Говорить о Боге — дерзостно, пожалуй, даже более чем дерзновенно, особенно в пределах Сергиевской Лавры и Троицкой академии, для человека, который сам не проходил богословских наук. Я решил сказать вам нечто о Боге так, как мне приходится о Нем говорить на Западе в разных и очень различных обстоятельствах.
Приходят ко мне люди верующие, которые не могут больше вместить того детского представления, которого они получили о Боге или в средней школе в Англии, где Закон Божий преподается, или в семье, и это ставит под вопрос самые истины о Боге, потому что представление, которое им дано в детстве, разбивается о более зрелую, серьезную мысль и часто об опыт жизни, молитвы, который у них накапливается в течение лет. Приходят также люди, которые просто ставят вопрос о Боге, будучи сами неверующими и недоумевая, что это слово значит, что за этим словом кроется для верующего человека. И поэтому я приступлю к этой беседе не с точки зрения богослова, которым я не являюсь, а с точки зрения верующего человека, который за последние десятилетия сделал попытку осмыслить для себя те слова, те понятия и тот опыт, который составляет жизнь Церкви.
Начну с того, что очень многое может нам дать размышление над теми словами, которые мы употребляем каждый день, но над которыми не задумываемся. Мы говорим о Боге, и в верующей среде всякий понимает, о чем речь идет, и мы не ставим себе вопрос, что это слово говорит нам или могло бы сказать неверующему или ищущему человеку. Мы говорим много таких слов, взятых из церковно-религиозного опыта, которые потеряли свой изначальный смысл, а вместе с этим, эти слова родились не из словаря, они родились из опыта. Когда люди начали искать способа выразить невыразимое, они всегда искали таких слов, таких выражений, которые имели бы смысл на их языке. Я помню, что, когда-то я читал книгу по истории религии, и говорилось там о некоторых племенах, где, желая выразить мысль о Боге, вернее, желая сказать о Нем, они чувствовали, что нет человеческого слова, которое может достойно быть употреблено, и поэтому каждый раз, когда в своей беседе, в речи, в каких-нибудь обстоятельствах они хотели сказать то, что мы сказали бы словом «Бог», они на мгновение умолкали и рукой показывали на небо.
В двенадцатом веке еврейский писатель Маймонид, один из больших еврейских богословов средневековья в Испании, говорил: «Чтобы сказать о Боге словом достойным Его или выразить Его каким-то образом, который Его не сводит на уровень наших человеческих ежедневных понятий, надо было бы избрать одну музыкальную ноту, которую не имели бы права никогда употреблять ни для чего другого, и когда заходила бы речь о Боге, чтобы эта нота прозвучала — и люди знали бы, что говорится о Непостижимом».
Еще одно последнее предварительное замечание. Основываясь на Священном Писании, на опыте Церкви, мы употребляем очень много слов, чтобы выразить наш опыт о Боге; но мы должны помнить, что в конечном итоге наш опыт о Боге за пределом всякого выражения. И тот же самый писатель Маймонид приводит пример, как юноша стал на молитву и воскликнул: «Господи, Ты велик. Ты славен. Ты вездесущ, Ты всемогущ…» — и его наставник его остановил и сказал: «Не богохульствуй; каждый раз, когда ты прибавляешь новое прилагательное к слову «Бог», ты Его делаешь всё мельче и мельче, ты как бы проводишь границу вокруг Него и делаешь Его пленником нашего языка».
Всё это сводится к тому, что я хочу продумать несколько понятий о Боге и подчеркнуть в течение всей этой моей беседы, что те понятия о Боге, те слова, которые мы употребляем, должны нас привести к моменту, когда мы молча, в созерцательном ужасе преклоняемся перед Ним и переходим в ту глубину таинственного молчания, где живая душа встречает живого Бога.
Русское слово «Бог», поскольку нам известно, происходит от санскритского bhāga, которое значит «богатый». Это то, что выражено у нас на церковнославянском языке словом «вседовольный», которое, конечно, не значит, что Он доволен всем, но что у Него всё есть, что ничего нет, чего бы не хватало Ему, ни в Его бытии, ни в Его сущности, но в Его проявлениях. Это говорит о том, что Он Сам есть полнота, полнота такая глубокая, такая таинственная, что мы можем только прикоснуться к ней, когда благодать снисходит к нам, когда Он Своими энергиями и Своими таинствами достигает до нас. Он богат, Он вседоволен, Он всё, Он в этом смысле свет, в котором нет тьмы. Он — свет в том смысле, что не только Он просвещает всякого человека, грядущего в мир, но Он сущностно есть свет, и нет ничего в Нем, что требовало бы или что допускало бы нового раскрытия — всё в Нем раскрыто до конца: в Нем нет становления, в Нем есть изначальная, царственная, дивная полнота; и когда святые, например, Григорий Низкий, нам говорят о «мраке» божественном, он говорит не о том, что в Нем есть какая-либо темнота, а о том, что если взглянуть нам человеческими очами не только на Него, но в сторону Бога, мы слепнем от переизбытка этого света, мы входим в тьму, потому что свет слишком для нас велик.
Это одно, и это уже говорит нам о том, что Бог непостижимо велик, что в Нем полнота, которая превосходит всякое наше понимание и на самом деле превосходит самую нашу способность до конца приобщиться этой сущностной божественной тайне.
На западных языках германского происхождения слово Бог — будь то на английском языке God или на немецком языке Gott происходит от древне готского слова, которое не описывает Его, но которое означало — Тот, перед Которым падают ниц в поклонении, в священном ужасе. И тут, мне кажется, очень важно воспринять основную мысль такого подхода к Богу. Людьми, которые в раннее время стремились сказать нечто о Боге, не было сделано попытки Его описать, очертить, сказать, каков Он в Себе, — только указать на то, что случается с человеком, когда вдруг он окажется лицом к лицу с Богом, когда вдруг его осияет божественная благодать, божественный свет. Всё, что он может сделать тогда, это пасть ниц в священном ужасе, поклоняясь Тому, Кто непостижим и вместе с этим открылся ему в такой близости и такой дивном сиянии.
Это тоже нам надо, мне кажется, запомнить, потому что мы слишком часто, когда нам ставят вопрос о Боге, мы сразу стараемся каким-то образом на человеческом языке, причем на языке падшего человечества, дать очертания и описания Его, и вместо Бога получается карикатура. Святой Григорий Богослов в одном из своих произведений говорит, что, если мы собрали бы все свидетельства Священного Писания и весь опыт церковный, святых и грешников, и из всего этого создали как бы полную картину, что, такое Бог и каков Он, мы создали бы идол, но не создали бы Бога, потому что всё нами познанное и всё нами постижимое бесконечно мало по сравнению с тем, Кто Он и Каков Он. Все наши богословские описания, всё то, что говорится святыми и богословами о Боге, можно сравнить с звездным небом. Звезды дают нам возможность в этой глубокой тьме космоса различить какие-то очертания, но эти звезды, эти созвездия, эти комбинации света имеют смысл только поскольку они разделены огромным пространством, где ничего нет. И когда мы говорим о Боге, мы должны помнить, что каждое наше слово, самое значительное, пусть оно будет сказано величайшими богословами или святыми, это только одна зажегшаяся свечка, одна звездочка, которая нам дает возможность глубже познать те небесные глубины и благоговеть перед тайной.
Но Бог не только является тайной и такой глубиной, бездонной непостижимостью; Он нам одновременно непостижимо и вместе с этим опытно-познаваемо близок. Те из вас, которые знают тайные молитвы Божественной Литургии, помнят, что после возгласа: «Поющие, вопиюще, взывающе и глаголющие» — священник говорит: «Свят еси и Пресвят, Ты, и Единородный Твой Сын Господь наш Иисус Христос, и Дух Твой Святый…» Я не знаю, обратили ли вы внимание, даже служащие, даже совершающие литургию, — потому что меня это задело после многих лет служения — обратили ли вы взимание на то маленькое, короткое слово «Ты». «Ты» без прилагательного, «Ты» без всяких описательных слов, как «всемогущий», «премудрый» — только это слово «Ты». И если задуматься над этим словом в контексте всех тех языков, где мы делаем различение между словом «ты», обращаемым к самым близким, к родным, к друзьям, и «вы», которое мы обращаем к людям, стоящим немного поодаль от нас, то нельзя не уловить двух вещей. «Ты» — это как бы второе лицо. Сказать человеку «ты» это значит признать его личное существование, вне себя самого. Сказать человеку «ты» это значит признать — и по отношению к Богу и к человеку это признание должно бы быть чрезвычайно глубокое и благоговейное — что этот человек существует помимо меня, вне меня, что он существует не потому что я существую, не потому, что я его воспринимаю, а он есть в себе. Мы так друг ко другу редко относимся, это правда; очень часто мы относимся друг ко другу, или к одиночкам, или к коллективам, будто окружающие нас люди существуют только поскольку они какое-то отношение ко мне имеют, а пастырский подход к человеку заключается именно в том, чтобы его увидеть, как особь, как лицо, которое существует, которое есть и которое не зависит от того, что я существую или как я к нему отношусь.
И это, конечно, относится к Богу больше чем к кому бы то ни было. Бог существует в Себе, Он существовал тогда, когда мира не было, Он существует помимо Своего отношения к нам; и поэтому сказать Богу: «Ты» — это значит — Ты ЕСТЬ, Ты Сущий; Ты зависишь не от моей веры, не от меня, не от нас. Ты царственно существуешь в Себе.
Но одновременно сказать человеку или Богу «Ты» это признать дивную близость. «Ты» говорят матери, другу, отцу, брату, сестре, невесте, жениху, близкому другу, человеку, которого хочешь, как бы обласкать, принять, которому хочешь дать понять, что он тебе свой, не чужак какой-нибудь, а тебе родной. И так говорит Апостол о нас по отношению к Богу: мы Богу свои, родные; во Христе мы призваны, по слову Иринея Лионского, в Единородном Сыне Божием в конце времен стать единородным сыном Божиим. Вот, о какой близости речь идет. И поэтому сказать Богу: «Ты» — или с изумлением понять, что Он к нам обращается с этим словом, значит, что Он в нас признаёт нашу неповторимость, что мы для Него единственны- каждый из нас -, и бесконечно близки. Значит, Бог, перед Которым мы повергаемся ниц в поклонении, в любви, в изумлении, в священном ужасе, одновременно — и это слово Николая Кавасилы — ближе мне, нежели самая моя жизнь, тот поток жизни, тот ток жизни, та сила жизни, которая во мне живет, менее мне близка, меньше меня пронизывает, нежели благодать и присутствие Бога, приобщенность к Нему.
И это меня приводит к следующему понятию. Мы говорим о Боге, что Он наш Творец, и часто, не продумывая, что это значит, мы себе представляем, что в какой-то момент Господь велел нам быть, призвал из небытия всё, что есть. И это на самом деле так. Но является ли этот творческий акт актом силы или актом любви? И в этом вся разница. Бог нас призывает к жизни, создал целый мир для того только, чтобы Себя нам отдать, чтобы мы приобщились Ему, чтобы мы стали с Ним едины, чтобы мы стали богами по приобщению, по образу Христа, Который, будучи Богом, приобщился нашей природе. И в основе творческого акта Божия не властелин, а Тот, Кто нас до конца возлюбил, до того еще, как Он нас призвал к бытию. На языках, где можно так играть словами, на немецком или на английском, можно сказать, что Он нас «полюбил в жизнь». He loved us into life, Ere hat unis ins Leben geliebt. И это дивное сознание, что любовь Божия нас привлекла к жизни, к существованию, а не только творческая божественная сила. И какое же глубокое отношение это создает между Им и нами; как это дивно, что когда меня еще не было, Господь сказал: «Гряди, без тебя Мое мироздание неполно! Гряди в жизнь, войди в судьбы земли и неба, потому что ты часть этой дивной иконы, которая представляется в истории становлением Церкви и в вечности — градом Божиим, составными камнями которого мы все являемся».
И мы можем уловить многое об этом и в Евангелии, и в Посланиях апостольских, но мне хочется дать вам другой образ. В начале своего Жития, им самим написанного, протопоп Аввакум дает короткое описание Предвечного Совета, предшествующего сотворению мира. Я не помню точных слов, но ход мысли таков: «И сказал Отец Сыну: «Сыне, сотворим мир и человека…» И Сын ответил: «Да, Отче». И Отец сказал: «Сыне, а человек отпадет от Нас, и, чтобы его спасти, Тебе придется стать человеком и вкусить смерти и смерти крестной…» И Сын ответил: «Да будет так, Отче.» — И создался мир». В корне, в сердцевине нашего существования — твоего, моего, нашего, всех — это Божественный акт распинающей Себя любви, крест в сердцевине Божественной тайны. И может быть, ею выражено так особенно ярко и в начале Божественной Литургии, и в начале всенощной, когда в литургии священник, провозглашая «Благословенно Царство…» творит крест святым Евангелием, или, когда, провозглашая «Слава Святей, Единосущной, Животворящей и Нераздельной Троице», священник кадилом творит крест, как бы вписывая этот крест в самую тайну нашего исповедания Бога. Мы возлюблены Богом еще до сотворения мира крестной Божественной любовью.
И о том же говорит апостол Павел, когда он говорит об Агнце Божием, закланном до создания мира. Поэтому наше отношение к Богу и наше взаимоотношение такое богатое — я не хочу сказать: сложное, сложного ничего нет, сложное состоит из отдельных частей, которые плохо между собой соединяются — а в такой непостижимо-дивной простоте и цельности, но в таком бездонном богатстве отношений, чувств и взаимных положений. И этим, мне кажется, объясняется то, что мы провозглашаем как первую нагорную заповедь, т.е. как первое блаженство: «Блаженны нищие духом, ибо тех есть Царство Небесное». Если сначала непродуманно произнести эти слова, — как можно при нашем человеческом опыте, изнутри того страдания, того ужаса, который представляет собой история мира и, часто, жизнь отдельного человека, как можно совместить «блаженны» и нищенство? Мне кажется — так: для того, чтобы найти радость этого блаженства, надо понять, что ничего во мне нет моего собственного. Я создан без моего согласия. Бог мне велел «Гряди!», или, вернее, Господь меня призвал и сказал: «Гряди ко Мне» — с открытыми объятиями. Тело мое, моя душа, всё, что только во мне есть — дар Божий, не мое, мне не принадлежит. Мы опытно, житейски знаем, что достаточно маленькому сосуду прорваться в мозгу самого великого человека, — и он становится как царь Навуходоносор, словно зверь, без ума, потеряв человеческий образ и человеческое достоинство. Мы знаем все из опыта, что перед лицом горя даже самого близкого, родного, любимого иногда наше сердце остаётся каменным, мы не можем его подвигнуть к состраданию, к ласке, к любви; мы знаем всё это, и мы знаем тоже, что нет обстоятельств жизни, над которыми мы имели бы власть. Значит, на самом деле мы нищие. Мы зависим — от чего? Можно сказать, или от подачки, или от любви, в зависимости от того, как мы смотрим на вещи. Мы можем сказать, что мы зависим от случайных обстоятельств, которые или счастливые, или горестные, но мы можем тоже сказать, что всё в руке Божией, и что всё, что во мне есть: я сам, содержание моей души, состояние моего тела, всё, всё без остатка — Божий дар. И если бы я мог вырвать из этого контекста что бы то ни было, я вырванное мною, то, что было бы моим, а не Божиим, что было бы моим, а не даром человеческой любви, заботливости и ласки, изъял бы из области тайны любви Божественной и человеческой. Это стало бы моим, я стал бы в какой-то мере самостоятельным — и потерял бы целую область любви. Поэтому действительно осознать, что я — ничто, что ничего у меня нет своего, что всё, всё без остатка — дар любви Божией и человеческой любви, именно есть опознание, открытие Царства Божия, потому что Царство Божие это то Царство, где над всем любовь Божественная или непосредственно изливающаяся на нас, или посредством людей доносимая, приносимая нам. И таким образом наше понятие о том, что Бог есть Творец, не является просто голым фактом, который противопоставляется тем или иным теориям о возникновении нашего существования, это говорит о каком-то таком глубинном соотношении любви между Им и нами, что опять-таки, мы благоговейно, трепетно можем только взирать и дивиться, потому что это первичное наше призвание является одновременно и конечным: мы призваны стать чадами Божиими, мы призваны стать телом Христовым, местом вселения, храмом Святого Духа, во Христе и Духе, по слову Иринея Лионского, стать единородным Сыном Божиим, приобщиться Божественной природе. Всё это непостижимо, недостижимо, никакие человеческие силы не могут этого сделать, но это нам дается Божией благодатью, посредством веры, посредством таинств, через непосредственное воздействие Божие на наши души и в наши жизни.
И это раскрывается перед нами с какой-то новой потрясающей силой во Христе. (Но раньше, чем продолжить — я уже говорил полчаса — можно мне поставить вопрос: вы можете вытерпеть еще с четверть часа, или я истощил вашу энергию? Наверное, можете? — на свою голову оказали…)
Я в основе принадлежу, по годам моей жизни, к эмиграции. Я родился перед Первой великой войной, но до 20-го года я был ребенком, и поэтому многого не воспринимал — ну, как ребенок воспринимает ту жизнь, которая вокруг; и поэтому я только позже обнаружил некоторые вещи, которые, может быть, вы опознали до меня, если вы родились в семье, где вы получили религиозное воспитание, которого я не получил. Первый раз, когда я встретился в жизни со Христом, меня поразило откровение о Боге, которое нам во Христе дается. Если думать о Боге в контексте соборов, церквей, величия, Бог делается великим и в какой-то мере далеким. Святой Израилев был непостижим. Сколько из святых Ветхого Завета говорили: «Горе мне, я видел Бога, мне остается только умереть!..» И вот в эмиграции я встретился с чем-то другим. Храмов у нас не было; были гаражи, были комнаты, были подвалы, были иконостасы из фанеры, были иконы бумажные, всё было очень бедно. И вот в этой бедноте жил живой Бог. И это первое, что меня поразило. А дальше, продумывая и переживая, я обнаружил, что во Христе нам дано откровение о Боге такое, которого ни ветхозаветный человек, ни философ языческого мира не бы мог себе представить. Философ древнего мира не мог бы пойти на такое унижение, чтобы его бог был человеком, признанным преступником, осужденным на смерть; а ветхозаветный человек воспринимал такое представление как кощунство. Во Христе мы видим Бога, Себя отдающего беззащитно нам, не великого, могущественного Бога, а беззащитного Бога, Бога, Который отдает Себя на произвол человеческий, Бога, Который Себя смиряет не только до приобщения нашей человеческой природе, но до всех условий, самых, может быть, страшных условий падшего мира; Бога, Который приобщается не только жизни человека, но смерти человека; Бога, Которого всякий верящий только в могущество и во власть и в силу, конечно, будет презирать; Бога, Которого можно было снять со счетов истории, как казалось Его распинателям. Такое представление о Боге именно исходит из того, что я раньше говорил о сотворении человека любовью Божественной, и притом любовью крестной: Агнец Божий, закланный до создания мира, реально, телесно заклается в сердцевине мировой истории.
И этим Он перед нами раскрывает нечто, на что я тоже уже указывал, когда говорил о близости Божией: Он нам говорит, как потенциально велик человек. Если Бог мог стать человеком, это значит, что человек так велик, его как бы метафизическая ёмкость такова, что он может вместить сущностное приобщение живому Богу, стать причастником Божественной природы, стать Ему родным в самом сильном смысле этого слова. Человек не только существо, которое может вместить духовные тайны, это существо, которое может стать единым со своим Творцом.
Я на этом остановлюсь, проговорив 55, нет, 50 минут, и поскольку я знаю, у нас несколько времени остается на вопросы и, может быть, я надеюсь, на ответы…
. . . Учение православной догматики таково, что Церковь существует со дня Пятидесятницы: Созижду Церковь Мою… Значит, в Ветхом Завете ее не было? — как это объяснить?
— Во-первых, и в богослужебных наших книгах, и в учении Церкви есть выражение о Ветхом Завете «Церковь не плодящая». И поэтому говорить просто, что Церкви не было, что была просто пустота и что в какой-то момент она родилась как бы из ничего — нельзя. Понятие Церкви мы воспринимаем — ну, скажем, церковно, т.е.: Православная Церковь или другие церкви; но самое понятие Церкви в Ветхом ли Завете, или даже в языческом мире, или в христианском учении, указывает на группу людей, которая живет в той или иной мере в Боге. Мы говорим об Аврааме, например, как об отце всех верующих, а он принадлежит Ветхому Завету, и он на краю Завета и пред заветного существования человека. Поэтому мы должны различать, мне кажется, целый богатый ход событий в Ветхом и в Новом Завете. Позвольте мне вот что сказать.
Мы говорим о Ветхом Завете и о Новом Завете. Ветхий Завет начинается с Авраама. Каким же образом у нас в святцах Адам, Ева, Энох, Дан, Мелхиседек, которые все — вне этого Завета? — Это объясняется тем, что мы привыкли говорить о Ветхом и Новом Завете, как будто это две единственные грани; но можно говорить о том основном, первоначальном завете, который Бог заключил с человеком, когда Он создал его по образу Своему и по подобию, и этот образ не был стерт или снят грехопадением. Значит, весь период, который предшествует Ветхому Завету в нашем понятии, т.е. моменту, когда Авраам заключил с Богом завет, принадлежит иному завету, но всё еще существующему. И это очень важно нам помнить, потому что не только это объясняет то, что Церковь признаёт святость людей, живших до всякого завета, а что они в Завете, но в ином, и что не только верующие, но всякий человек с Богом соединен таинственно, непостижимо для нас (это не важно, что это непостижимо для нас) этим первичным, таинственным заветом образа Божия.
Теперь: началась ли история Церкви с Пятидесятницы, это не так, мне кажется, просто. Опять-таки, мне кажется, есть разница между поворотным пунктом, моментом, когда что-то завершено, и процессом, который ведет к этому. И можно ли сказать, что апостолы не были Церковью в таком радикальном смысле между моментом, когда Христос явился им воскресшим, и моментом Пятидесятницы? Неужели они пребывали в каком-то вакууме, в какой-то пустоте? Чего-то не хватало, но что-то уже было дано. И мне кажется, что нам приходится с осторожностью относиться к тому, чтобы так резко разграничивать понятия.
Я думаю (это не то что мое измышление, но мне кажется, что это не общее место богословия), что дар Святого Духа был дан различно два раза церковному обществу. Вы помните, что в 20-й главе Евангелия от Иоанна Христос стал перед Своими учениками, дунул на них и сказал: «Примите Дух Свят…» Это не слова, это действие. И что же тогда случилось? Ни один из них не стал тем человеком, которыми все они стали после Пятидесятницы; и я помню одно богословское сочинение, написанное на Западе, где говорится, что Христос дал Своим ученикам Духа Святого в их совокупности, в их единстве, как Церкви Он дается; никто из них не стал как бы личным обладателем этого дара. Они получили его в их совокупности, и, например, когда апостол Фома через неделю присутствовал на втором явлении Христовом, ему не надо было приобщиться этому дару Святого Духа через новое действие, он вместе с другими им обладал как зачаточно начинающаяся Церковь. Тут можно было бы провести параллель между сошествием Святого Духа на Спасителя после Его крещения и этим даром Святого Духа тем людям, апостолам, которые уже были с Ним едины и уже были телом Его в истории. А в Пятидесятнице дар Святого Духа иного рода: языки огненные сошли на каждого из них в отдельности, и каждый из них достиг той полноты, которую он мог лично, как лицо, получить. Но это стало возможным, потому что Дух Святой был в их среде, они принадлежали уже к тайне Царства.
Я не знаю, удовлетворительно ли я ответил на этот вопрос, но попробую ответить на следующий.
Как понять слова «Свет Христов просвещает всех»?
Бог есть свет, и всякий, кто хочет приобщиться свету, может ему приобщиться. Христос Бог дает всем возможность получить этот дар. Апостол Павел в Послании к Коринфянам говорит: «Сердце наше вам открыто, но в ваших сердцах тесно…» И только в меру того, что в наших сердцах тесно, мы не в силах принять, или неспособны принять тот дар света, который нам дается. И когда Господь нам говорит, что всё полагаемое в свет делается светлым, когда Он призывает нас быть детьми света, вот о чем Он говорит. Но свет, как я попробовал указать раньше, это не только как бы вещественное сияние, это раскрытость до конца, не оставляющая ничего в потёмках, во тьме, в полутьме. Бог есть свет, (как я пробовал сказать) потому что Он полнота без становления, Он жизнь, но Он не становление. В нас есть зачаток жизни и становление; в нас как бы возрастает жизнь. И в этом смысле мы являемся, как бы, с одной стороны, существами, которые уже обрели некую форму реальности, и одновременно существами, в которых есть какие-то глубины еще не раскрывшиеся, тайны, или тайна каждого человека; и Христос изливает на нас Свой свет, проливая его в те глубины, которые мы Ему раскрываем, но насильственно Он не покоряет нас. Нам достаточно Ему сказать: «Господи, покори меня, победи, войди, пролей Свой свет, чего бы ни стоило…» Да, Он это сделает, но Господь насилия не применяет к нам; и поэтому есть это как бы страшное равновесие между волей Божией и волей человеческой. Воля человеческая в каком-то отношении ничтожна по сравнению с волей Божией, и, однако, она одарена страшной властью, мы можем сказать: «Нет» Богу. Как Максим Исповедник говорит: «Бог может всё, за исключением одной вещи: Он не может заставить нас Его любить, потому что любовь — это предел и полнота свободы.» И в этом смысле «Свет Христов просвещает всех» нам говорит о том, что свет всем предлагается, всем открыт, и всякий, кто откроет свою душу, станет сыном света; и это радостная весть.
— встречаются со Христом и в Церковь приходят, т.е. становятся христианами православными. Несколько слов о религиозно-нравственном состоянии общества и молодежи на Западе.
— Люди приходят очень разно. Приходят и молодые, и старые, приходят из совершенно различных горизонтов. Есть люди, которые обошли весь мир, говоря образно, которые всё испытали, которые, были ли они крещены или нет, ушли из той церкви, которая их крестила, были безбожниками, ушли в какие-нибудь невероятные секты, уходили в буддизм, в ислам, в индуизм… — это, конечно, относится больше к старшему поколению.
Молодежь в Англии, я думаю, в некотором отношении похожа на здешнюю. Огромное число этой молодежи некрещеная, или была крещена и никогда дальше крестильной купели в церковь не заходила: ну, родители крестили, и на этом кончилось. Говорят, что в Англии есть христиане, которые в церковь прибывают только на четырех колесах: в коляске — когда их крестят, в машине — когда они венчаются, и когда их хоронят; но иначе, пешком, не ходят в нее. И таких довольно много.
Теперь: каким образом они набредают на нас? Это очень реальный вопрос, потому что — церквей-то у нас очень мало. Есть греческие церкви, приблизительно 50 церквей на всю Англию, но греки живут такими скоплениями, их полмиллиона сейчас в Англии, т.е. греки-киприоты, люди греческого языка, и они не открываются на Запад вовсе, поэтому они играют небольшую роль. А русских очень мало; скажем, если есть две тысячи русских в Англии, это всё и обчёлся. Поэтому чтобы набрести на русское православие, которое единственно понятно англичанину… (я как-то служил, принимал участие в хиротонии греческого епископа в Средней Англии. Там был греческий митрополит, шесть его викариев, сонмы духовенства, бесчисленное количество мальчишек, которые бегали и мешали, и там было два англичанина-священника. Когда служба кончилась, они в изнеможении от того базара, который происходил в алтаре, сели, и один другому говорит: «Не было бы славянского православия — невозможно было бы обратить ни одного англичанина»).
Теперь; приходят они вот как. Во-первых, случайно. Несколько лет тому назад я проповедовал в Лондонском порту, в Абердине в Шотландии, и проповедовал на улицах города Оксфорда. Я был одет в рясе, в скуфейке и с панагией. Собиралось каждое утро человек 70, и я час говорил и час или полтора отвечал на вопросы просто случайной толпы. В какой-то день, когда все разошлись (это был конец января, холод жгучий), молодой человек остался — в длинной свитке, с длинными косматыми волосами, с каким-то значком вокруг шеи, говорит: «Почему, собственно, вы не ходите на наши собрания?» Я говорю: «А почему бы мне ходить? — Ну, — говорит, — я хиппи, и вы тоже хиппи… — По какому признаку? — Ну, — говорит, — смотрите: одеты как никто, носите бороду, какой-то значок у вас вокруг шеи на груди висит — самый заправский хиппи…» Я сказал: «Ну, коли хиппи, где ваши собрания?» И в тот же вечер отправился на собрание хиппи. Была большая пустая комната, сидели они на матрасах, и кто-то из них, молодых, читал свои стихи. Что меня поразило, это как они слушали стихи этого молодого человека. Вы знаете, как молодые люди слушают стихи, которые один из их товарищей читает: ну, с какой-то долей готовой усмешки, скажем. А тут они благоговейно слушали, будто он свою душу изливает, — значит, можно отнестись серьезно, благоговейно. Потом кто-то еще выступал, а потом я из своего угла, где я сидел, на четвереньках выполз, говорю: «А теперь я хочу вам сказать, почему я верующий; ну, и сказал.» Причем кончилось вовсе не благоговейно-возвышенно, а кончилось тем, что когда я кончил, было молчание; я думаю: «Господи, неужели сейчас начнется такое созерцательное молчание, из которого не вылезешь?» И вот в этот момент ворвался в этот зал громадный черный пудель, пробежал вокруг, стал передо мной, фыркнул в мое лицо и удрал; и это разрядило атмосферу. Но в результате они меня попросили провести с ними одну ночь в молитве. И мы собрались, и от десяти вечера до восьми утра мы молча вместе молились, — но в такой собранности и тишине, которые я рад был бы в православном храме видеть. Я провел предварительную беседу с четверть часа, чтобы было какое-то общее русло, направление; потом мы молились, потом снова беседа, снова молились — и утром разошлись. Из этой группы человек десять потом стало ходить к нам в церковь, мы их крестили, и они стали православными. Это не значит, что мы их крестили через два дня; мы большей частью выдерживаем людей два-три года раньше, чем их принять, но — пришли. Вот вам хиппи и преимущество выглядеть как никто.
Есть такие, которые просто глубоко разочарованы в той церкви, которой они принадлежали изначально, католическая ли церковь, англиканская или разные, скажем, баптисты, пятидесятники и т.д. Они к нам приходят, и первое, что их поражает, это молитвенный дух нашего богослужения, то, что всё богослужение является молитвой и поклонением живому Богу, что центр — не пастор, не проповедник, не человек, а абсолютный и единственный центр — Бог, и что священник Ему поклоняется и Ему служит и благоговеет так же как любой прихожанин, он не на особом положении, он не стоит у кафедры лицом к людям и не учит их; вы знаете, что такое наши проповеди: это не лекции, проповедь это слово, которое вы говорите от сердца в сердце. И это их поражает.
Некоторые люди делают более глубокие, потрясающие их открытия. Я помню человека, которого я крестил впоследствии. Он был неверующий, не активный какой-нибудь безбожник, а просто безбожник, для него Бог не существовал. И его попросили принести какой-то пакет какой-то прихожанке в наш приход. Он рассчитывал, что придет после конца богослужения, но ему не повезло: он пришел, когда служба еще шла. И он мне потом рассказывал, что он вошел, сел сзади, не ожидая ничего хорошего, — ну, просто пришел слишком рано, ждать; и вдруг его охватило сознание, что в этом храме какая-то атмосфера, как он выразился, что-то, чего нет на улице и чего он не встречал ни на работе, ни там, ни сям; что есть какая-то «густота», какое-то присутствие чего-то. Он подумал: «Ну, это, вероятно, ладан, иконы, пение, коллективная психология собравшихся людей»; но заинтересовался и решил прийти как-нибудь, когда другая служба; пришел и пережил то же самое: что тут что-то есть, как вам сказать? — густота какая-то, есть что-то. Но он решил: «Ну да, хорошо; надо мне посмотреть этот храм, когда людей нет, потому что — они-то это называют Богом, а это может быть меж психологические волны какие-нибудь…» И он пришел, позвонил в дверь (я там живу в сторожке храма); я ему открыл, он говорит: «Я хочу посидеть у вас в храме, можно? Только я хочу побыть один…» Иначе сказать: «Не лезьте…» Я ушел к себе, и он просидел и ушел. Впоследствии он стал приходить в храм; и он мне сказал, что, когда он сидел один, он почувствовал в этом храме живое присутствие и он сказал: «Значит, помимо ладана, икон и т.д. есть живой Бог здесь. Но на что мне Бог, если от Него никакой пользы мне не будет?..» И он стал приходить в храм и смотреть на людей, молящихся и следить, что с ними происходит, потому что — он мне говорит — если Бог человека не может изменить, то я и без Него проживу; и он мне говорит: «Знаете, я не знаю, становятся ли люди лучше, но я знаю, с какими лицами они выходят: что-то в них происходит такое значительное, что я хочу приобщиться этому…» И в свое время он крестился. Вот вам еще один пример.
Кроме того, люди приходят, потому что я очень много выступаю. Я выступаю с лекциями в университетах и в приходах, я выступаю по радио и телевидению; я написал несколько книг, которые почему-то продаются; и в результате мы стали Православной Церковью в Англии, несмотря на то, что мы представляем какую-то группу из двух тысяч людей, в противовес полумиллиону греков, но — доступ есть; и они приходят узнать, посмотреть. Их пленяет красота; не эстетика, а более глубокая красота нашего богослужения; и то, что у нас есть ответы на вопросы; и то, что мы им предлагаем строй жизни: не то что — живи как хочешь, а: хочешь быть православным — так вот тебе молитвенный строй и нравственный строй.
Мне пришлось несколько лет тому назад прочесть четыре лекции в Кембридже в университете. Тема была такая (я ее свел именно к тому, что, я думал, я могу изложить): «Бог Каким я Его знаю», — так что я не обязался говорить о Боге в Абсолюте и не обязался разобрать всё, что можно о Нем сказать, но это было исповедание веры. Ходило каждый раз около полутора тысячи студентов; и один из богословов, который написал очень разрушительную книгу, ко мне подошел, говорит: «Слушайте, я не понимаю, почему эти студенты ходят на ваши лекции, а на мои не ходят?» И я ему ответил: «Очень просто: вы создаёте неразрешимые вопросы, потому что вы не сумели их разрешить, когда вы были студентом первого курса, — тогда и надо было думать; а я им предлагаю из души, из опыта — не моего личного только, а целокупного опыта Православной Церкви, ответы, которые умственно выдерживают критику и которые им открывают дорогу.»
Расскажите о современном положении Русской зарубежной церкви.
Если вы говорите о Русской Церкви за рубежом — это одно; если вы говорите о «Зарубежной церкви» в кавычках, т.е. о группе, которая в Америке обосновалась — другое. Говоря в общем порядке, Русская Церковь сейчас состоит из трех ветвей: патриаршая юрисдикция, которая представляет собой относительно небольшую группу очень крепко убежденных людей, убежденных в Православии, в том, что Православная Церковь есть истина и свет и что наше призвание — принести православие Западу; не обязательно обращать отдельных людей одного после другого, а принести этот свет и понимание, утраченное на Западе.
Сейчас в Париже и во Франции за последние десятилетия Патриаршая Церковь пошла на убыль, потому что в Париже существует так называемая парижская юрисдикция, которая под Константинополем, которая не связана ни с какими политическими или псевдо-политическими проблемами и которая, находясь под Константинополем, может жить вне всяких русских проблем — это только теоретически, потому что они ими живут очень интенсивно, но со стороны. У них больше народу, чем у нас; все люди, которые боятся Советского Союза, все люди, которые воображают, что нельзя принадлежать Патриаршей Церкви без того, чтобы быть советским агентом, держатся в стороне от нас; это просто факт.
В Англии положение у нас совершенно иное; мы выросли очень значительно. Когда я приехал 33 года тому назад священником в Англию, я был единственным патриаршим священником на всю Великобританию и Ирландию, что значит, что надо было покрывать десятки или сотни километров, скажем, какие-нибудь 400 километров, чтобы исповедать и причастить человека в Северной Шотландии, потому что старушка умирала, и т.д. С тех пор мы выросли из группы в 300 человек в Лондоне в приход в тысячу человек в Лондоне, и мы создали еще 10 приходов в Англии, и в 14-и других местах мы служим по временам, есть места, где прихода не создашь; скажем, там три семьи живут, там две семьи живут, там какой-то выводок студентов в университете, которые три года пробудут там, а потом их не станет; и поэтому мы их обслуживаем из существующих приходов.
Мы служим различно. В Лондоне мы служим один раз в месяц на английском — т.е. всенощную и литургию. Постом мы по какой-то схеме совершаем богослужения на английском языке, так, чтобы на английском была отслужена одна из характерных служб: Преждеосвященная, один вечер Канон и т.д. В Оксфорде — там сборный приход, под одной крышей греческий и славянский приход с греческим священником и русским священником; греческий священник англичанин, а русский священник американец. Там вместе молятся греки, русские, сербы, румыны, арабы и англичане, и за каждой службой они совершают богослужение на трех языках, отчасти по какой-то системе, отчасти, знаете: оглянешься, смотришь — ни одного англичанина нет, значит, можно спокойно служить на другом языке. Или нет ни одного грека, значит, на сегодня можно без греческого языка. А иногда бывает такой абсурд, что день рабочий, русские не смогли прийти, греков нет, и одни англичане. Разумеется, даже в тот день, когда предполагалась служба по-славянски, абсурд ее служишь на славянском языке, когда ее никто понимать не будет в таком непосредственном смысле. В других приходах — у нас один приход на юге со священником русским, но прихожане всякого рода, всякой твари да по паре; и там они служат большей частью по-английски. Другие все приходы, кроме Бристоля, обслуживаются англичанами-священниками, и поэтому служба идет в основе на английском языке. На западе у нас один священник, валлийский националист, который служит на валлийском языке. Вот это всё.
Теперь; «Зарубежная церковь» в кавычках, в общем, пошла сильно на убыль в Англии; она никогда не была крепка во Франции, она в основе находится в Америке. Трудность с Зарубежной церковью — их абсолютное отрицание других. Они не сослужат ни с одной Православной Церковью за исключением сербов. Других они упрекают в том, что мы все отступили от Православия и все отпали от веры. Это официальная линия. Лично, конечно, люди бывают очень разные. Сейчас находится в Лондоне епископ, который и мягок, и открыт, но до него, лет тридцать тому назад, был епископ, который сейчас в Канаде, которого я как-то спросил: «Отец Виталий, что вы обо мне думаете?» — И он ответил: «Вы человек честный, и поэтому я отвечу вам честно: если бы я хотел быть вежливым, я бы сказал: вы просто не священник; но так как вы принадлежите Московской патриархии, и я хочу прямо с вами говорить, вы — священник сатаны…» Ясно, что при таком отношении очень затруднительно иметь гладкие церковные отношения. Я его навещал раз в месяц, мы с ним разговаривали, потому что я хотел пробить лед, но тем не менее, когда сидишь против кого-то, кто тебя считает священником сатаны, несколько неудобно. Мы одно время делили один храм, и после каждого моего богослужения он совершал освящение храма, оскверненного еретиками. Опять-таки, это не помогает добрым отношениям… Но сейчас в Англии в этом смысле гораздо проще, но есть эта проблема, потому что расходиться политически мы все можем, это не проблема; но, когда вам говорят, как мне оказал отец Виталий, что лучше человеку умереть без причастия, чем получить от вас благословение, оно, конечно, не помогает делу. Вот наше положение сейчас.
— Об Эфиопской церкви я ничего не могу сказать, так что это чудный вопрос для меня…
Как человек убеждается, что он соединен с Богом, что это не игра его чувств, как человеку не ошибиться в этом?
Знаете, Феофан Затворник говорил, что признак того, что человек во Христе, это горение и беспощадная решительность исполнять Его заповеди. Поэтому какие у вас ни были бы чувства, если у вас нет сознания, что — чего бы это мне ни стоило, я буду верен Христу, ставьте всё под вопрос; потому что чувства, конечно, навеваются всяко. Я не говорю сейчас о каком-то бесовском воздействии, а просто у нас чувства бывают естественные, самые лучшие, но не божественные. Вот первый критерий.
Второе — это тоска по Богу и желание молиться. Человек, который не хочет молиться, который молится по долгу, молится по уставу, но не тоскует по Богу, должен быть осторожен, когда вдруг на него находят какие-нибудь мистические переживания, и не спешить считать, что это от Бога.
Третье, это критерий — как вам сказать — сборный, из Серафима Саровского и разных других писателей. Если в человеке есть свет, если в человеке есть тепло, если в человеке есть то, что я только что сказал: это отношение ко Христу, если в человеке есть смирение и желание быть забытым, тогда можно сказать, что он на пути. Если есть надменность, гордость, сознание своего превосходства, если у него не ум холодный, а сердце холодное, это не от Бога.
И наконец, — но это, конечно, вопрос другого рода: бывают поразительные моменты, когда человек достоверно знает, что что-то с ним случилось божественное. Я вам два примера дам.
Молодой человек во время немецкой оккупации шел ночью по Парижу и проходил через один из мостов; и вдруг его охватило такое чувство присутствия и величия Бога, что на этом пустом мосту он стал на колени и поклонился до земли. Вот это реальное нечто, потому что он и в церкви не был, и не на молитве был, и ничем благочестивым в таком специальном смысле не занимался, — вдруг он стал перед Богом, или, вернее, Бог предстал перед ним.
Другой случай — о молодом человеке тоже, который уверовал во Христа, молился и искал правды Божией. И он мне рассказывал, как он ехал на автобусе и молился, прося Господа ему дать понять, что значит «вселение Святого Духа», и вдруг его охватило нечто: свет, тишина и любовь вдруг раскрыли его сердце, любовь ко всему, ко всем обстоятельствам, ко всем людям, которая потом в течение пятидесяти последующих лет в нем не умирала.
Но в конечном итоге две вещи: во-первых, духовник должен следить за этим и ставить вопрос, и не давать нам зарываться и подыматься в небеса. Как Исаак Сирии говорит: «Если увидишь новоначального, подымающегося к небу, схвати его за ноги и сбрось на землю, потому что чем выше он поднимется, тем больнее ему будет падать. Это очень важно: не гасить дух, не гасить в человеке надежду или сознание, что, да, действительно, Бог прост, близок, ласков, но помнить, что чем больше ты знаешь Бога, тем в тебе возрастает смирение и сознание того, кто же ты такой, что Бог, такой великий и такой святой, мог к тебе приблизиться. Смирение святых происходит не от того, что они заглядывали в свою душу и видели, до чего они плохи, а от того, что они видели величие Божие и только могли пасть ниц. И это очень важная вещь.
На какой степени совершенства находится ваша паства?
Знаете, что, я вам ее определю словами Ефрема Сирина, который говорит: «Церковь — не общество святых, а толпа кающихся грешников…» Если вы говорите о совершенстве, мы все никуда не годимся; если вы говорите о том, что у нас никого нет, который не старался бы стать достойным того звания, к которому призван, я бы сказал — да; но, если вы скажете: «Успешно?» — я скажу: «Нет, начиная с их пастыря»
Знаете, в Англии существует общество для пьяниц. Это общество называется «Alcoholics Anonymous», т.е. вы вступаете в это общество, можете дать свое имя, можете дать вымышленное; но это всё люди, которые друг о друге знают, что они пьяницы и что единственная их надежда в том, чтобы один другого поддерживал. Я как-то в проповеди сказал: «Возьмите идеалом прихода это общество пьяниц; потому что в нормальном православном, христианском приходе не все знают, что они грешники, и не знают, сколько им надо сделать, чтобы отрезвиться от греха; а они все знают, и потому отрезвляются.»
Какое мнение западных вероисповеданий о жизни Русской Православной Церкви?
— Сведения о Русской Православной Церкви очень пестрые и противоречивые; как что читаешь. В общем, Православная Церковь, как и Россия, непонятна западному человеку. Им непонятна жизнь церковная, какой мы ее понимаем, им непонятно наше взаимоотношение, скажем, с безбожием или с агрессивным безбожием. Они не понимают, без того, чтобы долго им объяснять, того, что святейший патриарх Алексий мне раз сказал: «Церковь — это Тело Христово, ломимое во спасение окружающего мира; и поэтому нет понятия Церкви и окружающего мира, стоящих как два бойца друг против друга. Есть понятие Церкви, которая живет во Христе, но для спасения мира; мы посланы в мир, мы апостолы. И это апостольство вовсе не означает, что мы должны на перекрестках держать речи, но что наше призвание — быть таким присутствием в мире, которое открывало бы души и глаза.»
Я не знаю, задумывались ли вы когда-нибудь об отрывке в Евангелии о слепорожденном; там есть малюсенькая фраза. Слепорожденный спрашивает Христа: «А кто же тот Мессия, которому я должен верить?» — И Христос ему отвечает: «Ты видел Его…» Для нас слова «ты видел Его» не представляют собой ничего особенного, потому что мы все зрячие и мы всё время что-то видим, но для человека, который за день-другой до этого был слеп от рождения, слово «видеть» имеет совершенно иное значение, весомость его огромная. И представьте себе, что случилось. Христос открыл зрение этому человеку, и что же этот человек увидел? Первое, что он увидел, это Бога, пришедшего плотью для спасения мира. Первое, что он увидел, заглянув в глубины Христовых глаз, это Божественное сострадание и любовь. И вот мы должны были бы быть такими, чтобы человек нас встречающий мог бы увидеть в нас откровение новых глубин. Есть такое присловье, что никто не может оставить мира и всего, что в нем, если он не увидит на лице и в глазах хоть одного человека вечность, пришедшую в силе. Вот, чем мы должны бы быть. И в этом смысле, конечно, надо иметь глаза, чтобы видеть, и Русская Церковь для западного человека очень трудная, непонятная.
В Послании к Евреям говорится: «Без пролития крови не может спастись человек…» Какая тайна в пролитии крови, причем невинного существа?
Знаете, кровь проливается различно. Можно проливать кровь физически; те из нас, которые были на войне, отлично знают, что, это «физически» означает. Но в порядке спасения надо пролить кровь сердца. Древнее присловье: «Пролей кровь и примешь дух» — разумеется, не значит «стань физически мучеником» только. Это значит жизнь свою излить до конца, без остатка, чтобы в тебе ничего не осталось; и когда Павел говорит о пролитии крови, я думаю, он говорит именно об этом: истощи всю свою жизнь, чтобы в тебе кровинки не осталось, ради любви к Богу и ради любви к человеку.
И что касается невинного существа, мне так представляется. Чему учила людей ветхозаветная жертва, т.е. убиение ягненка, вола, голубя? Что это значило? Не значило ли это в первую очередь самым значительным образом, что потому что ты грешен, невинный будет страдать; ударение именно на том: потому что я грешен, мой грех перекладывается на невинное существо, и это ему будет стоить жизни. И если мы так смотрели бы на вещи, мы относились бы иначе к этим картинам Ветхого Завета о жертвоприношении, и это, конечно, образ того, что единственный невинный, Христос, умрет, потому что я, виноват.
Я вам могу дать пример, может быть, — нет не пример, а напомнить нечто. Французский католический богослов Жан Даниелу в одной из своих книг написал, что страдание является единственной точкой соприкосновения, единственным местом скрещения между злом и жертвой, и всякая жертва невинная, или даже виновная в какой-то мере, потому что она является страдальцем, получает божественную власть простить. И это мне кажется страшно важно. Каждый раз, когда совершается зло над человеком или над людьми, это зло врезается или в душу, или в плоть человека, и этот человек может простить или не простить. Если он не простит, он себя связывает в один узел с тем, кто причиняет зло. Вспомните «Страшную месть» Гоголя: он не простил, но он тоже не может быть прощен, это невозможно, потому что нельзя войти в царство любви, совершив дело ненависти. С другой стороны, мы видим и на примерах людей, что это так бывает. Я помню, сразу после войны я читал в одной из немецких газет текст письма, которое было найдено в немецком концентрационном лагере; написано оно было евреем, который там погиб, на клочке бумаги. Там говорилось следующее — это была молитва:
«Мир всем людям злой воли! Да престанет всякая месть, всякий призыв к наказанию и возмездию… Преступления переполнили чашу, человеческий разум не в силах больше вместить их. Неисчислимы сонмы мучеников…
Поэтому не возлагай их страдания на весы Твоей справедливости, Господи, не обращай их против мучителей грозным обвинением, чтобы взыскать с них страшную расплату. Воздай им иначе! Положи на весы, в защиту палачей, доносчиков, предателей и всех людей злой воли — мужество, духовную силу мучимых, их смирение, их высокое благородство, их постоянную внутреннюю борьбу и непобедимую надежду, улыбку, осушавшую слезы, их любовь, их истерзанные, разбитые сердца, оставшиеся непреклонными и верными перед лицом самой смерти, даже в моменты предельной слабости… Положи всё это, Господи, перед Твоими очами в прощение грехов, как выкуп, ради торжества праведности, прими во внимание добро, а не зло! И пусть мы останемся в памяти наших врагов не как их жертвы, не как жуткий кошмар, не как неотступно преследующие их призраки, но как помощники в их борьбе за искоренение разгула их преступных страстей. А когда всё это кончится, даруй нам жить как людям среди людей, и да возвратится на нашу исстрадавшуюся землю мир — мир людям доброй воли и всем остальным…»
Это самое потрясающее, что я читал. Я помню другого человека, близкого мне человека, которого я знал с юных лет, который вернулся после четырех лет тоже из лагеря, я его встретил в Париже и при первой встрече спросил его: «Федор Тимофеевич, что вы принесли из лагеря?» И он мне ответил: «Отчаяние, недоумение…» Я говорю: «Неужели у вас поколебалась вера?» Он говорит: «Нет; но пока я был в лагере и был жертвой всего того, что нам приходилось переживать, я мог молиться Богу о том, чтобы наши мучители были прощены, и я знал, что Бог не может отвергнуть мою молитву, потому что — страданье-то было моё. А теперь я свободен; может быть, эти люди не поняли своей жестокости, не раскаялись; а может ли Бог услышать мою молитву теперь, что я на свободе и не страдаю?..» Вот вам второй пример; таких примеров я мог бы привести гораздо больше.
/вопрос о Туринской плащанице…/
Во-первых, то, что Туринская плащаница принадлежит первому веку, не доказывает, что она плащаница Христова. Второе — но это уж очень личное и нелепое — я не могу себе представить Христа Таким, Какой Он на плащанице. В-третьих, я думаю, что промыслительно у нас нет портрета Христа, нет такой картины, которая нам давала бы историческое очертание Его плоти. Икона не есть портрет; икона — это опыт Церкви о Христе, который выражается одним из членов Церкви, но это опыт Богочеловека, это опыт о Христе в целом; тогда как портрет или фотография, как Туринская плащаница должна бы быть, ограничивает нас одним моментом и одним состоянием. И последнее; я с такой тоской думал: как бы жутко было, как бы грустно было, если только люди белой расы могли бы себя узнать в лике Христовом. Меня так радует, когда я вижу иконы — да, настоящие иконы, написанные японцами, китайцами, африканцами, где Христос — китаец, японец, негр, но со всем качеством иконы. И как было бы грустно, что во все страны надо было бы привозить образ Христа, который им бы говорил: «Ты — черный, ты — желтый, ты такой или сякой, а Христос был белый.» Он наш… Это как бы религиозный колониализм. И поэтому я не сужу о том, подлинная — не подлинная, но я просто радуюсь тому, что, слава Богу, у нас иконы есть всех видов, всех типов, говорящие о Христе, а не о плоти Христовой.
Об экуменическом движении
Что я думаю об экуменическом явлении? — Видите, с одной стороны, это дивное и замечательное явление в том, что христиане обратились лицом друг к другу и несмотря на очень резкие и реальные разногласия, всё-таки могут в других признать христиан. Был момент, когда люди не признавали в другом христианине христианина, потому что он не принадлежит их церкви. В конце прошлого столетия Владимирский епископ написал книгу, «Основное богословие», где он ставит вопрос, как относиться к чудесам в католической Церкви или в протестантизме; и он отвечает: бесовское явление, потому что чудеса могут совершаться только в Православной Церкви… Ну, слава Богу, мы от этого отошли, потому что, я не знаю, вы тоже встречаете, но я вдоволь встречаю и католиков, и протестантов, и сектантов всякого рода, которые так любят Христа, так Ему преданы и так живут по Его заповедям, и порой так умирают за Его имя, что сказать: «Они нехристи — просто было бы уродство, было бы кощунственно.»
Это самая положительная сторона. Теперь: положительная сторона тоже в том, что после довольно долгого периода, когда христиане, которые друг друга только-только начали открывать как братья и смотреть влюбленными глазами, пришли к периоду, когда мы можем серьезно говорить о том, что нас разделяет, без того чтобы оскорбить человека; и это очень важно, потому что нас разделяют очень реальные вещи, не только случайности истории, а истины о Боге, истины о человеке, истины о спасении мира и о мире. И поэтому экуменическое движение не имеет никакого будущего, если мы не будем дальше вдумчиво, серьезно относиться к тому, что нас разделяет, потому что у нас один Господь и потому что, как бы мы ни были разделены на какой-то плоскости, единственное, чего мы хотим, это того, чтобы Дух истины открыл нам полноту истины, и чтобы нам стать Христовыми до конца.
Теперь — вторая половина вопроса: «Стяжи мир в себе, и вокруг тебя спасутся тысячи»: я думаю, что я отчасти на него ответил, когда говорил о Христе и о слепорожденном. Не словами мы можем убедить кого-нибудь, а тем, что человек, встречающий христианина, поставит себе вопрос: каким образом человек, носящий плоть, человек, обладающий той же культурой, тем же историческим прошлым, как и я, может быть настолько иным, причем иным не потому что у него странные идеи о том или о другом, но всё его существо есть правда, истина, любовь. И если у нас было бы вот это измерение, то незачем было бы нам много говорить; люди смотрели и говорили бы: «Как бы мне стать таким!» А пока мы довольствуемся тем, что мы какие есть, какие ни на есть, — а вот я вам всё-таки скажу, где правда, она на моей стороне — это не очень убедительно и это никого не убедит. Серафим Саровский своим видом, присутствием мог обратить человека, а речами мы не обратим никого. Мы можем только подготовить почву, — да, мы можем расчистить предрассудки, мы можем объяснить то, чего человек не понимает, воображая то, чего на самом деле нет, но опыт веры открывается нам через видение: приди и виждь; виждь человека, виждь общину, виждь совершающееся в храме богослужение, но причем не формальную его сторону, а вот это чудо Божия присутствия и Божия личного действия.
Как сочетать: священник-пастырь — священник-монах; и может ли быть пастырем монах?
Если хотите, я коротко скажу так: есть священство верующих, есть священство хиротонии, есть посвященность монашеская. Во всяком из этих уровней решающую роль играет следующее: ты священник тогда, когда ты приносишь Богу в освящение жертву. Мирянин является как бы священником тем, что он себя приносит как дар, как жертву Богу, и может явиться искупительной жертвой — об этом мы говорили в примере Федора Тимофеевича и других.
Священник в сане, кроме того, что он должен себя принести, приносит таинственно жертву жизни и смерти Христовых. Но я говорю: он должен себя принести, потому что, когда ты совершаешь проскомидию и говоришь: «Заколается Агнец Божий, — если ты с ним не заколаешься, ты один из распинателей — и всё.» И это очень, очень серьезно. Это не значит, что мы судимся в абсолютных категориях: в той мере, в которой ты можешь участвовать, ты участвуешь, но в какой-то мере ты должен участвовать. Когда ты проходишь царские врата, ты вступаешь в область, где никто кроме Христа не имеет права стоять, и ты стоишь перед жертвенником, перед местом заклания, и ты жрец, но ты не можешь этого сделать в контексте нашей веры без того, чтобы себя принести одновременно вновь и вновь, и вновь; принеся себя один раз в крещении, как апостол Павел говорит в Послании, которое мы читаем на крещении, к Римлянам.
Теперь: может ли священник монахом быть, может ли монах быть пастырем? — я думаю, что всё зависит от того, что значит пастырство для монаха. Коли назначение на приход значит, что он «освобожден» от своего монашеского состояния и делания, это преступление с его стороны, он не имеет права этого делать. Если, с другой стороны, его уход на приход является новой формой жертвоприношения — да, он может.
Я вам дам пример — простите, я о себе скажу. (Знаете, Достоевский говорит: «Обо всем люди умеют говорить с интересом, но с аппетитом — только о себе.» Так позвольте, я вам скажу только этот пример).
Я произнес монашеские обеты без пострига всякого за неделю до ухода на войну, потому что мне казалось, что я хочу перед возможной смертью сделать тот шаг, который я хотел сделать с 17-летнего возраста; мне тогда было 25 лет. Затем я был пострижен в мантию тайным постригом, оставаясь врачом; и мне казалось, что я отрекся от мира и от всего и вёл какую-то монашескую жизнь, строгую, стройную, под руководством своего духовника. Я помню, я как-то сидел в своем кабинете и ставил себе вопрос: чем я пожертвовал, когда я принял монашество?.. По обстоятельствам моей жизни, т.е. тех лет, когда я был рожден и подрастал, «мира» я ничего не хлебал. Я за 67 лет моей жизни теперь, может быть, был 15 раз в кинематографе, был раза три в театре и раза два в концерте; жили мы впроголодь и, в общем, отрекаться-то было не от чего. И мне вдруг стало жутко, что я Богу просто солгал; я Ему сказал: «Отрекаюсь от всего — чего у меня всё равно не было; а что я приобрел, это было дивное, действительно такое дивное, что я об этом тоскую и сейчас, состояние, когда никто не знал, что я монах, и я мог иметь потаённую свою жизнь с Богом.» И вдруг я поставил себе вопрос: могу ли я сказать, что я от чего-то отрекся, когда я сохранил единственное, что я на свете ценю и люблю?.. Я помню, я тогда открыл Библию, кажется, 58-ю главу Исаии, и начал читать: каков пост угоден Богу. И я прочел одну фразу, которой вы никогда не найдете в Библии, потому что ее там нет, но я ее прочел явно, глазами прочел; там было сказано: «Дай свою душу на съедение голодному…» Это был прямо ответ на мой вопрос: Что я могу дать? — Дай свою душу… Ну, я подумал: так ли? Я три раза перечитывал это место, и три раза явно было оказано: «Отдай свою душу на съедение голодному…» И это был поворотный пункт для меня стать священником. Я стал священником некоторое время спустя, но это был решительный момент: значит, Бог от меня требует, чтобы у меня ничего не осталось от моей внутренней жизни, которая принадлежала бы только мне, пусть моя жизнь самая потаенная, самая таинственная станет базарной площадью, где всякий может войти и взять. Вот как для меня соединяется пастырство и монашество. Что я плохой монах и что я плохой пастырь — это вопроса не меняет, но по существу я в этом вижу разрешение. Если ты готов всё отдать, вплоть до твоей близости к Богу — отдавай.
Как складываются отношения между вами и вашими пасомыми?
Очень просто. У меня приход — по вашим понятиям маленький — тысяча человек. Я каждого знаю по имени; за 33 года я всех, кроме наших стариков, или крестил, или венчал, или принимал в Православие, всех исповедовал, всех причащал. Я всех называю по имени, очень многие со мной на «ты»; отношения у меня такие, что, когда бы тебе ни было нужно меня повидать — можешь прийти. Я вижу людей иногда 4-5-6 дней в неделю по 10 или 12 или 15 часов за день; за это время я успеваю кое-кого повидать. Люди, которые живут поодаль или которым просто по болезни трудно прийти — мы с ними переписываемся. Я пишу духовнические письма — если я смею употребить такое слово о себе — между двумя и тремя тысячами за год. И вот так складываются отношения. Приходят, всё говорят, и я, как умею, отзываюсь. Знаете, я часто говорю людям, что мой небесный покровитель, вероятно, валаамова ослица, потому что так часто бывает, что я ответа не знаю, а от того, что человек говорит, вдруг открывается ответ, о котором я понятия не имел раньше. И вот, валаамовой ослицей я так и живу. Вот.
Опубликовано: «Беседы о вере Церкви.» М.,1991.
«Может ли еще молиться современный человек?», Клин: Христианская жизнь, 1999, с. 291 — 292