Если не ошибаюсь, мы говорили в прошлый раз о действии Божием в Божественной литургии, и мне хочется сказать снова на ту же тему.
Несколько лет тому назад мне пришлось быть в Гааге на литургии, которую совершал митрополит Николай Крутицкий. Алтарь был чрезвычайно маленький, церковь невелика, а народа было очень много; и в течении какого-то времени мне показалось совершенно невозможно молиться, и мне показалось, что в этой обстановке совершенно невозможно совершать литургию.
Вокруг алтаря собралось довольно много духовенства и прислужников, так что настоящей, глубокой молитвенной тишины там не было. В храме было такое разнообразие (не людей, а настроений), что казалось невозможно собрать их воедино никаким образом. Во-первых, были прихожане этого храма, которые пришли с благоговением, но тоже с большой долей любопытства встретить человека, о котором говорили много, о котором мнения расходились, который был значительный человек, но неизвестно было в хорошую или в плохую сторону. Были люди, которые пришли просто из любопытства, для которых литургия, которая должна была совершиться, в сущности, не имела никакого значения; они хотели видеть этого человека, и они хотели его слышать, либо чтобы создать себе мнение о нем, либо для того чтоб можно было вспомнить, что они его встречали. Собралось немало таких людей, которые и православную Церковь не любили, и патриаршей Церкви были недругами и которые пришли туда только для того, чтобы искать повода уловить русского епископа или в слове или в чем-нибудь.
И в этом переплёте намерений, настроений, чувств, мне показалось одну минуту, что нет места для совершения литургии. Я тогда посмотрел на митрополита Николая, который, как вы знаете, столько пережил с начала революции до смерти, и который вероятно служил в обстановках еще более трудных, сложных, противоречивых, напряженных. Он стоял как скала, с закрытыми глазами, молился и совершал богослужение. Перед ним к тому моменту на престоле, после Великого входа, стояла чаша и дискос, закланный Агнец и излитая кровь, и мне вдруг представилось, что именно эта обстановка лучше всего отражает то, что когда-то совершилось около 2000 лет тому назад на Голгофе.
Там тоже был центр, средоточие совершенного божественного безмолвия, когда все чувства, все мысли, всё совершающееся было, как бы вобрано в тайну спасения совершаемого Богом. А вокруг всё, начиная от веры, и сомнение и недоумение и колебание и искания и грубого разгула ненависти — всё было. Притом в нашем небольшом гаагском храме это всё как-то звенело и дребезжало мыслями и чувствами, столкновениями переживаний, это чувствовалось, но на Голгофе это же разразилось шумно, громко, безобразно.
И тогда, вглядываясь, с одной стороны в чашу и дискос, во Христа закланного на спасение мира, на митрополита Николая, который сумел войти в это страшное, таинственное безмолвие, и затем мысленно в нас самих, вперяя взор, мне представилось, что эта литургия, но и каждая литургия в каком-то очень страшном смысле является голгофской тайной, и что было когда-то на Голгофе, как бы оно ни было прикрыто изо дня в день, из недели в неделю в нашей жизни, совершается при каждой литургии.
И вот посмотрим на то, что там было. В центре всего, в центре маленького пригорка Голгофского и в центре мироздания, в средоточии мира стоял крест. На этом кресте висел Сын Божий ставший Сыном Человеческим. Он умирал всей глубиной и всем ужасом человеческой смерти. Здесь было совершенное и страшное безмолвие; несколько слов, которые произнёс Спаситель это безмолвие делают более глубоким: они раскрывают тайну погруженности в Бога, они раскрывают нам тайну вступления Бога в человеческую судьбу и историю. В самом глубоком средоточии этой тайны слова Спасителя, «Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?» Это не только слова пророческого псалма; это момент когда Христос приобщился не только к телесному умиранию человека, но к той страшной тайне богооставленности, лишенности Бога, безбожия, которое сделало смерть и смертность реальностью земли. Не потеряв Бога, человек не может умереть; не потеряв Бога, Сын Божий не мог приобщиться к самому трагическому, к самому основному, что является драмой человеческой истории — к обезбоженности. Без неё смерть не смерть, а успение, она то, чем она стала для нас после смерти и воскресения Христовых. Но до смерти Христа смерть была потерей Бога и то сошествие во ад, о котором повествуют нам иконы воскресения Христова и победы Христовой, было сошествие в то место, где Бога нет и не будет.
И вот это совершалось в средоточии истории, в сердцевине мира, и, приобщенные к этой тайне безмолвия, в ужасе, в священном ужасе, стояла Мать и любимый ученик. Мать тоже безмолвствовала. Евангелие не повествует нам о том, что показывают многие западные картины — женщину в слезах, в полуобмороке. Евангелие нам Её показывает спящую в безмолвии, так приобщенной тайне Христа, что Она может отдавать Своего Сына и соумирать с Ним, погрузиться с Ним в смерть, из которой Он выйдет воскресением, о которой мы поем на полунощнице: «Не рыдай Мене, Мати, зряще во гробе». И ученик, тот, который был провозвестником любви, Иоанн, бессловно, безмолвно стоящий и созерцающий эту тайну, эту двойную тайну умирающего Христа и безмолвно соумирающей Матери, приносящей в жертву Своего Сына.
И когда я говорю об этом жертвоприношении, я думаю о дивном и таком страшном празднике Сретенья Господня, и о таком дивном и страшном приношении детей и воцерковлении их в нашей православной Церкви. Праздник, который мы вспоминаем, мы торжествуем в Сретении Господнем, установлен еще в Ветхом Завете. После того, как Евреи вышли из Египта, Господь сказал Моисею, что выкуп за всех младенцев египетских, которые должны были погибнуть, чтобы Израиль был освобожден от рабства, ради спасения мира, что выкуп за всех, которые были Его тварью, любимые Ему, Израиль должен приносить, из столетия в столетие всякого младенца мужеского пола, разверзавшего ложесна. Он, Бог, получал над каждым из них право жизни и смерти. Они приносились Ему в кровавую жертву, и только милосердием Господним было разрешено их заменять агнцем или двумя голубями. И один раз только в истории всего мира Бог принял эту жертву в лице Единородного Сына Своего, ставшего человеком. Он принял и заклал подлинного и единственного Агнца много лет спустя на кресте Голгофском. И в этом приношении в храм Своего младенца Пречистая Дева принесла Его в эту кровавую жертву; и не напрасно пророческое слово Её постигло: «И Тебе оружие пройдет сердце». Это сердцевина того, что совершилось на Голгофе; это то, что я тогда мог видеть на престоле Господнем в виде Агнца надрезанного и закланного, в виде крови, излитой в чаше, и в виде человека, который среди всего шума, всей тревоги, всего колебания чувств и мыслей, непоколебимо стоял в этой тайне.
А направо и налево от Христа два разбойника; у ног Спасителя – воины, исполняющие свои обязанности в окаменелом безразличии. Они привели осужденных, они их прибили ко крестам, они воздвигли эти кресты, а теперь они бросали жребий о том, что кому достанется из того, что сорвано с этих умирающих людей. Они чувствуют себя совершенно неответственными, их это не касается; какая-то судебная власть приняла решение, они не участвуют в этом решении, но они и не участвуют также и в убийстве и смерти — они безучастны. Один только из них, позже, Лонгин сотник, который должен был наблюдать за совершающимся, когда всё увидел, сказал: «Поистине этот человек был Сын Божий». А вокруг — шумная восточная толпа, люди, которые, пришли из ненависти — первосвященники, фарисеи, саддукеи, политические враги Христа, другие, которые пришли из любопытства, посмотреть, как человек умирает. Это бывало прежде и во Франции, когда пускали народ в тюремный двор посмотреть, как умирают преступники, еще в 20-ых и 30-ых годах. Были и такие, которые пришли с разделенными мыслями — одни, что Христос сойдёт со креста, потому что их тронула, взволновала проповедь Христа, потому что они видели чудеса, потому что они пережили некоторые из этих чудес. Но им было страшно идти против людей. Если бы Христос теперь сошел со креста, то можно было бы верить победоносно и безопасно, а если Он не сойдет, то нет, вместе с Ним идти на этот позор и страх, и на эту смерть — нет.
А были такие, которых глубоко ранило, может быть, слово Христово о любви, в которых блеснула возможность, но которые испугались, которым эта страшная евангельская любовь показалась слишком страшной. И те, может быть, стояли и думали: «Только бы Он не сошел со креста, только бы оказалось, что проповедь эта — пустая мечта, и что Сам Бог нам показывает, что можно не верить». А эта проповедь действительно была страшная, это, может быть, самое страшное, что есть во всём Евангелии — слово Христово о любви, о том, что человек должен так совершенно умереть всему тому, что собирательно мы называем себялюбием, так умереть до конца, чтобы жить для другого, в другом, ради другого. Это проповедь о такой страшной смерти, которой нет подобной на земле; это — умереть заживо всему тому, что кажется нам есть наша жизнь. Принять такую проповедь любви можно благодатию Святого Духа, но и тогда она бывает порой так страшна.
И были, наверное, такие, которые были поражены в сердце, и которые не могли умереть. Феофан Затворник, говоря об этом где-то: «Это то же самое, как на себя кинжал поднять. Только Бог может такую руку поддержать».
Много еще разных оттенков было, наверное, на Голгофе: были жены-мироносицы, были два разбойника, о которых можно было бы говорить отдельно, но, по существу, это был такой страшный разнобой криков и безмолвия, переживаний, душевных движений, намерений, надежд противоречивых; и когда я оглянулся тогда на нашу толпу, на наш алтарь и на наш храм, я увидел, что это та же самая страшная Голгофа. И с тех пор, каждый раз как я оглядываюсь на храм, где совершается Божественная литургия, я вижу и эту Голгофу, и ту сердцевину безмолвной тайны спасения, и тот ужас, который тогда происходил и в нашем храме в Гааге и на Голгофе 2000 лет тому назад. Здесь мы видим, что Бог совершает над нами, и здесь нам становится понятно, почему нам говорят: «Иди, иди в церковь, стой, если ничего другого в тебе нет, стой, если нет чувств, переживаний, стой, если всё в тебе возмущается, стой. Что бы ни происходило, даже мертвая зыбь, стой и смотри, потому что простоять там нельзя напрасно». Это одна из самых важных вещей, которую мы, стоящие во храме, должны понять о том, что в нем совершается. С одной стороны тайна, которую ничто не может поколебать, а с другой стороны, именно потому, что совершается эта тайна, такое колебание души, жизни, судьбы мира, всего мироздания, что иногда это делается невыносимым, и можно было бы бежать с криком, только бы уйти от этого. И никуда не уйдёшь, потому что, как говорит псалом: «Куда мне бежать от лица Твоего, Господи? На небе Ты еси, земля — подножие Твоих ног, в ад ли (то есть в преисподнюю) и там Ты находишься после смерти и воскресения Христовых…»
И перед нами последний образ двух разбойников; последний, потому что он говорит нам о последнем суде, который, в конечном итоге, разделяет нас всех на две категории. Одни видят, что умирает невинный на кресте и отвергают правосудие человеческое, смысл событий, не могут верить в то, что во всём Божия рука и Божие действие; а другие видят, как умирает невинный и всё способны принять в тайне Голгофского умирания. Если бы нам из этой пестрой, шумной, крикливой, противоречивой толпы подойти ближе, если бы нам оказаться пригвожденными к кресту — вот, к чему надо стремиться, вот, чего надо искать, дойти до того момента и места, когда мы или направо или налево от креста, вернее, когда мы прибиты к этому неотвратимому суду, и премудростью Господней, благодатью Духа оказаться одесную, а не ошуюю.
Вот еще один из аспектов нашей страшной, таинственной, всеобъемлющей и всё способной спасти Божественной литургии.
Ответы на вопросы:
Вопрос: /М.В. Родзянко/: Евхаристия это благодарение, то есть величайшая радость, но мне кажется, что Вы говорите немного грустно. Мне хочется радоваться и благодарить на литургии, не то чтобы танцевать, но бывает иногда страшно возвышенное настроение на литургии. Как надо это понимать?
Ответ: Ну, и танцевать бы неплохо, потому что царь Давид танцевал перед ковчегом, и я всё больше и больше убеждён, что, например, Пасхальную заутреню надо было бы ритмически совершать, то есть не совсем танцевать её, но чтобы движения соответствовали пению. Но насчет сегодняшней беседы — во-первых, у меня есть вероятно такая мрачная черта, а во-вторых, я сегодня говорил об именно этом аспекте в связи с другими вещами. Я, кажется, раньше говорил о благодарении и о радости, но вообще я о радости, очевидно, говорить не умею. Слово «евхаристия» так же как славянское «благодать» имело двойное значение: с одной стороны — «благой дар», то, что ты получаешь, и с другой стороны — «благодарение». Это мы находим в каноне Ангелу-хранителю, где слово благодать употребляется именно как дар благой. В литургии находятся эти два момента: это величайший дар, который мы можем получить и в ответ на величайший дар — величайшее ликование, но в этом ликовании есть один момент трудный. Сказать Богу, что мы Его благодарим без исключения за всё перед лицом того, что совершается на земле можно или если забыть на время что совершается (что немыслимо, потому что в тайне любви забыть нельзя), или если мы действительно находимся уже в эсхатологическом веке, то есть если литургия есть небо на земле, если она есть тайна будущего века.
Опубликовано с сокращением: «Труды» Т.2. 2002. М.: Практика