Митрополит Антоний Сурожский

О литургии. Беседа 9

1 декабря 1967 г.
Тема: Христос, Литургия   Место: Лондонский приход   Период: 1966-1970   Жанр: Беседа

Если не ошибаюсь, мы говорили в прошлый раз о действии Божием в Божественной литургии, и мне хочется сказать снова на ту же тему.

Несколько лет тому назад мне пришлось быть в Гааге на литургии, которую совершал митрополит Николай Крутицкий. Алтарь был чрезвычай­но маленький, церковь невелика, а народа было очень много; и в тече­нии какого-то времени мне показалось совершенно невозможно молиться, и мне показалось, что в этой обстановке совершенно невозможно совер­шать литургию.

Вокруг алтаря собралось довольно много духовенства и прислужни­ков, так что настоящей, глубокой молитвенной тишины там не было. В храме было такое разнообразие (не людей, а настроений), что казалось невозможно собрать их воедино никаким образом. Во-первых, были прихо­жане этого храма, которые пришли с благоговением, но тоже с большой долей любопытства встретить человека, о котором говорили много, о ко­тором мнения расходились, который был значительный человек, но неиз­вестно было в хорошую или в плохую сторону. Были люди, которые приш­ли просто из любопытства, для которых литургия, которая должна была совершиться, в сущности, не имела никакого значения; они хотели ви­деть этого человека, и они хотели его слышать, либо чтобы создать се­бе мнение о нем, либо для того чтоб можно было вспомнить, что они его встречали. Собралось немало таких людей, которые и православную Церковь не любили, и патриаршей Церкви были недругами и которые при­шли туда только для того, чтобы искать повода уловить русского епис­копа или в слове или в чем-нибудь.

И в этом переплёте намерений, настроений, чувств, мне показалось одну минуту, что нет места для совершения литургии. Я тогда посмотрел на митрополита Николая, который, как вы знаете, столько пережил с на­чала революции до смерти, и который вероятно служил в обстановках еще более трудных, сложных, противоречивых, напряженных. Он стоял как скала, с закрытыми глазами, молился и совершал богослужение. Перед ним к тому моменту на престоле, после Великого входа, стояла чаша и дискос, закланный Агнец и излитая кровь, и мне вдруг представилось, что именно эта обстановка лучше всего отражает то, что когда-то со­вершилось около 2000 лет тому назад на Голгофе.

Там тоже был центр, средоточие совершенного божественного безмолвия, когда все чувства, все мысли, всё совершающееся было, как бы вобрано в тайну спасения совершаемого Богом. А вокруг всё, начиная от веры, и сомнение и недоумение и колебание и искания и грубого раз­гула ненависти — всё было. Притом в нашем небольшом гаагском храме это всё как-то звенело и дребезжало мыслями и чувствами, столкновениями переживаний, это чувствовалось, но на Голгофе это же разразилось шумно, громко, безобразно.

И тогда, вглядываясь, с одной стороны в чашу и дискос, во Хрис­та закланного на спасение мира, на митрополита Николая, который су­мел войти в это страшное, таинственное безмолвие, и затем мысленно в нас самих, вперяя взор, мне представилось, что эта литургия, но и каждая литургия в каком-то очень страшном смысле является голгофской тайной, и что было когда-то на Голгофе, как бы оно ни было прикрыто изо дня в день, из недели в неделю в нашей жизни, совершается при каждой литургии.

И вот посмотрим на то, что там было. В центре всего, в центре маленького пригорка Голгофского и в центре мироздания, в средоточии мира стоял крест. На этом кресте висел Сын Божий ставший Сыном Чело­веческим. Он умирал всей глубиной и всем ужасом человеческой смерти. Здесь было совершенное и страшное безмолвие; несколько слов, которые произнёс Спаситель это безмолвие делают более глубоким: они раскры­вают тайну погруженности в Бога, они раскрывают нам тайну вступле­ния Бога в человеческую судьбу и историю. В самом глубоком средото­чии этой тайны слова Спасителя, «Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?» Это не только слова пророческого псалма; это момент когда Христос приобщился не только к телесному умиранию человека, но к той страшной тайне богооставленности, лишенности Бога, безбожия, которое сделало смерть и смертность реальностью земли. Не потеряв Бога, чело­век не может умереть; не потеряв Бога, Сын Божий не мог приобщиться к самому трагическому, к самому основному, что является драмой человеческой истории — к обезбоженности. Без неё смерть не смерть, а успе­ние, она то, чем она стала для нас после смерти и воскресения Хрис­товых. Но до смерти Христа смерть была потерей Бога и то сошествие во ад, о котором повествуют нам иконы воскресения Христова и победы Христовой, было сошествие в то место, где Бога нет и не будет.

И вот это совершалось в средоточии истории, в сердцевине мира, и, приобщенные к этой тайне безмолвия, в ужасе, в священном ужасе, стояла Мать и любимый ученик. Мать тоже безмолвствовала. Евангелие не повествует нам о том, что показывают многие западные картины — же­нщину в слезах, в полуобмороке. Евангелие нам Её показывает спящую в безмолвии, так приобщенной тайне Христа, что Она может отдавать Своего Сына и соумирать с Ним, погрузиться с Ним в смерть, из которой Он выйдет воскресением, о которой мы поем на полунощнице: «Не рыдай Мене, Мати, зряще во гробе». И ученик, тот, который был провозвест­ником любви, Иоанн, бессловно, безмолвно стоящий и созерцающий эту тайну, эту двойную тайну умирающего Христа и безмолвно соумирающей Матери, приносящей в жертву Своего Сына.

И когда я говорю об этом жертвоприношении, я думаю о дивном и та­ком страшном празднике Сретенья Господня, и о таком дивном и страшном приношении детей и воцерковлении их в нашей православной Церкви. Праздник, который мы вспоминаем, мы торжествуем в Сретении Господнем, установлен еще в Ветхом Завете. После того, как Евреи вышли из Египта, Господь сказал Моисею, что выкуп за всех младенцев египетских, кото­рые должны были погибнуть, чтобы Израиль был освобожден от рабства, ради спасения мира, что выкуп за всех, которые были Его тварью, люби­мые Ему, Израиль должен приносить, из столетия в столетие всякого мла­денца мужеского пола, разверзавшего ложесна. Он, Бог, получал над каж­дым из них право жизни и смерти. Они приносились Ему в кровавую жерт­ву, и только милосердием Господним было разрешено их заменять агнцем или двумя голубями. И один раз только в истории всего мира Бог принял эту жертву в лице Единородного Сына Своего, ставшего человеком. Он принял и заклал подлинного и единственного Агнца много лет спустя на кресте Голгофском. И в этом приношении в храм Своего младенца Пречис­тая Дева принесла Его в эту кровавую жертву; и не напрасно пророчес­кое слово Её постигло: «И Тебе оружие пройдет сердце». Это сердцевина того, что совершилось на Голгофе; это то, что я тогда мог видеть на престоле Господнем в виде Агнца надрезанного и закланного, в виде кро­ви, излитой в чаше, и в виде человека, который среди всего шума, всей тревоги, всего колебания чувств и мыслей, непоколебимо стоял в этой тайне.

А направо и налево от Христа два разбойника; у ног Спасителя – воины, исполняющие свои обязанности в окаменелом безразличии. Они привели осужденных, они их прибили ко крестам, они воздвигли эти кре­сты, а теперь они бросали жребий о том, что кому достанется из того, что сорвано с этих умирающих людей. Они чувствуют себя совершенно неответственными, их это не касается; какая-то судебная власть приняла решение, они не участвуют в этом решении, но они и не участвуют также и в убийстве и смерти — они безучастны. Один только из них, позже, Лонгин сотник, который должен был наблюдать за совершающимся, когда всё увидел, сказал: «Поистине этот человек был Сын Божий». А вокруг — шумная восточная толпа, люди, которые, пришли из ненависти — первосвя­щенники, фарисеи, саддукеи, политические враги Христа, другие, кото­рые пришли из любопытства, посмотреть, как человек умирает. Это быва­ло прежде и во Франции, когда пускали народ в тюремный двор посмот­реть, как умирают преступники, еще в 20-ых и 30-ых годах. Были и та­кие, которые пришли с разделенными мыслями — одни, что Христос сой­дёт со креста, потому что их тронула, взволновала проповедь Христа, потому что они видели чудеса, потому что они пережили некоторые из этих чудес. Но им было страшно идти против людей. Если бы Христос те­перь сошел со креста, то можно было бы верить победоносно и безопасно, а если Он не сойдет, то нет, вместе с Ним идти на этот позор и страх, и на эту смерть — нет.

А были такие, которых глубоко ранило, может быть, слово Христо­во о любви, в которых блеснула возможность, но которые испугались, которым эта страшная евангельская любовь показалась слишком страш­ной. И те, может быть, стояли и думали: «Только бы Он не сошел со креста, только бы оказалось, что проповедь эта — пустая мечта, и что Сам Бог нам показывает, что можно не верить». А эта проповедь дейст­вительно была страшная, это, может быть, самое страшное, что есть во всём Евангелии — слово Христово о любви, о том, что человек должен так совершенно умереть всему тому, что собирательно мы называем се­бялюбием, так умереть до конца, чтобы жить для другого, в другом, ра­ди другого. Это проповедь о такой страшной смерти, которой нет подоб­ной на земле; это — умереть заживо всему тому, что кажется нам есть на­ша жизнь. Принять такую проповедь любви можно благодатию Святого Ду­ха, но и тогда она бывает порой так страшна.

И были, наверное, такие, которые были поражены в сердце, и кото­рые не могли умереть. Феофан Затворник, говоря об этом где-то: «Это то же самое, как на себя кинжал поднять. Только Бог может такую руку поддержать».

Много еще разных оттенков было, наверное, на Голгофе: были жены-мироносицы, были два разбойника, о которых можно было бы говорить отдельно, но, по существу, это был такой страшный разнобой криков и безмолвия, переживаний, душевных движений, намерений, надежд противоречивых; и когда я оглянулся тогда на нашу толпу, на наш алтарь и на наш храм, я увидел, что это та же самая страшная Голгофа. И с тех пор, каждый раз как я оглядываюсь на храм, где совершается Божествен­ная литургия, я вижу и эту Голгофу, и ту сердцевину безмолвной тайны спасения, и тот ужас, который тогда происходил и в нашем храме в Га­аге и на Голгофе 2000 лет тому назад. Здесь мы видим, что Бог совершает над нами, и здесь нам становится понятно, почему нам говорят: «Иди, иди в церковь, стой, если ничего другого в тебе нет, стой, если нет чувств, переживаний, стой, если всё в тебе возмущается, стой. Что бы ни происходило, даже мертвая зыбь, стой и смотри, потому что простоять там нельзя напрасно». Это одна из самых важ­ных вещей, которую мы, стоящие во храме, должны понять о том, что в нем совершается. С одной стороны тайна, которую ничто не может поко­лебать, а с другой стороны, именно потому, что совершается эта тайна, такое колебание души, жизни, судьбы мира, всего мироздания, что иногда это делается невыносимым, и можно было бы бежать с криком, только бы уйти от этого. И никуда не уйдёшь, потому что, как говорит пса­лом: «Куда мне бежать от лица Твоего, Господи? На небе Ты еси, земля — подножие Твоих ног, в ад ли (то есть в преисподнюю) и там Ты нахо­дишься после смерти и воскресения Христовых…»

И перед нами последний образ двух разбойников; последний, пото­му что он говорит нам о последнем суде, который, в конечном итоге, разделяет нас всех на две категории. Одни видят, что умирает невинный на кресте и отвергают правосудие человеческое, смысл событий, не мо­гут верить в то, что во всём Божия рука и Божие действие; а другие видят, как умирает невинный и всё способны принять в тай­не Голгофского умирания. Если бы нам из этой пестрой, шумной, крикливой, противоречивой толпы подойти ближе, если бы нам оказаться пригвожденными к кресту — вот, к чему надо стремиться, вот, чего надо искать, дойти до того мо­мента и места, когда мы или направо или налево от креста, вернее, ког­да мы прибиты к этому неотвратимому суду, и премудростью Господней, благодатью Духа оказаться одесную, а не ошуюю.

Вот еще один из аспектов нашей страшной, таинственной, всеобъемлющей и всё способной спасти Божественной литургии.

Ответы на вопросы:

Вопрос: /М.В. Родзянко/: Евхаристия это благодарение, то есть величай­шая радость, но мне кажется, что Вы говорите немного грустно. Мне хо­чется радоваться и благодарить на литургии, не то чтобы танцевать, но бывает иногда страшно возвышенное настроение на литургии. Как надо это понимать?

Ответ: Ну, и танцевать бы неплохо, потому что царь Давид танцевал перед ковчегом, и я всё больше и больше убеждён, что, напри­мер, Пасхальную заутреню надо было бы ритмически совершать, то есть не совсем танцевать её, но чтобы движения соответствовали пению. Но насчет сегодняшней беседы — во-первых, у меня есть вероятно такая мрачная черта, а во-вторых, я сегодня говорил об именно этом аспекте в связи с другими вещами. Я, кажется, раньше говорил о благодарении и о радости, но вообще я о радости, очевидно, говорить не умею. Слово «евхаристия» так же как славянское «благодать» имело двойное значе­ние: с одной стороны — «благой дар», то, что ты получаешь, и с другой стороны — «благодарение». Это мы находим в каноне Ангелу-хранителю, где слово благодать употребляется именно как дар благой. В литургии нахо­дятся эти два момента: это величайший дар, который мы можем получить и в ответ на величайший дар — величайшее ликование, но в этом ликовании есть один момент трудный. Сказать Богу, что мы Его благодарим без исключения за всё перед лицом того, что совершается на земле можно или если забыть на время что совершается (что немыслимо, пото­му что в тайне любви забыть нельзя), или если мы действительно нахо­димся уже в эсхатологическом веке, то есть если литургия есть небо на земле, если она есть тайна будущего века.

Опубликовано с сокращением: «Труды» Т.2. 2002. М.: Практика

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет