Владыка, наблюдая вас во время службы в блеске облачения, в церковном великолепии, смотришь — и человеческий элемент как-то незаметен. Вы олицетворяете Церковь в этот момент, вы для прихожанина в этот момент, так сказать, часть действа. Но нельзя забывать, что за этим кроется живой человек с его сомнениями, с его жизненным путем, с какими-то, может быть, слабостями. И поскольку сегодня мы разговариваем с людьми, которые не обязательно верующие: среди них есть агностики, есть атеисты или просто совершенно ничего не знающие — нас бы сегодня интересовала ваша человеческая сторона. Как случилось: родились ли вы в религиозной семье, был ли ваш священнический путь предопределен с самого начала?
Я родился в религиозной семье — в том смысле, в котором тысячи и миллионы людей рождались до революции и до Первой мировой войны. Мой отец был верующим, моя мать, сестра композитора Скрябина, была верующая, но они не были особенно церковные. Они верили в Бога, были православными христианами, ходили в церковь на праздники и жили очень высокой духовно-нравственной жизнью, но не церковность определяла или оформляла их жизнь. Поэтому я в своем раннем детстве помню только то, что по вечерам я молился очень короткой молитвой перед тем как идти спать — ну, как все дети; и до 14-и лет Бог для меня просто не существовал. Не существовал, во-первых, потому что случилась революция, шли ранние годы эмиграции, нам жить было негде, под одним кровом мы не бывали, жил я во Французском лицее, где никакой религии не было, православной тем более, конечно. И поэтому Бог, может быть, и существовал где-то в глубинах моей души, но я не сознавал Его. В течение многих (для меня, т.е. лет до 14-и) лет вся жизнь проходила в том, чтобы бороться за существование: где-нибудь поспать, что-нибудь съесть, не быть избитым и как-то выжить. Когда мне настало 14 лет, случилось громадное для меня событие: мы поселились в общей квартире с матерью и бабушкой. Оказалось, что есть какое-то место, где я желанен, куда я могу приехать, где меня ждут, где я встречу любовь, ласку и где из меня будут стараться сделать человека. И тогда случилось что-то совершенно для меня непонятное. До того всё время надо было за что-то бороться, и поэтому была какая-то цель жизни с минуты на минуту. Тут вдруг я оказался лицом к лицу с счастьем, с безопасностью, с радостью, и вдруг мне стало страшно. Мне стало страшно от того, что счастье не имело никакого содержания, это была пустота, которая должна — или могла — продлиться годами… И я просто испугался и поставил перед собой вопрос: есть ли у жизни какая-то цель или смысл, или ничего нет?.. И так как я был мальчиком решительным, я решил дать себе год для того, чтобы найти какую-то цель или смысл жизни; если не найду, то покончу с собой. И вот в течение этого года у меня была очень интересная встреча.
Я был тогда в русской организации. Под Пасху наш руководитель стал собирать мальчиков моих лет и объяснять, что приглашен священник, чтобы с нами поговорить. Я возмутился: в Бога не верю, в церковь не хожу, священника знать не хочу!.. Руководитель мой был умен; он мне сказал: Знаешь, я тебя не прошу слушать, но ты представляешь себе, что он о нас разнесет по Парижу, если никто (он был не только умен, но и хитер) из вас не придет. Ты пойди, сядь и не слушай. Когда я уселся и стал слушать, я сначала надеялся не слышать, но священник тот говорил слишком громко; я стал прислушиваться, и то, что он говорил, меня очень возмутило. Понимаете, нас воспитывали в военном духе, а всё, что он нашел для нас, это речь о смирении, о кротости, о сладости Христа, со всей слащавостью, какую только можно собрать из книг для детей. И как только он кончил, я поехал домой и попросил у матери Евангелие, чтобы посмотреть, правда ли это; и, если это правда, покончить с этим раз и навсегда. И вот тут случилось две вещи. Во-первых, я был мальчик сообразительный, и зная, что есть четыре Евангелия, я решил, что одно короче других, поэтому зачем читать длинное? и попал на Евангелие от Марка, которое было написано именно для таких молодых дикарей, как я. А второе, что случилось — и это действительно было событие в моей жизни: пока я читал Евангелие, между началом первой и третьей главы Евангелия от Марка я вдруг со всей ясностью ощутил, что по ту сторону стола, за которым я сижу, стоит живой Христос. Я ничего не видел, ничего не слышал, райских цветов не обонял, я только с абсолютной уверенностью знал, что Христос живой тут стоит… Помню, я тогда откинулся к спинке стула и сказал себе: если Тот, о Котором сказано, что Он был распят на кресте, убит почти что две тысячи лет тому назад — жив, значит, всё, что написано в этой книге, должно быть правда!..
Так что душа ваша в 14-летнем возрасте получила благословение? Но в то же время ваш путь не был еще определен этим событием?
Нет, я еще был школьником. Но одно переменилось для меня совершенно: мое мироощущение. До этого я мог бы его так определить: я жил в сознании, что жизнь опасна, что окружающий меня человеческий мир — джунгли, что надо уметь защищаться, что надо уметь устоять, что если не стать железным, то тебя сомнут. А теперь я стал читать там-сям Евангелие, и вдруг мне открылось несколько вещей.
Первое: что Бог создал всех, и что Он всех любит, добрых и злых. И я себе сказал: если так, то что бы мне ни сделали люди, так как я хочу быть с Богом, я буду любить всех людей. Помню, на следующее утро я вышел в школу, смотрел вокруг себя на людей и думал: они все Богом любимы, значит, я должен — нет: я могу их любить… Второе: я обнаружил притчу о блудном сыне, и вдруг увидел, ощутил всем нутром, что Бог в каждом из нас видит какое-то величие, какую-то красоту, что Он в каждого из нас верит, даже если мы в Него не верим. Он надеется, что мы вырастем во всю меру своих возможностей: Он нас любит, какие бы мы ни оказались, и, значит, Он нас призывает к величию. Мы не рабы, мы не пресмыкающиеся. Он нас зовет быть друзьями, почти что равными Ему; Он нам Отец в самом глубоком смысле слова, и любит-то Он нас такой настоящей, подлинной любовью.
И дальше (но это уже было позже) третье я обнаружил: что Бог так человека любит, так уважает человека, что Он ему дает свободу, то есть право Его принять или отвергнуть, любить или отказать в любви, и что Бог в каком-то смысле уязвим в этом отношении. И если мы хоть немножечко знаем, на что Он похож, что Он Собой представляет, то весь смысл жизни в том, чтобы ответить на Его любовь любовью, Ему дать хоть сколько-то радости о том, что ты понял, понимаешь, что Он не напрасно жил, Он не напрасно умирал на кресте, что Он не напрасно так приобщился, соединился с человеком, взяв на Себя весь ужас человеческой судьбы: не только тварность, не только жизнь в изуродованном человеком мире, но приобщился даже потере человеком общения с Богом. Крик Христа со креста: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил? — это крик всего человечества; и Он, безгрешный, приобщился к этому ужасу Богооставленности. В этом отношении можно сказать — и я скажу это с уверенностью, — что ни один безбожник никогда не измерял глубину отсутствия Бога, как Христос, когда Он так воскликнул на кресте. Почему эта Богооставленность? Потому что во всем Он захотел быть одним из нас для того, чтобы приобщиться нам и спасти всё в нас, даже Богооставленность. И такого Бога, я считаю, можно не только любить, но можно уважать; а не уважая Бога, я не мог бы Ему ни отдаться, ни служить; Его уважение так важно.
Служение Богу настало позже в вашей жизни. Вы для начала получили ведь образование вполне светское, и по профессии, насколько я знаю, вы врач. Т.о. к душевному и духовному был путь как бы через телесное, потому что вы сначала лечили людей физически…
Да, но и это имело какое-то измерение — я бы не сказал: духовное, но какое-то глубокое для меня измерение. Знаете, одна из вещей, которая меня больше всего поразила, когда я впервые оказался в больнице и когда впервые мне поручили осмотреть больного, это то, что человек может так доверять другому, чтобы ему разрешить видеть его тело и прикасаться к этому телу. Какое же это доверие! и с каким благоговением должен врач или сестра милосердия относиться к человеку, который в беспомощности своей так отдается и доверяет ему самое драгоценное, что у него есть. Потому что пока мы здоровы, мы можем думать, что мы сплошной дух, а когда мы заболеем, мы знаем, что мы — и тело наше.
Больной человек с надеждой взирает на врача, с особой надеждой — на человека, который может его излечить каким-то способом — мистическим, что ли, нематериальным. Если мы откроем Новый Завет, то там много случаев Божественного исцеления. То время раннего христианства изобилует чудесами. Что происходит сейчас в этом смысле? Исчезли ли чудеса? Время ли настало другое или просто мы о них недостаточно слышим? Вы как врач имели прямое отношение к здравию ваших пациентов. На вашем пути не встречалось ли таких «библейских» вариантов излечения?
Во-первых, я скажу вот что: по мере того, как человеку делается доступной возможность излечить другого человека, Бог препоручает человеку сострадание, любовь и заботу о другом; и поэтому, я думаю, по мере того как наука ширится, углубляется, нужда в чуде уменьшается. Не потому что оно невозможно, а потому что человек открыл в природе такие свойства, через которые он может излечивать других, и это — сплошное чудо. Я помню из разговора Серафима Саровского с одним из его посетителей такой случай, когда он говорит: «Не презирай врача. Бог создал и врача, и лекарства; и принимай их, как от Бога…» Поэтому то, что мы обращаемся к врачу, к хирургу, к психиатру с желанием быть исцеленными естественными средствами, вовсе не говорит о том, что мы перестали верить в Бога; это значит, что мы обращаемся через этого человека к Богу, Который создал и знание, и предмет знания, и благодаря Которому мы можем быть исцеленными.
Но с другой стороны, несомненно есть люди, у которых есть дар исцеления. Это может начаться на очень простом уровне. Скажем, есть люди, прикосновение которых успокаивает. Мы все знаем, что иногда, когда у нас тревога на душе, и тот или другой человек положит руку на наше плечо или возьмет нас за руку, нам делается спокойнее, не только потому что кто-то тут есть, а потому что из него как бы течет мир. Есть тоже люди, у которых этот дар гораздо более определенный, который может дойти до исцеления тех или других состояний или психических, или физических. Я не думаю, что это надо было бы относить, как некоторые люди суеверно относят, или непременно к Божественному воздействию, или, еще хуже, к какому-то сатанинскому воздействию. Есть целая область человеческих дарований, о которых мы знаем еще очень мало; есть целый мир вещей, о которых мы не имеем никакого представления или очень мало. И я знаю людей, которые очень возвышенны духовно и никаким таким даром не обладают, но могут помочь человеку душевно, духовно; есть люди, которые очень посредственны и которым дано нечто в этом роде; и я встречал даже очень плохого человека, у которого действительно был дар что-то совершать телесно над другим человеком. Я говорю «плохой человек», потому что он это делал вовсе не из любви, а по чистой расчетливости: плати — я тебя исцелю…
Часто говорят, что у людей, которые берут деньги, со временем этот дар начинает уменьшаться или вообще пропадает. Мне приходилось тут в Англии разговаривать с целителями, и они все к принятию денег относятся очень осторожно. Во всяком случае, они должны брать столько денег, чтобы покрывать текущие расходы клиники; они мне объясняли, что опасно наживаться на этом.
Я думаю, что из дарования деньги не надо делать.
Но сейчас — я не знаю, смотрите ли вы московское телевидение — всем известно, что там бум экстрасенсов, которые в массовом порядке производят излечение массовой аудитории. Это уже даже не экстрасенсы, это целители напрямую. Как вы об этом думаете, как вы к этому относитесь?
Я ни одного из них не встречал, и не видел по телевидению; неделей позже должен был выступать один из них, но я уехал слишком рано. Я не имею никакого непосредственного знания о них, но принципиально скажу, что человек, который обладает каким бы то ни было даром, может по чувству сострадания, по чувству ответственности за других его употреблять. Говорить о том, что это от Бога или от беса, что это естественное или сверхъестественное, можно только в отдельных случаях. Если человек пользуется даром на зло, это одно; если он пользуется на добро, это другое. Я не думаю, что можно было бы клеймить всякого целителя, верующего или неверующего, какими-нибудь кличками, будто он злодей или обманщик. Есть просто объективные факты.
Я застал — и Владыка подтвердит, — что в свое время не только на Рождество, но и в обычное воскресенье вы не только пластинки, — вы хлеба-то не могли купить в Англии. Изменения произошли колоссальные. Насчет воскресенья это удобно, что можно пойти и купить всё, что хотите, а на Рождество всё-таки как-то приятно было видеть эту полную тишину. Не знаю, разделит ли Владыка мои ощущения…
Да, это было замечательное переживание, которого у меня не было, скажем, во Франции: вдруг всё не то что замирало, но — затихало. Знаете, говорят, что в Благовещение и птица гнезда не вьет. Так вот, было такое же чувство здесь на Рождество. К сожалению, это уже перестало быть реальностью.
В отечественной истории известны примеры, скажем, тот же 1943 год, когда власти, после чудовищного, поистине апокалипсического разгрома Церкви, к ней обращались в трудную минуту. Сейчас в каком-то смысле происходит тот же процесс. Моральный упадок, душевное разложение и невозможность жить дальше без каких-то моральных канонов привели к тому, что на Церковь начинают возлагать надежды в восстановлении национального характера и национальной морали и даже народного хозяйства. Но притом ко всему этому относятся очень прагматически. Получается нечто вроде известного выражения, что, если Бога бы не было, нужно было бы Его выдумать: сейчас это устраивает по политическим соображениям. В связи с этим возникает вопрос: поскольку сознание народное идеологизировано и уже рельсы в этом направлении как бы проложены, с одной стороны, а крах официальной идеологии уже очевиден, как вы себе видите весь этот процесс, нет ли здесь опасности, что вакуум будет заполнен таким новым жёстким православным мышлением, что может привести в каком-то смысле к обстановке, которая в России существовала до революции? может быть, не такая уж плохая обстановка, но всё-таки, вы знаете революционную песню: «Церкви и тюрьмы сравняем с землей» — почему-то сюда включили церкви, кто в этом виноват? Очевидно, была какая-то ненависть, неприязнь. Кто в этом виноват: Церковь, народ, большевики? Все по-разному этот вопрос трактуют…
Начиная с конца нашего разговора, вашего выступления, я скажу, что Церковь в течение после петровской эпохи была очень тесно связана с государственным строем, и поэтому всё, что относилось к государственному строю, переносили также на Церковь. Церковь была бездейственна, она была в значительной мере порабощена, она была под властью обер-прокурора и не принимала решительных мер для каких бы то ни было изменений. Поэтому, когда думали о притеснениях, то весь государственный аппарат, включая и Церковь, считали заодно.
Что касается до теперешнего положения, я скажу, что я и не так пессимистически отношусь к действиям извне и может быть с большей опаской отношусь к положению изнутри. Епископ Николай Велимирович, один из самых крупных епископов Сербской Церкви, писал одной эмигрантке, которая ужасалась тому, что происходило в те годы в России: Помни, что и бесы воду свою льют на Христову мельницу… Я думаю, он был прав в том, что как бы ни страшна была революция, чтобы ни случалось, в результате этого была какая-то глубокая перемена отношения людей к Богу, к себе самим; вера в Бога и вера в человека выросли как бы одновременно. Поэтому мне думается, что, когда государство думает о Церкви как о полезном сотруднике (я бы сказал — как о необходимом сотруднике, как о единственном источнике нравственности, духовного строя, верности., правды и т.д.) это только может пойти на пользу — я говорю не Церкви как институции, а людям. Потому что когда от человека ожидают многого, он начинает давать это многое; и если люди верующие осознают глубоко, что от них ожидается нравственное возрождение России, то они, может быть, сделают больше, чем они когда-либо делали в этом направлении.
Опасность, которую я вижу в теперешнем состоянии, заключается в следующих вещах. Во-первых, в том, что, воспитавшись под гнетом тоталитарного государства, очень мало кто умеет делать выборы и принимать решения. Об этом мне говорил целый ряд людей, и епископы, и священники, и миряне, причем не только принадлежащие к Церкви, но и чуждые Церкви. Для того, чтобы уметь сделать выбор, нужна какая-то прошколенность. И с другой стороны, есть громадная опасность в том, что как только обстоятельства для человека делаются более легкими, он погрязает во всем том, чего у него раньше не было: в благополучии, во всех видах светской, секулярной жизни. И есть громадный риск, что если Церкви будет дана возможность всё возрастающей свободы, новые возможности во всех областях, то верующие потеряют тот напор, напряжение, сознание, что они должны стоять за свою веру, даже если жизнь за нее надо отдать. И в этом может быть большая опасность, чем та, которая происходит от ожидания государством поддержки от Церкви в тех областях, где Церковь может сделать свое дело.
А кроме нравственной стороны, конечно, у Церкви есть громадный запас культурных знаний, культурного опыта. Она принадлежит не только современности и не только прошлому, — в ней совмещается весь опыт послереволюционный со всей истории России, с того момента, как она была образована.
Это возрождение сейчас религиозного интереса и энтузиазма — думаете ли вы, что всё возвратится опять на ранние круги свои, появятся новые святые, скажем? Я тут, готовясь к встрече, перелистал «Жития святых» и очень многим был поражен. Например, определению, что есть святой: это нетленность и чудеса. Чудеса происходили, от святых их ожидали, это было каждодневным, повседневным делом. Считаете ли вы возможным появление новых святых сегодня?
Я думаю, что это несомненно возможно. Я бы сказал, что определение святости через чудеса и тому подобные явления недостаточно. Святой — это человек, который открылся Богу и через которого Бог как бы действует и сияет. Я помню, мой духовный отец мне как-то сказал, что никто не может отказаться от земного, если не увидит в глазах или на лице хоть одного человека сияние вечной жизни… И я думаю, что многие есть святые, которые никаких чудес не творили, которые сами были чудом. Скажем, канонизация патриарха Тихона в этом отношении характерна. Он чудес не творил, но он был образом человека, который, оказавшись перед лицом совершенно небывалых событий, неслыханных ситуаций, сумел вглядеться в них глазами веры, с углубленностью, и прочесть в них смысл, и направить Церковь по пути истинно церковно-христианскому евангельскому.
Можно задать вам вопрос, Владыко: как вы думаете, в свете того, что сейчас было сказано, есть ли возможность, что будет канонизован человек не очень верующий при жизни, во всяком случае, никогда не проявлявший веры, — Андрей Дмитриевич Сахаров, скончавшийся неделю назад?
Я должен вам поставить вопрос в ответ на это: он был христианином или нет?
Да, конечно; но и только; он не был традиционным верующим, в церковь не ходил[1]
Не в этом дело. Я думаю, в том только дело в святости, чтобы человек был свидетелем о вечных ценностях, о вечной жизни, о Боге. И я думаю, что, если кто-то не будет канонизован Церковью по каким-нибудь или техническим, или историческим причинам (ведь надо было бы канонизовать сейчас тысячи людей, не только новомучеников, но даже таких людей, которые ничем себя драматически не проявили, но которые стояли в такой чистоте души, в такой чистоте веры, нравственности, что — всех нельзя канонизовать). Но я бы сказал (может быть, кто-то это воспримет и «не так»), что не в канонизации дело: миллионы людей Бог принял в объятия Свои с любовью, с благоговением, за то, чем они были на земле, и которые и не канонизованные могут нам служить примером на земле: тогда как канонизованные святые, которые принадлежат к эпохе, нам чуждой, перестали быть для нас маяками в жизни.
[1] … Лет в тринадцать я решил, что я неверующий — под воздействием общей атмосферы жизни и не без папиного воздействия, хотя и неявного. Я перестал молиться и в церкви бывал очень редко, уже как неверующий. Мама очень огорчалась, но не настаивала, я не помню никаких разговоров на эту тему. Сейчас я не знаю, в глубине души, какова моя позиция на самом деле, я не верю ни в какие догматы, мне не нравятся официальные Церкви (особенно те, которые сильно сращены с государством или отличаются главным образом обрядовостью или фанатизмом и нетерпимостью).
В то же время я не могу представить себе Вселенную и человеческую жизнь без какого-то осмысляющего их начала, без источника духовной «теплоты», лежащего вне материи и ее законов. Вероятно, такое чувство можно назвать религиозным. Андрей Сахаров. Воспоминания //Знамя. 1990. № 10. С.5. (примеч.ред.)