношении к смерти, о пастырском подходе к умирающим, но Ваши слова адресованы в основном людям на Западе. Можете ли сказать о специфике служения в хосписе именно в России, не только в духовном, но и в практическом плане?
Ваш вопрос для меня труден тем, что мне не приходилось посещать в России больницы и хосписы. Но умирающих я видел очень много в течение тех лет, когда был студентом на медицинском факультете, потом на войне, потом практикующим врачом в Париже, затем и священником. Мне кажется, что одна из вещей, которые надо всегда помнить — нельзя давать человеку умирать одиноким, с чувством, что доктор, священник, родные — все решили: больше ничего нельзя сделать, пусть себе умирает… Мне кажется, очень важно, чтобы умирающий знал, что его не оставят.
Впервые я пережил, как важно такое присутствие, когда был совсем молодым студентом. Умирала старая, под сто лет, женщина. Она умирала дома, родные не знали, как справляться с ситуацией, поэтому ее поместили в хорошую спальню и оставили одну, а сами занимались своим делом. Но у них все-таки было чувство, что нельзя ей дать просто так умереть, — ведь это происходило не мгновенно, и меня попросили с ней посидеть. Разговаривать с ней было невозможно, потому что она уже не слышала и не видела сознательно. Она лежала совсем спокойно. И в какой-то момент (может быть, я ошибался, но мое восприятие было таково) вдруг я почувствовал, что она умирает. И тут две или три вещи случилось подряд. Она начала метаться, и мне было явно, что она вошла в область тьмы и окружена вражьими силами, которые ее стараются напугать и взять в плен. Я тогда начал молиться: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…» — всю эту молитву. И вдруг ее метанье прекратилось, и по выражению ее лица стало совершенно ясно, что она вошла в область света, будто ангелы Божии ее окружили. Это не то что я видел, а то, что отражалось на ее лице. Она лежала и светлела, был покой и радость на ее лице; и в какой-то момент она умерла. И у меня очень сильное сознание, что, когда человек умирает, это не мгновение, когда тело уже жить не может, и душа, «как птичка», вспорхнет и ее не будет, это какой-то процесс, когда за пределом нашего обычного сознания человек начинает входить в контакт с иным миром. Самый близкий к земле мир, кроме наших ангелов хранителей и святых, это те темные силы, которые хотят нас поработить, потом уже свобода приходит.
А дальше, во время войны у меня было много случаев, когда привозили раненых, кому уже медицина не могла помочь. Мне вспоминается один молодой крестьянин, который был смертельно ранен. Я им занимался как врач, но в какой-то вечер мне захотелось с ним побыть, посидеть. Я пришел в палату. Другие раненые спали, а он лежал с открытыми глазами. Я подошел, спрашиваю: «Как ты себя чувствуешь?» — «Я сейчас умираю». — «Тебе страшно?» — «Умереть мне не страшно, но мне страшно умирать одному». — «Один ты не умрешь. Я с тобой буду сидеть, до момента, когда ты перейдешь из временной жизни в вечную». Он мне сказал: «Это невозможно, это может длиться часами, и вы не можете часами сидеть насквозь всю ночь рядом со мной!» — «Могу!» — Он подумал, говорит: «Да, но я все равно этого знать не буду. В какой-то момент потускнеет мое сознание». — «Мы вот что сделаем. Я сейчас сяду рядом с тобой, и мы будем разговаривать. Ты можешь мне рассказывать про мать, про жену и детей, про свою ферму, про свои поля, про животных, которые там пасутся, будешь мне все рассказывать, что сейчас наполняет твое сердце. В какой-то момент ты начнешь уставать, тебе станет утомительно разговаривать, но ты еще сможешь на меня смотреть. Тогда я возьму тебя за руку, и ты возьмешь меня за руку, и мы будем так сидеть. Ты будешь лежать молча, глядя на меня, и я буду тоже глядеть тебе в глаза. В какой-то момент ты еще ослабеешь, глаза твои закроются, и тогда у нас будет одна точка соприкосновения: я буду изредка пожимать твою руку, чтобы ты знал, что я тут, а ты в ответ будешь пожимать мою руку. И так постепенно мы пройдем через врата смерти». И мы так час-другой сидели. Изредка он пожимал мою руку: тут или не тут? В ответ я пожимал его руку: да, я тут. В какой-то момент его рука открылась: он умер. И это у меня осталось как воспоминание о том, насколько важно, когда человек умирает, ему не остаться в одиночестве. Причем, как я уже сказал, не в том смысле, чтобы вокруг него толпились люди, что-то делали, а, чтобы до него доходило: он не одинок. Пока он слышит, пока он видит, все хорошо. А в какой-то момент он должен чувствовать твою руку, твое тело. Когда он пожмет твою руку, нужно ответить, чтобы он знал, что ты здесь, и только тогда его оставить, когда он отпустит твою руку, перестанет дышать и уже будет мертв.
Я не знаю, насколько это осуществимо в обстановке любой больницы или хосписа, но поскольку это возможно, будь то дома, будь то в больнице, это надо делать. Причем совершенно не обязательно, чтобы это делал священник, — это может быть любой человек, кто готов передать умирающему сознание, что он не оставлен и что разлуки нет. Тогда в самый момент смерти он, отпуская твою руку, будет знать, что нет разлуки, ему незачем будет это доказывать.
Мне кажется, что бывает — человек действительно желает одиночества, и есть опасность навязывать себя умирающему, когда он действительно хочет быть один с собой и с Богом. Что Вы скажете?
Я согласен, что так бывает. Возьмите хотя бы кончину старца Силуана. Когда он был при смерти, монах, который за ним смотрел, его ненадолго оставил по каким-то делам, и в этот момент, когда старец остался один с Богом, он и перешел из времени в вечность. И я думаю, что бывают люди, которые созрели к состоянию: теперь я могу с тобой расстаться, я могу тебя на прощание поцеловать или пожать руку — в зависимости от того, кто вы и кто он — и теперь оставь меня. Я сейчас буду со Христом и хочу только с Ним быть, и так уйти в вечность, туда, где Он есть… Но это, мне кажется, довольно редко встречается. Хотя у меня опыт только Запада в этом отношении, причем главным образом французского Запада, где большинство солдатиков были, в общем, неверующие. В России положение другое, потому что очень у многих людей, даже если они конкретно неверующие или не конкретно верующие, есть это измерение иного мира.
Если человек скажет: «Я хочу умереть только со Христом», ему можно ответить: «Хорошо, я тебя оставлю, но я оставлю тебе тоже колокольчик, на случай если вдруг тебе станет страшно быть одному». Или (если колокольчика нет): «Я тебе дам тарелку, ты можешь ее уронить на пол, чтобы я услышал зов». Потому что человек может в эту минуту чувствовать, что ему так хорошо быть со Христом, а через полчаса вдруг ему станет страшно одиночества, ему понадобится или дружба, или молитва, или просто физическое присутствие. И надо дать возможность человеку быть одному и как-то следить за тем: он все еще счастлив в своем одиночестве и единстве со Христом или вдруг ему стало страшно? Потому что сознание присутствия Божия не обязательно нарастает. Бывает то, что отец Софроний как-то назвал «метафизический обморок»: вдруг ты теряешь Бога. Бог тут, но ты Его будто потерял.
В хоспис приходят добровольцы, готовые помогать больным и персоналу. Часто меня спрашивают: что делать с умирающим человеком, как говорить с ним? Я всегда отвечаю: ничего не говорить, молчать, благоговейно подходить к человеку, не навязывая разговора, особенно о Боге, о Церкви. Я думаю, что такие разговоры нужны в свой момент, в свое, в другое время…
Да, в другое время. Или как ответ на вопрос; но нельзя умирающему навязывать то, о чем он не просит. Человек, который с умирающим находится, может молиться про себя.
Иногда человек, особенно в России, не может чувствовать Бога в Церкви, для него все чуждо в ней: таинства, причастие, исповедь и т. д. Но мне кажется, что человек может чувствовать Бога в культуре, в музыке, в поэзии, в природе. С умирающим человеком надо говорить не только про Церковь, но про его жизнь, его интересы. Конечно, исповедоваться, причащаться важно, но не менее важно дать человеку возможность говорить о себе и благодарить за то, что есть в его жизни. Часто приходится слышать от людей: «Я так несчастлив, моя жизнь такая страшная, такая ужасная». Но мне не верится, что у человека не было хоть одного момента счастья в жизни. Как Вы считаете? Я думаю, что очень важно, чтобы человек говорил о том счастье, которое было, особенно когда ему предстоит смерть.
Я с вами согласен, что надо дать человеку вспомнить все прекрасное, или красивое, или доброе, что было в его жизни. Жизнь сложная и наслаивается на сознание и добро и зло, и радость, и горе, а в какие-то моменты то или другое преобладает. Скажем, когда человек страдает, он не обязательно может думать о лазурном небе.
Это может быть некстати, но я вам расскажу. Одно время наш военный госпиталь стоял недалеко от лагеря немецких военнопленных. Там был молодой немецкий хирург, который по закону имел право оперировать немцев. И вот одного немца привезли с огромным нарывом на ноге. Я этому врачу сказал: «Вы будете, конечно, оперировать. а я ему дам анестезию». Он ответил: «Он солдат и мужчина, он без анестезии обойдется». — «Это будет дико больно!» — «Ничего, выдержит». Он взял скальпель, взрезал ногу. Солдат сначала закричал от боли, потом стал ругаться, потом стал этого хирурга ругать, потом стал проклинать его за свое страдание. Когда все кончилось, когда он был забинтован, он вытянулся под караул в постели и говорит: «Господин хирург, я у вас прошу прощения за то, как я вас проклинал». И хирург ему ответил: «Это ничего. Знаете, боль выражается степенями. Вначале ты кричал, потом ругался, а когда боль дошла до предела, ты меня стал проклинать, а если было бы еще хуже, ты Бога проклинал бы; это все в порядке вещей».
С этим приходится считаться: человек может начать с того, что будет стонать, а кончить тем, что будет проклинать Бога. Это ничего не говорит о его духовном состоянии, это говорит только о том, что у него нет слов, чтобы выразить свою боль. Поэтому если кто-нибудь находится при таком больном, он не должен смущаться, не должен уговаривать: «Как ты можешь! Ты мне только что говорил, что ты верующий, а сам…». Нет, это просто крик, который громче, громче, громче. И мне кажется, что надо уметь принимать больного, какой он есть. Слишком поздно ему навязывать какие-то убеждения или подходы. Бог его как такового любит.
Мне вспоминаются слова Иринея Лионского, который сказал, что слава Божья есть живущий человек, а жизнь человека есть созерцание Бога. То есть каждый связан с Богом уже тем, что он человек, как икона… Не важно, какие у него личные убеждения, взгляды или даже отсутствие убеждений.
Человек остается человеком. Если продолжать ваше сравнение с иконой: мы дивимся на прекрасную икону. Но с какой болью и благоговением мы относимся к иконе, которая была злом изуродована. Мы ее не выкидываем, мы на нее смотрим как на раненого. Так же можно смотреть на человека. Он — икона, но изуродован. Он может даже богохульствовать, кричать, но это все выражение боли и растерянности, а сам он остается иконой.
Другой вопрос. Установлен диагноз: у человека рак. Можно ли об этом говорить больному?
Есть люди, которым можно сказать. Есть люди, которых, если скажешь, это подорвет настолько, что они не смогут справляться с собой. Но я пришел к убеждению за многие годы, что с людьми надо говорить не о смерти, а о жизни. Если человек верующий, с ним можно говорить о вечной жизни, хотя даже верующему это не так просто. Но можно говорить: «Сейчас твое тело вымирает, твое тело в болезненном состоянии. А посмотри, сколько у тебя в душе осталось любви к некоторым людям, хоть к одному человеку: к матери, к жене, к ребенку, к другу, сколько в тебе есть воспоминаний о всем светлом, что у тебя было в жизни». И помочь человеку собрать все светлое, что у него в жизни было. Потому что, когда человек болеет, конечно, естественная тенденция думать только о плохом, о темном, о болезненном. Но если ему помочь из прошлого как бы неводом вынести все прекрасное, что когда-либо было, то он будет умирать по-иному. Он будет умирать со светом, который у него был в жизни, а не с тьмой, которая в жизни у него была. Это не обязательно ему поможет вступить в вечную жизнь радостно, но поможет ему думать, что это от него никогда не уйдет. Боль уйдет, ссоры уйдут, расставание уйдет, а это отложилось неотъемлемо, это уже вечная жизнь во мне. Это для полуверка достаточно. Для верующего это может пойти дальше, конечно. Ему можно говорить: «Разве ты не помнишь, как ты молился, как ты переживал то или другое в Боге?».
Но даже человек, который на краю веры или не знает, что он верующий, может переживать смысл и красоту. И мне кажется, что мы часто забываем, что в конечном итоге, Бог — это предельная красота. Это слово понятно каждому. Когда говоришь: «Бог есть истина», — а что такое истина? Пилат уже как давно это спросил. А если говоришь: «Бог — это же такая красота! Посмотри, сколько вокруг тебя красоты. Это только отблески того, что Бог собой представляет» — это человеку доступнее. Это мне помогло несколько раз в общении с умирающими, так что я вам это передаю. Года два назад в хосписе скончалась женщина по имени Татьяна. Она выдавала себя за неверующего человека, но сказала, что хотела бы со мной поговорить. Мы начали говорить о политике, о телевидении, о всем, что угодно, кроме как о Боге и о Церкви. Однажды в разговоре о музыке она сказала, что ее любимая музыка — это Шестая симфония Чайковского. Мы немножко порассуждали об этом, и в конце концов она сказала: «Да, если Бог есть, то я Его слышу в этой симфонии». Когда она слушала эту симфонию, для нее это было своего рода причастием. Дело кончилось тем, что она в конце концов по-настоящему причастилась. Так что я думаю, что путь к Богу разный. Не всегда нужен строго церковный подход в нашем понимании как священнослужителей, надо исходить из того места, где сам человек стоит, а не из того места, где ты стоишь.
Мне хотелось бы поговорить о самом моменте смерти. Для многих это что-то страшное. В службе отпевания смерть называется таинственной. Но таинство для верующих людей — это что-то красивое, замечательное, благодатное. Мне не раз приходилось быть свидетелем момента смерти человека, и чувствовалось, что это благодатный момент, хотя вокруг слезы, страдание, есть этот момент разлуки с человеком. Как это сочетается?
Я думаю, что мы забываем, что таинство это что-то таинственное, то есть что-то, что мы постигаем на поверхности или на какой-то глубине, но за чем стоит нечто нам непостижимое. И поэтому смерть действительно таинство. Мы воспринимаем телесную смерть, мы воспринимаем все, что душевно, психологически с ней связано. А за этим есть встреча с Богом, — но этого мы не способны человеку передать. Может быть, мы сумеем в другом порядке ему передать сознание, чувство общения с Богом, но мы не можем через смерть идти в этом направлении. Если брать западное слово, sacramentum, это нечто священное, нечто непостижимое. Объяснить человеку, в чем заключается смерть, так же невозможно, как объяснить человеку, в чем заключается Причащение Святых Даров. Это можно пережить, испытать, но объяснить словами — нет, нельзя. Можно сказать: «Когда я причастился, я прикоснулся к ризе Божией», или: «Я встретил Бога на какой-то глубине», но это все что можно сказать, и только сам человек может сказать. Смерть действительно таинственна, мы не знаем, в чем она заключается. То есть: разлучение души от тела — это очень просто сказать, но как бывает, что человеку вдруг, как цветок, расцветает и оказывается в райском саду? как случается, что человек прорвался через ограниченности времени и пространства, и телесности и оказывается в мире бестелесности в каком-то смысле, бесконечности, лицом к лицу с Богом — Каким он Его постичь может? Человек может встретить Бога как Христа воплощенного и воскресшего. Или, еще не дойдя до этого, встретить Его как Свет, к Которому идет…
В основном в хосписе люди пожилые, у которых жизнь уже состоялась, прошла. Но встречаются люди молодые, умирали от рака люди двадцати лет, даже моложе. У Вас есть советы, как подходить к ним, как говорить о той жизни, которая не состоялась? Казалось, впереди много лет, полных счастья, будет учеба, работа, семья… Всего этого уже не будет. Это очень трудно…
Знаете, иногда молодому легче умереть, чем старому. Старый часто влечет за собой груз всей жизни, у него есть очень многое, чего жалеть, и многое, что его пугает: как я вступлю в вечность с этим уродством? — говоря церковно, с грехами своими? А молодому человеку, который еще не успел в такой мере нагрузиться греховностью, можно сказать: «Ты молод, — ты сейчас входишь в область вечной молодости. Твоя молодость на земле раненая, изуродованная болезнью. Болезнь отпадет, останется только молодость».
У меня ответа настоящего нет, я просто с вами делюсь тем, что сам мог бы сказать или что случалось сказать…
В заключение я хотел бы вас попросить сказать несколько слов работникам хосписа, медсестрам, добровольным помощникам и, конечно, главному врачу Вере Васильевне Миллионщиковой.
Когда вы мне поставили вопрос, сразу блеснула мысль, вернее, слова апостола Павла: друг друга тяготы носите, и так вы исполните закон Христов. Дело врача, дело сестры милосердия, дело всех тех, которые окружают своей заботой, состраданием и любовью больного — нести его тяготу. То есть с ним разделить эту тяготу, не то что истерически переживать с ним то, чего сам не испытываешь, а быть с ним рядом, не учить его, а разделять с ним его тревогу, но не отчаяние. «Да, я понимаю, что тебе страшно, но не бойся, потому что я видел много смертей, я встречал многих людей, которые вошли в вечную жизнь. Не бойся!»
А кроме того, когда ты привязан к тому человеку, который умирает, молодому пациенту, которого просто жалко, не надо обороняться, не надо защищаться, стараться «не переживать», для того чтобы было легче тебе работать. Надо быть готовым до предела болеть душой, до предела сострадать этому человеку. При этом бремя ложится уже не на его одно плечо, а на два: на его и на твое. На словах это очень трудно выразить, но вот пример. Когда я был студентом первого курса и впервые оказался в хирургическом отделении, там умирал молодой человек, весь покрытый гнойными язвами. Он был в отдельной палате, потому что от его тела была старшая вонь. Старшая сестра меня к нему повела в порядке обучения (я только начинал медицину). И этот молодой, лет девятнадцати, человек ей сказал: «Сестра, я сегодня умру. Мама не успеет прийти до моей смерти. Поцелуйте меня за нее на прощание». Она сжалась от отвращения, ответила: «Нам не разрешается целовать больных!» — и вышла вон. А за дверью заплакала: «Какой ужас! Мне так отвратительно было бы его поцеловать, что я отказалась». Я пошел к нему и сказал: «Знаешь, я не мама, но я мог бы быть тебе братом. Давай простимся, как братья, а я твоей маме расскажу», — обнял его и поцеловал. И тогда он сказал: «Теперь я могу спокойно умирать».
Вот что я хотел сказать о сострадании. Это не: «Ах, ах! Бедненький! Голубчик мой!». Это просто: ты мне не противный, я твоей болезни не боюсь.
Огромное спасибо за Ваши замечательные слова. Все Ваши книги есть в хосписе, Ваш дух там. Если Вы приедете в Россию, обязательно приходите к нам!
С радостью! У меня нет слов сказать, как я благодарен Богу, что те беседы, которые я здесь веду, оформляются в книги, до каких-то людей доходят и, судя по тому, что мне пишут, что-то им приносят. Я всегда мечтал вернуться в Россию и там трудиться. Это не случилось. Я мечтал тоже что-то делать для того, чтобы русским людям было легче и лучше. Единственное, что я могу сделать — эти беседы, эти книги. Я страшно благодарен за то, что вы их читаете!
Опубликовано: Церковь и время. 2001. № 17.
Труды. Т.2. — М.: Практика, 2007.