митрополит Антоний Сурожский

Церковь в истории. Часть 5

2 ноября 1995 г.
Тема: Любовь, Церковь   Место: Лондонский приход   Период: 1991-1995   Жанр: Беседа

Продолжая наши беседы о Церкви, я хочу сегодня обратить ваше внимание на очень важный момент евангельской проповеди, которая изменила не только самих людей, веровавших во Христа, но постепенно, из столетия в столетие, преобразила состояние всего мира. Это отношение Бога к человеку, ценность и значение человека в глазах Божиих и, следственно, значение, которое человек имеет для другого. До Христа в древнем мире существовало два рода людей: рабы и рабовладельцы, люди, имевшие власть над другими, и люди подчиненные им, не обязательно в порядке рабства, а в порядке полной зависимости и подчинения. Причем те, кто был в подчинении или в рабстве, даже не считались людьми, они были приравнены к домашнему скоту. Евангелие внесло нечто совершенно перевернувшее мир, потому что даже те люди в наше время, которые больше не верят в Бога, продолжают верить в человека и относиться к человеку совершенно по-иному. Конечно, это относится не ко всем, не равно во все времена, но в основе закваска, которую Евангелие бросило в тесто человеческой истории, действует постоянно. И изумительно то, что это новое от­ношение к человеку является тоже в каком-то смысле верой. Я пом­ню разговор, который у меня был много лет назад теперь с одним из сотрудников Совета по делам религий в Москве. Мы говорили о вере, и он мне сказал: «Но без веры человек жить не может!» Я улыбнулся и ему возразил: «Вы же профессиональный безбожник, о чем вы говорите!?» — «Я верю в будущее человечества». Вот это отношение к человеку, которое содержит в себе уверенность и надежду на то, что когда-то человек достигнет полного своего развития, полного своего величия, каким-то очень странным об­разом совпадает с Божиим отношением. Я помню, как меня раз спросили (может быть, я вам уже говорил об этом): русский офицер подошел ко мне в Москве, сказал, что он безбожник, и спросил: «Вот вы верите в Бога; а Бог-то во что верит?» И я ему ответил: «Бог верит в человека». В этом плане всякий, кто переменил свое отношение к человеку, к человечеству вообще, в каком-то смысле совпадает с отношением Бога к человечеству и к каждому из нас. И вот эта весть, которая принеслась из Евангелия: что Бог све­тит Свое солнце и на добрых, и на злых, что Он не делает разли­чия между теми и другими, что Он любит добрых и злых равно, хотя и по-разному, — эта весть постепенно переменяла и продолжает менять мир, в котором мы живем.

Я сказал, что Бог любит всех равно, но по-разному, и поясню это примером. Мальчиком лет десяти я был в детском летнем ла­гере, и там был священник, который меня изумил, поразил своим отношением к нам, мальчикам. Он всех нас любил равно, без выбора, но когда мы были «хорошие» (пусть это будет в кавычках и, очень относительно), его любовь была ликованием, радостью, светом; когда мы делались дурными, его любовь не изменялась как бы в своем напряжении, но делалась острой болью, состраданием. И вот это было для меня первое видение того, как может Бог любить людей. Тогда я этого не понял вовсе, это ко мне вернулось много-много лет спустя, но это был очень живой образ. Да, Бог светит Свой свет на всех, и на добрых, и на злых, Он любит всех, но разно: разно тем, что Он ликует об одних и рас­пинается другими, в других и ради других. Это очень важный момент, которого древность не знала и, который постепенно переменил очень многое в истории человечества. Все движения, которые за послед­ние столетия обращены на судьбу человека, выросли из этого восприятия человека в Евангелии, из этой евангельской проповеди о том, что человек — каждый! — равно дорог и значителен для Бога.

Я говорил прошлый раз о том, как ранняя Церковь совершен­но по-новому узнала о Боге, видела Бога, обращалась к Нему. И теперь получается полная картина того основного, что принесло Евангелие, благая весть о том, что Бог есть любовь, причем не сентиментальная любовь, а любовь жертвенная, любовь крестная. Божия любовь сказывается тем, что Сын Божий умирает ради того, чтобы люди могли ожить и поверить в Божественную любовь. И эта смерть дается за всех. Помните, как на кресте Христос воскликнул: Про­сти им, Отче, они не знают, что творят!.. Это было сказано о Его распинателях.

И с этим Церковь вышла в мир. С одной стороны, это была такая радость, такое торжество, такое чудо, что нельзя было его не пронести через весь мир, нельзя было не поделиться с други­ми людьми, которые этого не знали и которые в этом нуждались, отчаянно нуждались. И вместе с тем это несло с собой громадную опасность, потому что одни люди это воспринимали с радостью, как животворную росу, как новую жизнь, а другие видели в этом смертную опасность.

Вы подумайте о том, что было на Голгофе. На Голгофе был распят Сын Божий, ставший Сыном Человеческим. На Голгофу, на это распятие пришла толпа народа из Иерусалима и всех краев, чтобы посмотреть, что будет. Одни пришли с ненавистью; это те, которые кончали «Распни, распни Его!» или подстрекали других к этому крику. Другие пришли с любопытством: Он о Себе говорил, что Он Бог, как же Он может умереть?.. Пришли посмотреть, что дальше будет. Иные пришли с надеждой, что Христос сойдет со креста и тогда можно стать Его учениками безопасно, без риска, тогда Он был бы Победителем, и они вошли бы в сонм Его сотруд­ников, Его слуг, Его последователей. А подумайте, сколько было таких людей, которые надеялись, что Он не сойдет со креста, и то страшное Евангелие, которое Он проповедовал: что надо любить друг друга с готовностью жизнь отдать за своего ближнего, надо любить Бога всем сердцем своим, всем умом своим, всей кре­постью своей, всем существом своим, — что это страшное Еванге­лие, страшное благовестие, которое было благой вестью для одних, но страшило многих, не станет обязательным… «Только бы Он не сошел со креста, чтобы не потребовалось мне отречься от всего эгоис­тичного, уйти от всего того, что является моим рабством земле и моим хищничеством».

Первые христиане вышли на проповедь с ликующим сердцем и вместе с тем с опасностью для жизни. Потому что, кроме того, что они, конечно, являлись поругателями ложных богов, они еще вносили в сознание людей нечто более страшное, то, что я только что сказал: если это правда, всё должно перемениться в жиз­ни каждого человека. И это в своем роде распятие. Как апостол Павел говорил: через Христа я теперь распят по отношению ко всему греховному, распят, умираю, если еще не умер по отношению ко всему тому, что является без-божным, без-человечным, злым во всех отношениях этого слова.

И ранняя Церковь была общиной свидетелей, которые ликующе пронесли весть, но свидетелей гонимых. В этом отношении в ранней Церкви осуществилось нечто, о чем мы будем говорить подробнее: то, что эти люди не могли жить оседлой жизнью. С одной стороны, их гнали с места на место; с другой стороны, они сами шли во все края земли, чтобы пронес­ти эту весть. Церковь в раннее время была не оседлая, как те­перь, именно потому, что ее влекла проповедь, и гнало преследова­ние, и оба эти момента совпадали ради того, чтобы всё большее число людей встречало Христа. Как пишет в одном из своих посла­ний Тертуллиан, на крови мучеников рождается вера людей… Люди видели, как другие веруют. Сколько раз в житиях святых мы встречаем такие картины: взяли какую-то группу верующих, повлекли на муки, их окружают зрители и видят, как те готовы умереть. Как они ликуют о том, что свою жизнь могут отдать Богу, доказывая Ему свою верность, и вместе с тем доказывая другим людям, что стоит для такого Бога не только жить, но и умирать, и умирать самой страшной смертью. Такова характеристика этого первого поколения людей.

Что случилось потом? Потом случилось нечто совершенно естественное. Всё большее число людей веровало во Христа, по­степенно образовывались более и более обширные общины, посте­пенно Евангелие проникало всё дальше и дальше; уже гонений не было, хотя могло быть отрицание или безразличие. И в какой-то момент, в четвертом веке, уверовал император Константин. Он не крестил­ся сразу, но дал право свободной жизни всем христианам и стал относиться к ним положительно, то есть он выбрал между Христом и лжебогами, которым поклонялись люди. И в тот момент, когда император оказался сторонником Христа, люди, которые иначе никогда не подошли бы к Церкви, никогда не выбрали бы Христа из-за страха перед тем, что с ними может случиться, хлынули в Цер­ковь; и в этот момент Церковь глубоко изменилась. Ранняя Церковь была Церковью мучеников и свидетелей. Греческое слово «мартирион» значит одновременно «свидетель» и «мученик», т.е. тот свидетель, который готов доказывать свою веру даже собственной смертью. А теперь влилась масса народа, тех, кто никогда не пошел бы на мученичество, но теперь, когда это стало безопасно, был готов прислушиваться к учению Христа. И совершенно искренне люди в этом учении, конечно, находили новую жизнь, новое мировоз­зрение, начинали жить по-новому, но без опасности для собст­венной жизни. И в этот момент начался целый ряд перемен.

Первое: Церковь стала оседлой. Стала открываться храмы, стали образовываться приходы, епархии; люди, открыто исповедуя свою веру, стали постепенно организовывать свое христианское общество. В этом христианском обществе уже нельзя было жить так, как жили в раннюю эпоху, в раннее время. Один из примеров, который можно дать тому — то, что случилось с исповедью.

В ранней Церкви, когда человек совершил грех, несовместимый с именем христианина, он отлучался от Церкви и мог вернуть­ся в Церковь, только если покается, и не на словах только, а изменив свою жизнь. Три греха были выделены абсолютно, стояли во главе всякого нравственного суждения о себе и о других: это — отречение от Бога, убийство и прелюбодеяние. Эти три греха говорили об одном и том же: о том, что человек согрешил полностью против заповеди о любви. Если бы человек любил Бога, он не мог бы от Него отречься. Так же как мы не можем отречься от того человека, которого любим, даже при опасности смерти, а если отречемся, то нас раздирает раскаяние и боль и стыд; спокойного отречения ради того, чтобы обеспечить себе прохладную, удобную, безопасную жизнь, нельзя принять. Второй       грех — убийство: радикальная нелюбовь к человеку; а третий — прелюбодеяние как разрушение уже существующей любви, вторжение в эту любовь и разрушение ее. Эти три греха должны были быть исповеданы, раньше, чем человек мог быть вновь принят в Церковь и допущен к Святому Причащению.

В то время исповедь была открытая и всеобщая, то есть когда верующие собирались на молитву, согрешивший выходил по призыву пресвитера, тогдашнего священника и перед всеми ис­поведовал свой грех; и такая исповедь имела двоякое значение. С одной стороны, гораздо труднее открыто сказать о своем грехе, чем перед Богом его оплакивать. Для того, чтобы решаться на это, надо действительно сделать выбор между добром и злом, между Богом и Его противником, сатаной. А с другой стороны, человек, который исповедал свой грех, должен был быть принят обратно общиной. Это означало, что вся община и каждый ее член должны были глубоко вглядеться в собственное сердце: могут ли они судить другого человека, могут ли его не принять, в силах ли они его принять, должны ли они его принять и на каких усло­виях. А человек, который говорил о себе, таким образом, пережи­вал свой грех совершенно по-новому, потому что если он был при­нят общиной, он знал: что бы с ним ни случилось, его поддержат другие люди.

Я знал одного священника в России, собравшего вокруг себя, внутри своего прихода, более тесную общину людей, которые имен­но так исповедовались перед ним и друг перед другом. Они стре­мились сбросить с плеч свой грех, так, чтобы он не был тайной от тех людей, которые его/ее считали братом/сестрой, чтобы те были готовы или принять их, или отвергнуть, но если только примут, всем сердцем готовы были поддержать во всем, помочь вырваться из греха, если сочтут, что этому человеку ра­но получить мир, прощение, реинтеграцию.

Я, может быть, уже рассказывал вам, как на одном из ранних съездов РСХД к отцу Александру Ельчанинову подошел офицер, который прошел через первую мировую войну, через гражданскую войну, на нем, как он сам сознавал, лежало множество грехов. Этот офицер сказал: «Я все свои грехи сознаю умом, я могу их испове­дать и отречься от них волей, но я никакого покаяния не чувст­вую, мое сердце, как камень, как лед; что мне делать?» И отец Александр с удивительной смелостью ему сказал: «Я тебя не могу ни исповедовать, ни простить именем Божиим. Завтра, когда все соберутся на литургию, ты выйдешь вперед, объяснишь людям, что с тобой делается, и потом происповедуешься перед всеми. И если люди, которые тебя будут слышать, смогут тебя принять и как бы обяжутся, пусть молча, тебя пронести через жизнь, тогда ты по­дойдешь и получишь разрешительную молитву». И у офицера хватило мужества это сделать. Он вышел и перед всеми сказал: «Вот для чего я вышел перед вами…» Он ожидал, что в этот момент люди от него как бы шарахнутся, закроются: какой ужас!.. И вместо этого он почувствовал такое сострадание, такую открытость со стороны людей, что расплакался и произнес свою исповедь уже не от ума, а от сердца. Вот это и совершалось в ранней Церкви.

Но когда в Церковь влилась легко и безопасно толпа людей, это уже стало невозможно, потому что те люди, которые пришли без всякой трагедии, пришли, потому что это место, где бывает император, место, которому покровительствует земная власть, — эти люди не способны были другого человека воспринять и принять и обновить. И тогда началось то, что мы знаем на опыте: частная испо­ведь, когда епископ или священник — не на своих каких-то пра­вах, а именно потому, что он представляет всю общину перед Бо­гом, взял на себя крест выслушивать исповедь людей, которые со­грешили и уже не могут называться детьми Церкви, пока не раскаются и не переменятся. С тех пор еще ослабела практика исповеди. Предметы, которые приносятся на исповедь, конечно, чис­лом увеличились без конца, но результат иной: люди не приходят, дойдя до момента, когда они больше жить не могут с тем грехом, который они совершили. Поэтому они исповедуют, вернее, мы все исповедуем свои грехи и вместе с тем к ним возвращаемся. Но об этом мы успеем поговорить отдельно.

И вот церковь стала оседлая в этом отношении, и тогда начались реакции против этой оседлости. Первая реакция была — монашество. Но монашество тогда было не то, каким мы его знаем теперь. Монахи уходили в пустыню, не избегая гонения, — когда гонения были, они никуда не уходили, а уходя от той общины, кото­рая потеряла свою интегральность, свою крепость. Они уходили для того, чтобы бороться со злом, с которым община уже не боро­лась, а воспринимала как обычное. Они уходили в пустыню для того, чтобы остаться лицом к лицу с Богом, Который является ис­тиной, правдой, чистотой, Который проливал бы Свой свет в их души. Они всю жизнь, долгие годы стояли перед своей совестью и перед судом Божиим, как бы всё глубже проникая в тайники своего сердца и ума, и воли и плоти для того, чтобы очистить их перед Богом от всего, что недостойно Его. Они не бежали от ми­ра, в том смысле, что они не боялись мира, но уходили от слабоволия, от отсутствия христианского пламени в мире. Если подумать о том, была ли какая-нибудь связь между ними и миром, можно сказать, что бывала. Мы не всегда ее видим в житиях свя­тых, но иногда можем ее уловить.

Я вам дам пример не из древних житий и даже не из житий святых, а из жизни простого дьякона старого Валаамского монас­тыря. Мой духовный отец, впоследствии отец Афанасий (Нечаев), тогда только-только обратился из неверующего в верующего, но колебал­ся, где искать жизни, которая соответствовала бы его новой вере. И он пошел в монастырь посмотреть, чем живут монахи. Он встречал разных старцев, наставников, слушал их, и, наконец, набрел на одного старого дьякона, который прожил в монастыре пятьдесят лет, на работах при рубке леса потерял руку и ногу, и никогда не согласился стать монахом. Отец Афанасий его спросил: Почему? Ты ведь живешь в монастыре уже пятьдесят лет, живешь исключи­тельно монашеской жизнью? что тебе мешает стать монахом?.. И тот со слезами ему ответил: Я еще не научился плакать над несчастьем всей земли… Он чувствовал, что не может стать монахом, то есть отречься от всего, пока он всё земное не воспримет в свое сердце и не будет плакать за грехи человечества и вмес­те со всем человечеством о его греховности. Этот пример нам говорит о том, как люди, которые всецело ушли в Бога, одновременно не уходили от мира, если даже телесно не присутствовали среди людей. Это первый род ухода (опять-таки, не бегства от опасностей, а бегства от теплохладности, от ослабления веры и ослабления жизни) людей, которые хотели жить интегральной, пламенной жизнью во Христе и в Боге.

Второй пример, который я хочу вам дать, это пример миссио­неров. То есть тех людей, которые, ставши верующими, уходили из породившей их общины, где они нашли веру или воспитались как верующие, к тем людям, которые еще не обладали этой верой. Эти люди были согласны стать одинокими на всю жизнь, переходить с места на место только для того, чтобы принести Евангелие и радость и новую жизнь другим. И опять-таки, в них действовало не холодное убеждение, не философия, а пламенное сердце. Это не была организованная миссия, миссия людей сплоченных, обеспе­ченных поддержкой государства или поддержкой сильной Церкви, которая за ними стояла бы. Это были одиночки, которые уходили к другим людям, и вокруг них собирались верующие. Можно было бы дать много таких примеров.

И затем еще один род людей, которые не могла воспринять оседлости, то есть того, чтобы жить уютно во Христе (что в каком-то отношении невозможная вещь), — это странники, люди, которые ходили с места на место, молились одиноко в лесах, в пус­тынях, молилась на пути, ходили от одного святого места к дру­гому, останавливались где-нибудь в деревне, если их принимали, и повсюду приносили свою веру. Не обязательно проповедью, потому что эти люди были часто неграмотны и неспособны учить кого бы то ни было, но они приносили свою любовь к Богу. Те из вас, кто читал «Откровенные рассказы странника», могут себе предста­вить, какова была жизнь такого странника.

И наконец, последний род людей, отказавшихся от оседлости, это юродивые. Юродивые не сразу появились. Слово «юродивый» на русском языке значат сумасшедший, странный, чудак. Эти люди появились тогда, когда Церковь начала обмирщаться. Они восста­ли против того, что в Церковь стали вкрадываться отношения и понятия, которые ей чужды, когда, скажем, государственная вла­сть, будь то в Византии, будь то в России при Иване Грозном или около того, начала утверждать свою самостоятельность от веры, и от Церкви (и когда я говорю «от Церкви», я не говорю о Церкви как организации, которая верховодила бы государством, а Церк­ви как общества, которое свидетельствовало о законе Божием на земле). Это эпоха, когда стала утверждать свое право светская власть с одной стороны, и с другой — как бы утверждаться самостоятельность разума и человеческой свободы вне Бога. Тогда стали появляться люди, которые своим поведением, своей жизнью доказывали другим, что человеческий разум, человеческие мерки ничего не стоят. Некоторые появились еще в ранние времена христианства, когда в главных городах и по местам стала утверждаться обмирщенная власть в Церкви и обмирщение Церкви. Ударение было на то, что всё, что не Божие, презренно и не имеет никакого места в жизни. Эти люди жили так, как нельзя нормальному человеку жить. Вы, наверное, знаете о юродивых древней Руси, но мне сейчас вспоминается один юродивый 19-го века. Он был купцом и случайно посетил сумасшедший дом. В то время сумасшедших держали на цепи, они были прикованы к стене и с ними обращались, как с дикими зверьми. Он пришел в ужас от того, что так можно относиться к человеку: никакого утешения, никакой теплоты, никакой любви они ни от кого не получа­ют, — и решил сам притвориться сумасшедшим. Он притворился, был взят и тоже прикован к стене. И для того, чтобы никто не запо­дозрил, что на самом деле он не сумасшедший, он в течение всего дня бился, кричал, вел себя, как другие безумные. А когда наставала ночь, и сторожа уходили, он делался самим собой и ус­покаивал, утешал и поддерживал других людей, которые вокруг него были. Это юродство другого рода, но тоже безумие Христа ради. Вы, верно, помните слова апостола Павла: вы мудрые во Христе, а мы безумны Христа ради… Вот он стал таким безумным.

Эти различные примеры я вам дал для того, чтобы вы поняли, что Церковь стала оседлой, стала уютной, перестала быть подвиж­ническим и трагическим обществом не по какому-то злому намере­нию, а по обстоятельствам жизни. Пусть так, но в Церкви начали проявляться упомянутые мною течения, которые говорили о том, что надо оторваться от этих обстоятельств. Одни люди отрывались внешне, другие отрывались внутренне. Они освобождались от порабощения и даже в этой оседлой Церкви оставались одинокими, вернее, оставалась со Христом и едиными со всеми теми, которые были Христовы.

На этом я кончу сегодняшнюю беседу. А в следующий раз перейду к тому, что случилось с Церковью не только в личном по­рядке, о котором я сейчас говорил, а в структурном и общественном порядке, в котором мы живем, и который мы должны ставить под вопрос, обновить, оживить, сделать снова Церковью Живого Бога.

Слушать аудиозапись: , смотреть видеозапись: нет