митрополит Антоний Сурожский

О церкви

Беседа в Московской Духовной Академии
12 сентября 1978 г.

Для меня большое счастье быть сегодня среди вас в академии, и я от сердца благодарю владыку Владимира за то, что он мне разрешил обратиться к вам с беседой.

По дороге мне был поставлен вопрос о Церкви, и это меня сейчас побуждает нечто о Церкви сказать. Как вы сами заметите в самом скором времени, я не богослов ученый; по образованию я врач; но в течение всей жизни сознательной я старался продумать свою веру и понять то, чем мы живем в том чуде, которым яв­ляется Православная Церковь, Церковь Христа. И вот мне хочется сказать вам именно о Церкви. О Церкви мы говорим в Сим­воле веры: ВЕРУЮ во Едину, Святую, Соборную и Апостольскую Церковь… Она для нас является предметом веры, но, с другой стороны, мы Церковь наблюдаем в истории. Церковь веры нам представляется в каком-то изумительном сиянии — святости, кра­соты, величия. Церковь на земле в ее истории, в ее становлении порой представляется нам тусклой, а порой трагичной; а порой — вызывает недоумение: какое соотношение есть между этой Церковью, которую мы исповедуем как святую, и той Церко­вью, которую МЫ собой представляем. Я именно настаиваю на этом слове «МЫ«, потому что речь не идет о какой-то Церкви, ко­торая была бы вне нас, которую мы наблюдаем, а именно о той Церкви, которой мы являемся, которая страдает от наших грехов, которая немощна нашей немощью. И вот мне хочется сказать об этих двух аспектах Церкви и, может быть, при­бавить тоже нечто о третьем, о чем я сейчас не буду говорить.

Церковь не является только обществом верующих, собран­ных во имя Божие. Определение катихизиса, как бы оно ни было точно, не исчерпывает тайны Церкви, как никакое определение тайны не может исчерпать её. Все определения, которые у нас есть в богословии, в опыте церковном, раскрывают перед нами тай­ну, но ее не только не исчерпывают, но даже не стремятся ее до конца выразить. Но вот, что мы знаем определенно о Церкви: что это место, где Бог и человек встретились, где они заодно, где они составляют одну таинственную семью. И Цер­ковь в этом смысле является одновременно, И равно, божественным и человеческим обществом. Она является человеческим обществом на двух планах. МЫ составляем Церковь — люди, грешные, борю­щиеся, падающие, восстающие, немощные, в конечном итоге, и гре­ховные. Но человечество в Церкви представлено также одним Человеком, Который является единственным, Кто в полном смысле человек — это Господь наш Иисус Христос. Он человек совершен­ный и Он человек до конца\. Он человек во всём нам подобный, кроме греха, и Он человек, в котором мы можем видеть в осуществленном виде всё то, к чему мы призваны: всё совершенст­во, всю красоту, все величие человеческой природы, и вместе с этим тайну соединения человека с Богом, богочеловечество. Он для нас является в Церкви единственным до конца осуществленным видением того, что человек собой представляет, — Он, и Пречис­тая Дева Богородица. Таким образом, в Церкви нам явлен образ истинного, подлинного человека во всей его святости и во всем величии; и святой Иоанн Златоустый в одной из своих проповедей говорит: Если ты хочешь познать, что представляет собой че­ловек, не обращай своих взоров ни к царским палатам, ни к пала­там вельмож земных, а подыми свой взор к престолу Божию, и ты увидишь человека, восседающего во славе одесную Бога и Отца… И таким образом в Церкви человечество нам явлено и в немощи нашей, и в его совершенстве и святости.

Но не только человечество Христом присутствует, живет и действует в Церкви; вся полнота Божества в Нем обитала телесно, и в Нем, через Него вся полнота Божества уже вошла в тайну Церк­ви как человеческого общества. Но Бог присутствует не только Христом в Церкви, но и Духом Своим Святым; мы читаем и в Евангелии от Иоанна, в конце 20-й главы, и в начале книги Деяний о даровании Святого Духа Церкви и ее живым, возрождённым членам. Эти два рассказа не во всём идентичны. Можно сказать, что было два дара, два момента этого дарования Духа Святого Церкви — различные. Вы помните рассказ о том, как впервые явился Спаситель Своим ученикам после Воскресения — в страхе, в горе, подав­ленные, недоумевающие, они скрылись после крестной смерти Хрис­та в доме Иоанна Марка; для них Великая пятница была как бы по­следним днем. Когда мы на Страстной седмице присутствуем, участвуем в службах Великой Пятницы, как бы глубоко мы ни переживали их, мы знаем, знаем не только знанием, но опытом нашей жизни, что не пройдет двух дней, как в этом же храме мы будем петь «Христос воскресе», обнимать друг друга в радости победы Божией над смертью, над рознью, над всем. Но для учеников, до первого явления Христа после Его Воскресения, была только смерть Христова. Ничего не оставалось, кроме, в лучшем случае, недоумения, а в худшем — отчаяния о том, что Бог побежден человеческой злобой и ненавистью, что можно продолжать су­ществовать, но что жить больше нельзя, потому что самая жизнь со смертью Христа ушла для них с земли.

И вот перед ними предстал Господь, и им, в их буре ко­лебаний, отчаяния, сомнения, недоумения, первое Его слово было: «МИР вам«. Как это им было нужно!… Если то, что я сей­час сказал так коротко и так неумело, дошло до вас, вы же должны понять, что именно мира-то у них не было; а Христос им его даёт: тот мир, который земля дать не может, тот мир, который земля отнять не может, мир Божий, который Он, единствен­ный, нам может дать… И затем дунул на учеников и сказал: При­мите Святого Духа… И в этот момент это малое стадо, эти де­сять учеников, которые тогда были собраны — потому что Фомы с ними не было, а Иуда погиб — стали как бы сосудом, содержащим присутствие Святого Духа. Так же как Дух Святой сошел на Иису­са Христа, когда Он восходил из вод иорданских после Своего Крещения и пребыл на Нем, так Дух Святой теперь сошел на тело Христово — на Его апостолов, и пребыл в них, но ни на ком и ни в ком из них в отдельности от других. Дух им был дан, как телу Христову в его целокупности, в его цельности. Он никому из них не принадлежал лично, но Он жил в этом новом теле Христовом. И когда неделю спустя Фома оказался вновь среди своих собратьев, когда пришел Христос, ему не нужно было отдельно получать дара Святого Духа, потому что этот дар был дан Церкви, — а он был членом Церкви, будь он там или не будь он, там, в момент дарова­ния. А затем, в день Пятидесятницы, потому что Церковь стала этим сосудом, этим местом вселения Святого Духа, на каждо­го из учеников, которых Христос приготовил к этому принятию в течение сорока дней до Своего вознесения, беседуя с ними о бу­дущем Церкви и Царства Божия, на каждого ученика сошел Святой Дух и сделал его по-новому единственным, неповторимым, уже не чадом плоти, а чадом Царствия Божия, как мы говорим в молитве при крещении. И Дух Святой пребывает в Церкви этим даром общим и этим дарованием личным; и каждый из нас при крещении и миро­помазании вступает в эту Церковь и вместе с другими — потому что он член Церкви — приобщается этой тайне духоношения и по­лучает дар Святого Духа лично.

И вот Церковь является и местом вселения Святого Духа; каждый из нас в отдельности и все мы в совокупности нашей явля­емся храмом Святого Духа. Но даже слово «храм» мало для того, чтобы выразить эту тайну нашей приобщенности. Храм — это сосуд, храм — это обрамление; наше соотношение с Духом Святым глубже; мы не только со-держим Его, оставаясь Ему как бы чуждыми, — Он пронизывает нас, Он становится нашей жизнью. Святой Максим Исповедник, говоря о Воплощении Христовом и стараясь образно показать, как соединяются в Нем Божество и человечество, гово­рит, что это соединение подобно тому, как огонь пронизывает меч, который держат в огне: железо остаётся железом, огонь ос­таётся огнём, но они друг друга так взаимно проникают, что, по слову Максима, можно жечь железом и резать огнём. Вот так мы соединяемся со Святым Духом, так Он нас пронизывает, так Он присутствует в Церкви Христовой и, в каждом из нас. Конечно, Его присутствие различно, конечно, мы не приносим те же плоды, потому что соотношение наше с Богом не механично. Бог не делает за нас то, что мы призваны сделать во имя Его и для Него; и поэтому у нас есть задача стяжания Святого Духа; аскетическим подвигом, чистотой сердца, очищением ума, обновлением плоти, направленностью всей нашей воли согласно воле Божией мы должны стать способными дать свободу Духу Святому действовать в нас, гореть в нас полным пламенем. Если можно прибавить образ к об­разу, каждый из нас подобен дереву, еще не просохшему, которое загорелось, и которое отчасти дымит, отчасти горит и отчасти постепенно высыхает и бывает охвачено этим огнем, пока мы, на­конец, не будем так охвачены, что каждый из нас в отдельности и все мы вместе станем подобны купине неопалимой, которая горела огнём божества и не сгорала в нём.

И вот Церковь, даже в нас, этим даром Святого Духа, напол­нена Божеством и наше человечество в ней и в Нем постепенно из­меняется, постепенно перерабатывается каким-то, порой незримым, а порой и ощутимым образом.

Здесь я хочу вам дать пример того, как это бывает порой ощутимо. Несколько лет тому назад в наш лондонский храм зашел — не по своей воле, а просто для того, чтобы встретить верую­щую православную знакомую женщину — неверующий человек. Он на­деялся придти к концу службы; но милостью и провидением Божиим он пришел до конца, и стал сзади в ожидании конца службы. Он стоял молча, ничего не ожидая, не молясь, потому что он в Бога не верил, и вдруг — как он мне говорил — он ощутил, что в этой церкви какое-то непонятное, никогда не испытанное им присутст­вие, что в этой церкви что-то есть, чего он никогда вне этой церкви не встречал. Он приписал это влиянию пения, красоты церковной, иконам, молитве всех собранных — одним словом, при­писал всё это влиянию на его душу чисто земных и человеческих действий и состояний. Но его это настолько озадачило, что он решил придти и проверить, так ли это, или есть в этом месте нечто, чего он никогда не встречал дотоле. И через некоторое время он пришел до службы, когда никого не было, ничего не происходило; стоял он долго, наблюдал, следил за собой, и пришел к заключению, что в храме нечто — или некто — присутствует, что это вероятно то, что люди называют Богом. Но и этого оказа­лось для него недостаточно; как он мне сказал, — «Какое мне дело до того, есть Бог или нет, если Он на меня никакого не может иметь влияния, если я только Его буду ощущать как внешнее присутствие или внешнюю силу». И он решил ходить в церковь и наблюдать уже не за своим состоянием, а наблюдать за людьми: что с ними случается. Не в том смысле — наблюдать, как они себя ведут, как они себя держат, как молятся, что делают, а — происходит ли что-нибудь с ними… И он наконец ко мне пришел и сказал: Я три года к вам хожу, наблюдал людей, и пришел к заключению, что Бог, Который живет в этом храме, не только в нем живет, но действует. Я не знаю, становятся ли люди, которые у вас здесь бывают, луч­ше, но я вижу, что с ними что-то происходит, какое-то преобразование, преображение. Они силой Бога, Который здесь присутст­вует, меняются, и мне необходимо быть изменённым, и поэтому я к вам пришел, — я хочу крещения, я хочу, чтобы и меня менял Бог… Вот как человек — чужой, ничем с нами не связанный, не русский, человек, который не мог быть увлечённым, ну, русскостью или чувством, что он вернулся на какую-то свою родину — по-человечески ощутил. Вот как Дух Святой присутствует и даже в нас, при нашей немощи, действует, и сияет, и доходит.

И надо еще прибавить, что во Христе и Духе мы так соедине­ны с Отцом, как никто, нигде, никак не может быть соединён. Вы помните слова Спасителя, что — никто не приходит ко Отцу, как толь­ко Мною, никто не знает Сына, кроме Отца, никто не знает Отца, кроме Сына и того, кому изволит Сын Его открыть; потому что со-отношение между Божественным Сыном и Отцом так непостижимо для нас, Их единство, Их непостижимая разность таковы, что только приобщаясь тому, что есть Христос, мы можем начать направляться к пониманию о том, Кто и что Небесный наш Отец. И когда мы говорим об Отцовстве в этом отношении, мы не говорим о том, что Бог добр, милостив, что Он источник нашего бытия и что поэтому в каком-то нравственном отношении, бытийном отношении мы являемся «как бы» Его сынами, дочерьми, детьми — нет, наше со-отношение с Отцом во Христе и силой Святого Духа совер­шенно нечто непостижимое иначе как опытом, но не выразимое словом. А если говорить о приближении к такому выражению, я вам процитирую слова — не точно, но передам основную мысль — святого Иринея Лионского, который говорил, что если дейст­вительно, на самом деле мы являемся членами, живыми членами, час­тицами живого тела Христова, то когда всё будет завершено, ког­да победа Божия будет до конца одержана, мы станем в нашей совокупности, как одно тело, тем, что он назвал вслед за Игнатием Богоносцем, «всецелым Христом», и по дерзновенному, действительно, его слову — со Христом, во Христе мы станем единородным сыном Божиим. Это для нас непостижимо, но это наше призвание, и это самое содержание Церкви, это сама ее жизнь. Разве после этого мы можем не говорить о том, что Церковь есть тайна, что Церковь свята всей святостью Триединого Бога, Который в ней живет, всей зачаточной и постепенно нарастающей святостью святых и грешников, которые Богом постепенно пре-ображаются в новую тварь… Вот та Церковь, о которой мы говорим «ВЕРУЮ«, потому что, по слову Послания к Евреям, — первому стиху одиннадцатой главы, — вера это уверенность в вещах невидимых.. Да, для внешнего глаза это невидно; внешний человек видит только чело­веческое общество, в некотором отношении — привлекательное, в не­котором — отталкивающее; в каждом из нас и греховность, и уст­ремленность к добру борются. Разве Павел, великий Павел не гово­рил о том, что в нем два закона борются, закон жизни и закон смерти, закон плоти и закон духа? — Так же и в нас; но мы зна­ем, знаем опытом, нашей соединённостью со Христом, действием Святого Духа, Который неизреченно нас учит молиться и четко, страшно нас учит называть Бога — Отцом нашим, потому что мы так едины, хотя бы зачаточно, со Христом Духом Святым… Вот, во что мы верим, вот, что мы знаем, вот почему можно жить в Церкви и почему можно не бояться смерти. Апостолы скрылись после Великой Пятницы — в Великую Пятницу — по страху перед смертью и страданьем, потому что тогда единственное, что они зна­ли, это временную жизнь на земле. Но когда Христос воскрес, когда они стали живым телом Христовым, когда по слову одного из наших православных богословов они стали расширением, распространением воплощённости Христовой через века, тогда им стало не страшно умирать, потому что всё, что можно было у них отнять, это временную, пре­ходящую жизнь, а они знали в себе жизнь вечную, которую никто, ничто отнять не может.

И этот опыт приобщённости Богу иногда так ярко выражается у Отцов Церкви. Мне вспоминается один из гимнов святого Симеона Нового Богослова; после причащения он вернулся в свою келью, малую, ничтожную келью, где стояла деревянная скамья, которая служила ему и скамейкой, и кроватью. Был он уже стареющим чело­веком; и он говорит: Я с ужасом смотрю на эти старческие руки, на это стареющее, ветшающее тело, потому что приобщением Святых Тайн это — Тело Христа; смотрю я с трепетом и ужасом на эту келью, ничтожную, малую — и она больше небес, потому что она содержит присутствие Бога, Которого не могут охватить небеса… Вот та Церковь, в которую мы верим, вот та Церковь, которую мы проповедуем, вот победа наша, победившая мир…

(Отец Ректор, я могу еще немножко сказать?)

Теперь мне хочется сказать нечто тоже о другой стороне Церкви, о вас с нами, о нас. Апостол Павел уже в своё время говорил: Из-за вас имя Божие хулится… Если мы были бы теми христианами, которыми мы должны становиться и которыми некоторые святые с такой славою были!.. Я думаю о Симеоне, о ко­тором я говорил, я думаю о Максиме Исповеднике, я думаю о Сергии Радонежском, о Серафиме Саровском, которые сияли как свет во тьме. Но — что же мы за общество? Мы — больное общество, мы больны смертностью, мы больны грехом, мы больны колебанием между добром и злом, и вместе с этим мы являемся чудодей­ственным обществом, благодаря которому, в его немощи, в его — скажем даже: ничтожестве — присутствует вся слава, о которой я говорил. Мы сами порой гибнем и тонем, как Петр, когда он по­шел по волнам, и вместо того, чтобы думать о Христе, подумал о возможной своей смерти в разбушевавшихся волнах, и вместе с этим через это общество, через наше немощное присутствие вся эта полнота делается доступной тому миру, в котором мы живем. И это дивно…

Что же мы можем сделать для того, чтобы это больное, немощное, греховное общество всё-таки вырастало, в лице каждого из нас и в нашей совокупности в Церковь, о которой мы говорим «ВЕРУЮ» — во Святую Церковь? Вы помните, как апостол Павел горевал о своей собственной немощи и как он взмолился Богу о том, чтобы отнята она была от него, и как Спаситель ему ответил: Довольно тебе благодати Моей, сила Моя в немощи совершается… В какой, однако, немощи? Было бы самообманом думать, что как бы я ни был ленив, труслив, малодушен, как бы мало во мне ни было порыва, всё равно Бог надо мной будет действовать и кончится всё хорошо, — неправда, этого не бывает. Бог взыщет любого грешника. Бог каждого из нас как бы держит над бездной, но вырасти в полную меру нашего призвания мы можем только став, по слову апостола, сотрудниками Божиими, впрягшись вместе с Ним под одно иго…

Какая же немощь, о которой говорит Павел? — Я попробую из­ъяснить вам то, что мне кажется верным об этой немощи. Есть вот та греховная немощь, о которой я сейчас бегло сказал; но есть другая немощь, немощь отдающаяся, немощь, которая даёт силе дей­ствовать в себе. Вы, наверное, помните, как когда мы были еще совсем маленькие, ваша мать, или отец, или кто-нибудь ещё вдруг решил вас учить писать. Сели, не зная, что с вами будет, вложили в вашу руку карандаш, которым вы не умели пользоваться, и не знали, че­го ожидать; а потом вашу руку взяла мать и стала водить вашей рукой; и пока вы понятия не имели о том, что должно произойти, пока ваша рука свободно двигалась в движении материнской руки, линии были такие прекрасные: и прямые, и округлые, и всё было гармонией; а в какой-то момент ребенок — каждый из нас, вероят­но — вдруг думает: Теперь я понял, я буду помогать, и тогда каждый из нас начинает дергать карандашом: вот, хочу помочь; я вижу, что движение идет кверху — я доведу его до верха, куда-нибудь уклоняется в сторону — я доведу его в сторону… — и по­лучаются каракули….. Вот так человек пишет историю на земле… Если бы только мы отдались в Божию руку и дали Богу двигать нашей рукой, писать Свою скрижаль таинственную — нашей рукой, но Его движением, не было бы того уродства, которое мы создаём на земле. И другой пример. Я вам сказал в начале, что я когда-то был врачом, в течение войны был хирургом. Хирург носит перчатки для операции — такие тонкие такие хрупкие, что ногтем прорвать можно, а вместе с этим потому именно, что они такие тонкие, такие хрупкие, умная рука в перчатке может чудо совершить. Если вместо этой перчатки надеть крепкую, толстую перчатку — ничего нельзя сделать, потому что от этой гибкости, от этой слабости зависит и свобода движения. И третий пример: что слабее на корабле паруса? — а вместе с этим парус, умело направленный, может охватить дыхание ветра и понести тяжелый корабль к его цели. Замените парус — тонкий, хрупкий — крепкой железной доской, — ничего не случится, кроме того, ве­роятно, что потонет корабль. Хрупкость и немощь этого паруса обеспечивают возможность для него охватить это дыхание ветра и понести корабль. А теперь подумайте: ветер, дыхание бурное, дыхание тихого вечернего ветра в видении Илии пророка, дыхание Святого Духа — вот чем мы должны быть наполнены. Мы должны быть так же хрупки, так же отданы, так же свободны, как детская рука в материнской руке, как легкая перчатка на руке хирурга, как парус, способный охватить дыхание духа и понести судно, куда оно должно идти. Вот, где немощь может стать помощью, а не поражением, вот какой немощи мы должны учиться, — этой отданности или, если предпочитаете, этой прозрачности, о которой говорит святой Григорий Палама, когда говорит, что мы все густые, непрозрачные, и что призвание человека — постепенно так очиститься, чтобы стать как хрусталь чистым, и чтобы через человека лился божественный свет беспрепятственно и из-за гранённости его светил бы во все стороны и изливался на все твари вокруг.

Вот на этом я кончу свою беседу; я говорил 50 минут, а не 45, как было велено; прошу прощения и у Ректора, и у вас — и спасибо, что терпели…

(Владыка Ректор объявляет пятиминутный перерыв, после которого ответы на вопросы; вопросы подавать в письмен­ном виде)

— Я как Даниил во рву львином: жду нападения со стороны львов…

Вопрос преподавателя с места о выражении «ветхозаветная Церковь» — можно ли так сказать?

Когда мы говорим о Церкви, когда мы употребляем это вы­ражение, мы так привыкли, что Церковь для нас значит нечто со­вершенно определённое; это значит — Новый Завет, это значит — Православие, это значит то, что мы опытно знаем. Но самые сло­ва, которые обозначают Церковь, гораздо старее нас. Скажем, слово «церковь» по-гречески употребляется в двух видах: с од­ной стороны, «кириакон” — это «область Божия» это то, что дало слово «церковь», немецкие и германские слова, шотландские и кельтские слова для этого понятия. Но область Божия не обяза­тельно Новый Завет; когда это слово употреблялось в древности, это говорилось о том, что есть какая-то область, которая являет­ся святыней. С другой стороны, «экклесиа», которое мы употребляем тоже, которое дало некоторые западные, французское, например, латинские слова — она обозначала собрание полноправно­го афинского народа. Это не было религиозное понятие, оно было перенесено затем на церковный язык, потому что Церковь является народом Божиим, областью, Царствием Божиим, состоящим не из ра­бов, а из сынов, искупленных и полноправных. И когда мы говорим о ветхозаветной Церкви, мы говорим о чем-то совершенно определенном: это область Божия, это народ богопосвященный и богоиз­бранный; слово «кахал», которое употребляется, тоже говорило о группе не меньше девяти евреев, собранных во имя Божие — опять-таки, не только одна-единственная особь, а общество, которое выбрало Бога своим господином; поэтому мы вполне законно можем употреблять те различные выражения, которые вошли в обиход, но зная, что когда мы говорим о Церкви в специальном смысле, мы говорим о чем-то особом, но что значение этого слова не должно быть ограничено определённый опытом. Скажем, у нас та же самая проблема с другими словами, например, со словом «дух». Теперь, в православном, в христианском словоупотреблении мы говорим о Святом Духе, и для нас это Третье Лицо Святой Троицы. Но когда мы читаем на еврейском языке «руах», когда мы читаем по-гречески «пневма», по-латыни «спиритус», это всё слова, которые взяты из обычного, нормального человеческого обихода, это значит — дыхание ветра; это притча, это образ, который получил совершенно точный, определенный смысл в пределах христианского опыта, но который конечно продолжает обозначать то, что оно обозначало раньше, например для внешних, и для нас тоже. Некоторые слова для нас стали тоже очень специфичными. На­пример, слово «Бог». Вы, вероятно, читали Хомякова, и у него филологическая выкладка, скажем, более чем сомнительная, которой он производит слово «Бог» от слова «быть» и говорит, что вот — это гениальность славянского языка, что мы назвали Богом Того, Который Сам Себя назвал Сущим: Аз есмь Сущий. Но более вероятно это происходит от санскритского, которое значит: Тот, Который является полнотой, всебогатый, «вседовольный», как наши катихизисы говорят. Для нас это стало определенным Лицом, но это слово гораздо более широкое. А если взять германские языки, то очень интересно, что слово «Готт» или английское «Год» про­исходят от древне-готского, и говорят, оно значило тогда: Тот, перед Которым в поклонении падаешь ниц; оно обозначало Бога, не стараясь Его описать, а указывая на то, что с нами случает­ся, когда мы лицом к лицу с Ним. И вот, мы перенесли это слово на Него, но с нас самих.

(Дальше все вопросы Владыка Антоний читает по запискам сам)

Хотелось бы знать Ваши впечатления, Владыка, от погребения митрополита Никодима…

— Можно я это оставлю немножко на потом; может быть, что-нибудь более непосредственно относящееся к моей беседе найдется…

Нужно ли подавлять воспоминания прежних грехов, или не забывать грехов для стяжания смирения?

— В покаянии есть различные моменты. Есть момент, когда после того, как мы жили некоторое время во грехе, служили ему, поклонялись ему, были его рабами, мы вдруг ощущаем его смертоносную силу, познаём, что грех это смерть что это самоубийство или убийство другого человека в той или другой мере; и тогда нас обдаёт как огнём ужас, мы сгораем от стыда, от ужаса, от страха… Затем наступает, если мы верующие, православные люди, другой момент. После этого момента суда на­ступает мысль о том, что Господь нам Спаситель, и мы обращаемся к Нему, поворачиваемся как бы лицом к Нему, отворачи­ваясь от самого греха. Слово «метаноиа», «метания» значит именно такой оборот, когда я просто поворачиваюсь в новое направление и приношу Богу свое покаяние, т.е. иду именно к Нему, Которого я унизил, оскорбил, обездолил своим грехом, и Ему от­крываю свою жизнь, свое сердце, свои мысли, свою неправую волю, деяния своей плоти, и прошу: Прости, исцели, сделай меня новым; и если покаяние наше действительно глубинное, то мы делаемся действительно новыми людьми. Отец Софроний, в книге о Старце Силуане, рассказывает об одном односельчанине Старца, которого Ста­рец еще молодым человеком в России встретил в деревне ликующим на каком-то празднике, играющим на гармошке вместе с другими. И он к нему подошел, говорит: Как ты можешь так просто радовать­ся, ведь ты убил человека, тебя недавно из тюрьмы выпустили?… И этот человек говорит: Да, я убил человека, но в течение моего тюремного заключения я до слез, до глубин покаялся, и я знаю, что я прощён и что я — другой человек, что я не тот, который убил, я — новая тварь, и я радуюсь за свою новизну и радуюсь за милость Божию… Теперь: можно ли забывать грех или нет? — Я думаю, не надо забывать; не надо забывать, потому что всё, что мы забываем, мы рано или поздно повторяем. Мы часто думаем, что простить это значит забыть; быть про­щенным, это значит, что больше и воспоминания нет. Я думаю, что в конечном итоге, в Царствии Божием, это так, но что на земле нам надо очень помнить, по какой немощи мы пали. Вот возьмите: человек, который страдает запоем, пьёт не в меру. Его взяли в больницу, сколько можно — вылечили, он вернулся, уже не пьёт; что, вы думаете, случится, если на радостях его семья поставит несколько бутылок водки, когда он вернется, и скажет: Выпьем за твое выздоровление…? И вот так надо относиться к тому, что бывает с грехом: надо помнить, что человек, этот человек, или я сам, пал по этой конкретной немощи, и никогда этого не забывать, и держаться подальше от того, что меня раньше погубило, потому что забыть это значит рано или поздно снова впасть в этот грех; но забыть и вечно себя мучить воспоминанием — разные вещи. Надо научиться принимать проще­ние, поверить в то, что Божия любовь или человеческая любовь может изгладить прошлое и сказать: Прошлого между нами нет; есть только настоящее и будущее. Помни свою немощь, но не бойся прошлого… Коротко, думаю, я могу только так ответить.

Дальше: Миссия сионизма в наше время и дальнейшие цели, преследуемые этой организацией. На каких ос­новах возникла эта реакционная организация?

 — Ну, хорошо, я отвечу скоро, быстро, потому что я, веро­ятно, знаю об этом так же мало, как тот, кто спрашивает. Я не знаю, что вы подразумеваете, когда вы вопрос ставите; но сионизм, каким можно его наблюдать в Израиле или в представителях Израиля — это обостренное национальное чувство народа, который в течение больше двух тысяч лат был гоним всеми народами земли, который, наконец, обрёл какой-то клочок земли и который хочет себя на нем утвердить и выразить. Я не особенно положительно от­ношусь ко всей этой авантюре. Меня, просто, глубоко огорчает то, что я слышу от людей, которые, там жили или живут, о той нетерпимости, которая там есть ко всякому инакомыслящему, о том, как относят­ся к нашим русским, православным христианам-евреям, которые туда попали, и о той мстительности, которая там живет по отношению к тем, которые были гонителями. Но, с другой стороны, каждый из нас может на себя посмотреть и подумать, и поставить перед собой вопрос: Если меня угнетали в течение большей части моей жизни — некоторые из нас жили дольше, а некоторые нет, но какая-то доля жизни могла пройти в угнетении — в состоянии ли я вырасти в такую меру, чтобы не осталась во мне ни горечь, ни мстительность, ни ненависть, ни желание себя заявить тогда, когда меня отрицали в течение стольких годов или стольких столетий? И поэтому я думаю, что надо относиться к тому, что происходит там, с болью, я думаю — лично — без одобрения, но вместе с этим с пониманием, как относишься к греху человеческому или как относишься к болезни человеческой… Ну, из своего невежества и неведения я больше сказать не умею.

Можно ли радоваться, не имея соучастников в Радости, или держать Радость внутри?

— Радость через заглавное Р, которым написан вопрос, это благодатный дар; это состояние, которое НЕ зависит от обстоя­тельств жизни, это состояние, которое не зависит от того, хо­рошо ли живется, плохо ли живется. Это состояние души, которой коснулась благодать Святого Духа, и она горит таким пламенем, который земля не может погасить, сияет таким светом, которого тьма не может погасить, и она вся своими истоками уходит в Бога. Эту радость надо уметь хранить, но не лелеять. Я хочу сказать этим, что как все дары Божии, если мы получаем от Бога какой-либо дар и стараемся его так сохранить, чтобы никому крупицы не досталось, не перепало от него, этот дар от нас уйдет. Но если мы его храним как святыню и готовы отдать даже полностью, без остатка, без следа, нуждающемуся, тогда мы должны и можем это сделать, потому что тогда мы включимся в неиссякаемый поток Божественной любви. Я думаю, что очень важно, с одной стороны, дары Божии хранить свято и не метать бисера перед свиньями, а с другой стороны, быть готовыми всё отдать без остатка голодному.

Я вам сейчас это попробую пояснить. Когда я говорю, чтобы не метать бисер перед свиньями, я хочу сказать — я упо­требляю слова евангельские, и в данном случае вопрос не в том, чтобы назвать одного или другого человека свиньей и отказать ему в даре, а в том, чтобы знать, что этому человеку это — не нужно, ему нужны жёлуди, а не бисер. И поэтому не бросать бисер перед человеком, который этим бисером и не напитается, и попрёт, и еще вдобавок в обиде будет на вас, что — Я вас просил о пище, а вы мне даёте какое-то ненужное мне украшение… Мож­но пойти довольно далеко в этом отношении; я помню проповедь, сказанную одним из наших западных иерархов на собрании о един­стве Церкви в Англии, который пояснил нашим иноверцам, что би­сер — это Православие, а свиньи — это все они… и поэтому я вас предостерегаю вот таким осторожным несколько образом. С другой стороны, мне вспоминается, как святые, которым Бог дал столько, были готовы до опустошения отдавать своё, не задумываясь, что, конечно, Бог их не оставит опустошенными, а только отвечая на отчаянную нужду, на крик других людей. Дам вам пример.

Юноша, который мне близок и который далеко не юноша теперь, принял монашество и жил очень радостной и углубленной молитвенной жизнью; и вдруг ему пришло на мысль, что принимая монашество в тех обстоятельствах, в которых это случилось, он отказался от всего того, что ему, в общем, было и не нужно; ну, от «мира» — в кавычках; но что он за собой сохранил право близкого, глубокого потаённого общения с Богом, которым он не хотел ни с кем делиться, куда он никого не пускал; и он по­ставил перед собой вопрос: Отказался ли я от того, что для меня является самым ценным, или я обманул Бога? отдал Ему — возьми, Боже, что мне негоже, и сохранил единственное для него драгоценное. И он как-то, сидя в раздумье, открыл книгу пророка Исаии и кажется в 58-й главе он прочел слова: Отдай душу свою на съедение голодным… Он остановился, подумал: Не ответ ли Божий на мой вопрос, не должен ли я и душу свою отдать ближнему, не сохранив за собой права что-то иметь своё, чего я ни в каком случае ближнему не дам?.. Он второй раз прочел, и молился, и третий раз прочел, и молился; и на основании этих слов пророка Исаии, который как бы ему повелевал Богом всё богатство внутренней жизни разделить с людьми, он решил стать священником. Не­сколько лет спустя он перечитывал эту главу пророка Исаии и обнаружил, что в этой главе этих слов нет. Три раза он их чи­тал, и три раза Бог ему сказал Сам то, что Он хотел ему ска­зать; у пророка в русском переводе сказано: Накорми душу голод­ного — что совсем не значит то, что он вычитал; но это было слово Божие к нему, и на этом он построил всю свою жизнь. Ра­дость — только увеличилась; богатство внутреннее какое-то — только возросло, но всё было отдано; ничто не было сохранено как собственность с таким сознанием собственничества и отказа отдать другому.

Простите: почему Вы не женились?… Какими руководство­ваться правилами, когда настаёт время решения: брак или постриг? Как узнать волю в этом вопросе?

— Лет до пятнадцати я был неверующим. В каком-то очень примитивном смысле Бог для меня не существовал, и ничего, связанного с духовными ценностями и глубинами, не существовало для меня. В пятнадцать лет мне случилось после полжизни впервые оказаться под одним кровом с матерью и бабушкой — до этого об­щего крова не было; и это был момент неописуемого счастья: мес­то, откуда нас выгнать не могут, место, куда я могу после школы придти и знать, что меня ожидают с любовью, что я желанный; мес­то, где тепло и где есть что поесть. И первое время я жил как в раю; и даже теперь, когда у меня бывают сны о непостижимом счастье, они происходят большей частью в обстановке этой квартиры. И вдруг меня охватил ужас. Как я вам сказал, я не верил в Бога, я не верил в жизнь, я не верил ни во что; и вдруг мне представилось, что счастье это значит без конца, бес­смысленно, бесцельно, в общем — сливки лакать, т.е. иметь вот это счастье, которое ничего не значит, которое мне не нужно, потому что оно без содержания. И тогда я решил дать себе год, и если не найду смысла жизни, покончить самоубийством. И тогда случилось для меня неожиданное… (Простите, мне поставлен воп­рос личный, и я вам отвечу лично, если даже вам это кажется не­уместным). Я тогда был участником русской юношеской организа­ции, русской до мозга костей, страстно, пламенно, ласково рус­ской, и отчасти церковной, потому что церковность принадлежала русскости нашей. В церковь я всё равно отказывался ходить, молиться не молился; и перед постом как-то, когда мы играли на площадке, меня поймал один из начальников, говорит: Мы пригла­сили священника провести с вами беседу, пойдем!.. Я взбунтовал­ся: Какое мне до священника дело? В Бога не верю, в церковь не хожу, души у меня нет, погода хорошая, а моя страсть была волейбол, в который я играл — представляете себе, выбор-то какой… Он был человек умный: вместо того, чтобы меня убеж­дать, что у меня есть душа, во что я всё равно бы не поверил, он мне сказал: Знаешь что, ты не можешь так опозорить нашу ор­ганизацию; ты себе представляешь, что он скажет, если никто из вас не придет… Я тебя не прошу слушать — сядь и думай свои думы, но только чтобы твое тело занимало там место!.. Ну, я решил своим телом защищать честь нашей организации, и пошел, сел в угол дивана, поуютнее; но к несчастью священник, который оказался одним из наших больших богословов, отец Сергий Булга­ков, говорил слишком громко и мне мешал думать мои собственные думы; а то, что он говорил, меня так возмущало, что я начал прислушиваться. Он никогда с детьми не говорил, ясно было; он го­ворил с нами, знаете, как говорят с кошечкой или с собачкой, так сюсюкая, ну вот, вот… и нам дал картину о Христе и о Евангелии такую сладкую, такую приторную, что она шла вразрез со всем тем, чему нас учили. Нас учили мужеству, нас готовили быть борцами в жизни, готовили к тому, чтобы вернуться в Рос­сию и отдать ей все силы ума и сердца и тела, а тут — о кро­тости, и о смирении, и о любви, и о прощении обид, и я не знаю, что еще… Я пришел в такое состояние, что когда он кончил бе­седу, я на волейбольное поле не вернулся, а отправился прямо домой, потому что мне нужно было проверить в Евангелии, Таков ли Христос и таково ли Его учение, и если так, то раз и на­всегда с этим покончить. У мамы Евангелие было, которое у меня и еще теперь лежит; я его взял и посмотрел, как бы его прочитать покороче, потому что хорошего ничего не ожидал, и обнаружил, что есть четыре Евангелия, из чего я заключил — очень разумно — что одно из них, наверное, короче других. И вот тут я, можно сказать, попался в руку Божию, потому что Евангелие от Марка было написано именно для таких молодых дикарей как я; Марк писал для молодежи римской — чётко, резко, ясно, захва­тывающе. И вот я сел читать; и тут случилось нечто, во что вы можете поверить или нет, — я начал читать, и между первой и третьей главой я вдруг ощутил нечто, что, может быть, вы все знаете. Знаете — бывает так: идешь по улице или сидишь где, и оборачиваешься, потому что тебе кажется, что кто-то тебе в за­тылок смотрит. Вот это со мной случилось; мне пришлось поднять голову, потому что мне стало разительно ясно, что по ту сторону моего стола стоит живой Христос — живой, воскресший, Он, лич­но. Я ничего не видел, ничего чувствами не ощутил, но это при­сутствие Христа было такое абсолютно ясное, что я остановился, и я помню, как я себе внутренне сказал: Если Он жив, значит, Он воскрес, и значит, всё, что о Нем говорят — правда. И на этом переломилась моя жизнь. Но обнаружив это, мне стало тоже ясно, что только ради этого стоит жить, что всё остальное — игрушки, что жить стоит для того, чтобы жить этим и этим делиться, делиться с каждым, у которого этого нет, каждому это дать, потому что это чудо, каких я не ожи­дал и не видал дотоле и с тех пор. И тогда я решил — т.е. я даже и не решал ничего — что конечно не буду обзаводиться се­мьей, заботами, проблемами, ничем, а буду жить только для того, чтобы жить Христом и проповедовать Христа — где умею, как умею. Я хотел, конечно, сразу стать отцом пустыни, но оказалось что, во-первых, пустынь стало мало, во-вторых, у меня денег не было и на метро, чтобы попасть в школу или в университет, а пустыни все подальше; и поэтому, я закончил учение, и к тому времени немножко созрел и понял, что пустыня везде, что если прав Феофан, который говорил: Бог да душа — вот весь мо­нах, то этим можно жить везде, при всех обстоятельствах; и я решил стать врачом с тем, чтобы можно было, во-первых, иметь призвание, которое может быть при желании до конца, до предела христианским делом (деланием) милосердия, во-вторых, я был в классической гимназии, но любил науку, которая мне дала возможность научного образования крепкого, глубокого, и в-третьих, которая дала мне возможность уехать куда-нибудь, где есть рус­ские, слишком бедные для того, чтобы иметь священника или храм, и можно было бы для них быть священником и создать храм, не бу­дучи обузой. Так, в сущности, сейчас живет всё наше духовенст­во в Англии: все работают, зарабатывают и служат сверх того. И вот так случилось… ну, потом, в процессе этого развития, вот, ровно 59 лет тому назад позавчера, за пять дней до того, как я ушел в армию, я произнес монашеские обеты и кончил с этой ли­нией мысли.

(Владыка, Вы меня остановите, когда нужно, потому что я как прорванная труба…)

Достоверно ли, что храм, в котором Вы служите, хотели отобрать англикане, потребовали определенную сумму? Если да, сколько вам храм….

 Храм, в котором служат русские православные, нам с самого начала был в долг дан Англиканской церковью еще в 20-х годах, сначала один, потом другой. Условие было такое, что мы аренду не платим, но его полностью ремонтируем и содержим, — что для нас было уже очень много, потому что когда я приехал в Ан­глию тридцать лет тому назад, приход состоял приблизительно из трехсот человек.. За последние 20, ну, 30 лет мы выросли в 900 человек, но всё-таки это, разумеется, по русским понятиям, ничто количественно; но жизнь бьёт ключом, она глубокая и осмыслен­ная. Срок нашего пребывания в теперешнем нашем храме кончался два года тому назад, и мы вдруг узнали, что нам надо или его купить, или из него выезжать, потому что Англиканская церковь, которой он принадлежит, нуждается в деньгах. Я сделал клич в приходе, и мы решили покупать. Людей, зарабатывающих на жизнь, у меня в приходе около 400 человек; все остальные — наши рус­ские старики-эмигранты, или студенческая молодежь, или молодые семьи, которым нужны деньги на жизнь и на воспитание своих де­тей. Но вот эти какие-нибудь 350 человек за 18 месяцев собрали 50 тысяч фунтов. Это значит, что многие приносили мне деньги, которые они собирали годами на свои похороны, многие, у кого не было денег, приносили обручальные кольца, приносили всё, что можно продать или из чего можно деньги сделать. Но всё-таки до 80-ти тысяч, которые нам нужно было получить, было далеко, и кроме того, нам нужно еще около 20-и тысяч фунтов для основательного ремонта, потому что, кроме того, что западный фасад церкви в очень плохом виде, из алтаря видны участки неба, что, конечно, некстати. И вот случилась замечательно трогательная вещь. Ко мне пришли четверо англичан, поздоровались, извинились, что они свои фамилии не назовут, и сказали, что они хотят по­говорить о наших денежных обстоятельствах; побеседовали и сказали, что у них есть какие-то деньжата, и что они нам помогут, но помогут анонимно, не называя ни себя, ни фонд. Тут я им поставил на вид, что деньги я готов принять, но без всяких усло­вий: или вы давайте от сердца, или не давайте ничего, но обязательств ради денег я на себя никаких не возьму. Они сказали, что они не просят, и через месяц послали 20 тысяч фунтов. Так что теперь, благодаря тому, что друзья помогли, прихожане дали, эти люди пожертвовали, у нас больше денег, чем нужно, чтобы купить храм, но недостаточно, чтобы его ремонтировать. Мы сей­час будем делать в Англии клич, рассылать письма людям, которых мы так или сяк знаем, и которые в состоянии нам помочь; архи­епископ Кентерберийский нам дал 200 фунтов. Лондонский епископ, который нам храм продает, дал нам сто фунтов из своих денег, и масса людей дают и медяками, и серебром, и бумагой; и поэто­му мы твердо надеемся, что вот будет храм, который мы оставим как русский православный храм нашему потомству и русскому, и смешанному — потому что мы сейчас уже в периоде четвертого по­коления смешанных браков — и тем англичанам, которые приняли православие и постоянно…

Очень хотелось бы стать чуть на Вас похожим (не дай Бог! — это мой комментарий), но мы скорее не львы, а зайцы. Страх и трепет нападает на человека, когда он желает совершить что-нибудь великое и достойное… Что посоветуете?

Во-первых, я посоветую на меня похожим никак не становить­ся, и те из вас, которые меня лучше знают, мои слова в этом подтвердят. Второе — не надейтесь на то, что вы можете, что бы то ни было сделать, и знайте, что все возможно в укрепляющем меня Господе Иисусе Христе. И этим сказано всё. Своими силами ничего не сделаешь. В минуту, когда тебе нужен весь твой ум — тускнеет ум, когда тебе нужно живое, отзывчи­вое сердце, оказывается в груди камень или пустота, когда нужна была бы воля, которой можно поднять горы, оказывается, никакой воли нет, просто по самой ничтожной, нелепой причине: грипп, воспаленье легких, зуб заболел — и кончено. Поэтому не надей­тесь ни на что, но знайте, что сила Божия в немощи совершается, и что нет такой вещи, которой человек не может сделать, если только он даст Богу действовать в себе; и это единствен­ное, во что я верю в этом отношении. Я вижу, сколько Бог делает разными людьми, которые ничего сами сделать не могут.

Вы говорите в примере о человеке, которого коснулся Дух Святой в церкви. Почему этого не бывает с большинством людей, а только с единицами? — я имею в виду не знавших ранее Бога.

Я не могу на это ответить; я не знаю. У меня есть как бы подозрение о чем-то. Я думаю, что есть какие-то люди, которые должны остаться богоискателями, и что это призвание их на земле. Я думаю, что есть какие-то люди, которым Бог Себя открывает, чтобы они были свидетелями живого Бога на земле. Я не знаю и не понимаю, как это укладывается, но я знаю, что всякий человек, делающий добро, дорог Богу; всякий ищущий, рано или поздно, хоть на предсмертном одре, хоть по ту сторону могилы, станет перед Ним и, как говорил один из наших священников рус­ских, умерших на Западе, нет такого человека, который, встре­тивши Христа в вечности, не падёт к Его ногам и не скажет: Те­бя, Господи, я всю жизнь искал… Но я должен сделать тоже пре­дупреждение, относящееся и к вам, и ко мне самому в первую оче­редь. Это то, что мы, христиане, и мы, священники, в первую очередь, заслоняем Христа, заслоняем Бога, не даём людям досту­па к живому Богу. Мы превратили Евангелие в закон, мы преврати­ли область благодати в законничество, мы создали такую атмос­феру, что не узнать порой простора и дыхания жизни и свободы, которые человек может увидеть или пережить, впервые встретив­шись с Евангелием. И это очень страшно; очень страшно, что когда человек встречается с Богом, хотя бы касается края Его ризы, он начинает оживать, а входит в наше общество — и погружается в какую-то полусмерть, уставность, нежизненность… И мы должны из этого вырасти, каждый из нас и все вместе. Я сейчас не говорю о том, что правила не имеют своего места, что устав некстати, и так далее, я говорю о том, что всё это как подсвечник должно бы быть, на котором горит ярким пламенем свеча; а, к сожалению, у нас так часто кроме подсвечника ниче­го не видно. Мы заслоняем собой свет; мы должны были бы быть людьми, в глаза которым можно посмотреть и увидеть вечность. Я помню — вы все помните — как сошел с горы Синайской Моисей, и люди не могли стерпеть сияния его лица, ему пришлось закрыть лицо покрывалом; и я помню, духовник мой, отец Афанасий гово­рил, что никто не может отказаться от земли, если он не увидит в лице или в глазах хоть одного человека сияние вечной жизни. Вот, если б в нас она сияла, если б люди, встречая нас, это могли пережить, тогда всё было бы хорошо, тогда они жили бы всем церковным богатством и устава, и песнопений, и иконописи, но это был бы не ветхозаветный закон, а простор благодати Но­вого Завета.

Как нашей немощью и слабостью помочь верующим спастись, а неверующим — уверовать?

Я думаю, что слово, которое я тут бы употребил, может быть, единственное слово, это — правдивость. И я хочу немнож­ко пояснить это. В вере каждого из нас есть разные глубины. Есть вещи, которые каждый из нас знает достоверно своим личным опытом. Есть вещи, которые каждый из нас знает краешком души или отчасти, потому что об этом знает Церковь, которой мы при­надлежим. Т.е. люди, из которых каждый знает что-то, что дру­гой не знает, который может этим поделиться, но с которыми у нас достаточно общего, чтобы мы могли поверить, что их слова относятся к тому же Богу и к тому же опыту, который мне был дан. И есть вещи, которые ни мы, лично, ни церковное общество опытом не знает, а знает, потому что об этом было открове­ние Божие; как Спаситель говорит: Бога никто не видел, но Сын, пребывающий в недрах Отчих, Тот нам открыл; у нас есть свиде­тельство о тайнах Божиих, доступных только Христу, Ко­торый является откровением о Боге. И вот, когда мы говорим не­верующему — и верующему — о том содержании нашей веры, в широком смысле, мы должны быть очень осторожны; как бы не при­своить себе то, что принадлежит Церкви, но в чем мы толь­ко краешком жизни участвуем, и то, что принадлежит Единому Богу и что мы принимаем верой и благоговением; потому что когда мы говорим о тайнах вечности голосом уверенности, а люди видят в нас, что мы понятия об этом не имеем плотью и кро­вью, и душой, и духом — они отметают всё: раз он нам сказки рассказывает об одном, то и всё сказка сплошная. Но если мы ска­зали бы человеку: На твой вопрос я из личного опыта не могу от­ветить, но вот что я слыхал, вот, что Христос сказал, вот, что я вычитал у Отцов, я сам этого не понимаю, но может, ты поймешь — тогда, может быть, что-нибудь дошло бы… У Иоанна Лествичника есть место где-то такое, где он говорит, что слово Божие как заострённая стрела, которая может пробить любой щит, но если не будет лука, тетивы, руки и глаза, которые эту стрелу направят к цели, она останется лежать там, где она положена. И вот наше призвание — стать именно таким луком, такой тетивой, такой ру­кой и таким глазом; и только тогда мы можем ударить в сердце другого человека, если наши слова в первую очередь ударяют в наше сердце с такой силой, что сердце наше потрясается, и поёт, и звучит, и плачет, и тогда, может быть, что-нибудь и до друго­го дойдёт…

Можно ли считать баптистские объединения, собрания церковью? Ведь они не признают таинств, как действий Бога в отношении освящения и просвещения людей…

 Я поставлю в ответ такой вопрос: можно ли быть христиани­ном, никакого отношения не имея к Церкви? — явно, что нет. Можно ли веровать в Иисуса Христа до готовности жить и умереть за Него, не будучи христианином? — мой ответ: нет. И вот в этой тайне становления всего человечества, от сердцевины, которая есть в моем глубоком убеждении — Православная Церковь, до пре­делов как бы язычества или безбожия, свет во тьме светит. Есть какая-то точка, где этот самый свет и самое пламенение и горение; но если есть свет в одном каком-то уголку, нет такого места, которое является тьмой кромешной, совершенной беспросветной тьмой. Можно сказать, что то или другое общество — католичес­кое, баптистское, протестантское — исповедует повреждённую веру; но можно тоже сказать, что и при этом, если отдельный его член или совокупность его членов безусловно веруют во Хрис­та, ищут Его воли, слушают Его слово в Евангелии, они Ему не чужаки, они Ему Свои; в какой мере — я не знаю. Хомяков ставил этот вопрос в свое время, и он решал его таким образом, именно картинно; он говорил: по тонкому льду легкий человек пробежит через реку, телегу не провезёшь. По тонкому льду очень бедной и даже поврежденной веры человек до того берега может и дойти, но человечество этой верой не спасётся, потому что только вся пол­нота Евангелия, вся полнота благодати церковной может спасти че­ловечество. Некоторые из вас меня упрекнут в новшестве, а неко­торые — в узости, и поэтому, я думаю, что я покажусь всем в какой-то мере неправым; но я видел во время войны людей иновер­ных и просто неверующих, перед которыми я благоговел; и я ви­дел христиан, т.е. таких, которые носят крест и называют себя христианами, и ходят в церковь, от которых стыдно делалось и страшно; и у меня язык не повернётся сказать, что потому что твоя вера не полна, ты чужой Христу…

Какую природу воспринял Христос: Адамову неповерждённую, или природу, испорченную грехопадением? Как Он взял на Себя наши грехи — нравственно или более существенно? Как относится это искупление к нам лично и к нашим грехам?

Адамову природу, я думаю, Христос принять на Себя не мог, потому что никакое действие не может, нарушая свободу, которую Сам Бог дал человеку, вернуть состояние человека к предгреховному времени. С другой стороны, это бы значило в значительной мере — и это, я думаю, первооснова ложного, в моем убеждении, като­лического учения о непорочном зачатии Божией Матери и рождении Христа не как человека в ряду человечества, а как человека, стоящего вне человеческого ряда. Теперь, с другой стороны, взгля­ните на родословную Христову. Человеческая личность Христова в Себе содержит как бы струйками, как бы потоком всю человеческую природу Его предков, говоря, скажем, современным языком, всю на­следственность Своего рода, как каждый из нас. В этом роде были святые, в этом роде были грешники: Соломон, Давид, Раав блудница, и другие. И, однако, каждое из этих имён обозначает человека, который внёс вклад, как бы принёс кирпич, камень в здание той человеческой личности, которая станет Божией Матерью. Вся жертва Авеля, вся вера Авраама, жертва Исаака, всё борение поколения за поколением людей, которые только Богу хотели служить и которые, правда, падали, но восставали, постепенно привело к тому, что в какой-то день родилась Та, Которая на благовествование архангела, при всём ужасе этого благовествования, ему ответила: Се, Раба Господня, да будет Мне по воле Его… И вот, Христос воплощается, в конкретной линии человечества, но человечества, где из поколения в поколение очищалась чело­веческая природа, приготавливалась человеческая природа к тому, что последнее ее завершение была Матерь Божия, отдающаяся на волю Божию в немощи, в гибкости, в девственности, в смирении Своем. Это всё слова очень близкие, если говорить о понятиях, которые они выражают. И вот Христос стал человеком, плотью от плоти, кровью от крови и кость от кости, но свободным от греха…

Сейчас, простите (перечитывает вопрос)… Теперь: как взял Он на Себя наши грехи? — Опять-таки, я сделаю попытку вам дать об­раз, а не объяснение. Помните, крещение Иоанново, как шли к нему люди со всей Святой земли, исповедовали свои грехи, отворачива­лись от порочного прошлого, оборачивались к Богу как к единст­венной надежде, отрекались от всего, что противно Ему, и погружались в эти иорданские воды, как бы омывая свое тело и вместе с этим образно омывая и душу. Эти воды, как мне кажется, так страшно по­хожи через погружение греховных людей, омывающих себя от убийственного греха, — как они похожи на те мёртвые воды, на ту мёртвую воду, о которой говорят наши русские сказки. И вот приходит Христос, чистый, в Котором нет не только греха, но даже возможности или семени тления или смерти; потому что, как говорит Максим Исповедник, и в человечестве Своем Он был уже бессмертен, потому что невозможно быть человеку совершенно единому с Божеством и быть смертным; смерть — это значит разобщённость с Богом. И Он приходит, и Он погружается в эти воды смерти, как погружают белую ткань в окрашенные воды красильника, и Он выхо­дит в ризе обагренной, Он выходит из этих вод словно на Него лег­ла вся мёртвость, вся убийственная греховность всех тех, представляющих всё человечество, которые в эти воды погрузились; и эти воды прикосновением к Его пречистому телу делаются теми иорданскими водами, о которых мы говорим при совершении таинства крещения, и при совершении великого освящения, или малого освя­щения воды, и эти воды делаются уже тайной, духоносной тайной. Теперь — вы, наверное, слышали из древней греческой мифологии о Геркулесе; помните, как он стрелой убил кентавра. Кентавр — странное явление: полузверь, получеловек. Конечно, можно сказать, что это просто сказка; но это не просто сказка, это образ, кото­рый должен до нашего сознания довести то, что человек может, ос­таваясь в каком-то смысле, в какой-то мере человеком, стать зве­рем, перестать быть подлинно человеком; и вот это сочетание и есть греховное состояние, когда мы больше не человек в полном смысле. Раненый кентавр решил отомстить убивающему его Геркуле­су, и он окунает в свою кровь свою ризу и посылает Геркулесу в дар с ложным предложением одеть в память его победы. И когда Геркулес облачается в эту ризу, пронизанную отравленной кровью кентавра, она к нему прилипает и жжёт его огнём, и он её рвёт с себя, но рвёт он её с себя вместе жизнью своей, и умирает. Не являет­ся ли это, как кто-то из наших богословов когда-то писал, тоже как бы предчувствием, прообразом того, что случилось со Христом? Он убивает в нас грех, но Он умирает от нашего греха. И в этом смысле это не нравственное приобщение, это сущностное приобщение к нам. Он приобщается к нам до самой ужасной степени. Вы помните Его слова «Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?» — это не педагогические слова для поучения окружающих, это не просто повторение 22-го или 3-го псалма, это крик, выражающий самое страшное в смерти Христовой. Человек умер от своей разобщённости с Богом в грехе Адама, человек умирает от обезбоженности своей, и Христос, Который приобщился к на­шей природе, ко всем условиям падшего мира, ко всем его ограни­чениям, в этот страшный момент приобщается нашей обезбоженности, нашей потере Бога, и через нее, по человечеству Своему, умирает. Вот до чего доходит Его приобщённость к нам; и нет такого безбожника на земле, который когда бы то ни было был так оставлен Богом, так радикально обезбожен, как Христос в эту минуту, когда Он всю нашу обезбоженность принимает на Себя как последствие приобщённости к нам, и входит в нашу смерть и, как мы говорим, сходит во ад.

А ад, о котором говорит Ветхий Завет — шеол, это не дантовский ад, это не ад, который малюют на стенах с чертями и огнями, это что-то бесконечно более страшное: это место, где Бога нет; — туда, куда спускаются все, которые умерли, потеряв Бога, — и Он туда сходит. Он сходит ту­да, потому что Он приобщился этому ужасу, и, как говорит одна из стихир пасхальных, ад разверзает свои уста, челюсти свои, чтобы охватить наконец Побеждающего его на земле, охватить человека и его удержать — и погибает, потому что в это мгно­вение, как выражение предельной любви, вдруг открывается ему тайна, что это Бог, и ад опустошен… Вот приоб­щенность Христова; и в каком-то смысле один из предыдущих вопросов связывается здесь с этим в моем сознании: нет человека безбожника, язычника, ищущего и не ищущего, христианина того или другого вероисповедания, или православного, который остаёт­ся до конца вне тайны Спасителя Христа… Об этом мож­но было бы говорить, конечно, гораздо больше, но я, думаю, остановлюсь, пока меня не остановили.

В одинаковой ли мере служат иконы делу спасения, если одна из них написана по древним канонам, а другая яв­ляется иконой, напечатанной в типографии?

Есть два, совершенно, различных направления среди верующих. Некоторые — а может быть и все — иконописцы считают, что ико­на должна быть написана не только по канонам, но пронизана благоговением и молитвой и освящена в церкви, и что икона, воспроиз­водимая искусственным способом, в этом отношении чего-то лишена. Меня бесконечно радует, что в противоречие суду опытных иконописцев у нас столько на Руси икон чудотворных, которые любой знающий иконописец назвал бы плохой иконой, что Бог Свою благо­дать соединяет не с совершенством иконописного искусства, а так же как через нас, людей несовершенных, передаёт другим благодать так и через несовершенное человеческое произведение доносит бла­годать до людей. Я не сомневаюсь в том, что человек, у которого на дому хранится бумажная икона — надтреснутая, заклеенная, приделанная к дощечке или клейкой бумаге, изображающая Спасите­ля, Божию Матерь или святых, является святыней, в са­мом сильном смысле этого слова; так же как каждый из нас являет­ся образом Божиим, как бы мы ни были изуродованы грехом и несовершенством. И икона, в моем глубоком убеждении, делается такой святыней не потому, что ее писали так или иначе, а потому, что она взята, положена на святой престол, окроплена святой водой, в древности еще миропомазывали иконы так же как миропомазывают христианина после его крещения, и она тогда входит в тайну Церк­ви и благодати. Я вам сейчас выразил свое глубокое убеждение; я не утверждаю, что я прав, но я с благоговением храню бумажные иконы, которые мне достались от матери или от людей, которых я любил, и я не вижу в них разницы в этом отношении. Я не настоль­ко невежественен, чтобы не понимать, что икона, написанная по канонам, не только является как бы фокусом благодати, центром излучения, но она является тоже поучением, но это другая тема. Благодать — это благодать, а педагогическое наставление — другое. Икона, скажем, лики иконные написаны по принципам, которые нам передают духовные истины, но это не значит, что благодать нам передается, только когда мы можем эти иконы читать, как мы можем читать богословскую книгу или Священное Писание.

Владыко, как посоветуете изучать богословие, какое иметь настроение

Вопрос жестокий, поскольку я с самого начала сказал, что я никогда богословие не изучал и что я вполне в этом отно­шении академически невежественен; поэтому вопрос сводится к тому, чтобы сказать: Что бы вы, владыко, могли сделать, чтобы немножечко подправить свою необразованность?… Но оставляя это в стороне, я скажу так: богословие это слово о Боге. Это не энциклопедия всего того, что за две тысячи лет святые о Нем сказали, зная это из опыта, и что мы можем более или менее точно вместить в своей памяти, с тем, чтобы, когда нуж­но, преподнести другим, как мы снимаем книгу с полки, если мы библиотекарь, и отдаем желающему читать. Богословие это раскры­тие на нашем уровне — или выше нашего — того, что за пределом нашего обычного уровня восприятия понимания Священного Писания или тайновидения, которое даётся Духом Святым. И поэтому бого­словие не надо за-учиватъ. Ясно, что вам надо сдавать экзамены, и вы должны знать содержание курсов; но это еще никого богосло­вом не делает. Богослов это тот, кто знает Бога, а не тот, кто о Нем имеет сведения, — говорит приблизительно св. Григорий Богослов. Богослов — это тот, который чисто молится, — говорит другой отец Церкви. Вот, что надо делать… Учитесь, и учитесь глубоко, точно, внимательно, но проникайтесь богословием, не только заучивая то, что вам преподаётся, а стараясь уловить, о чем же говорили эти люди, которые так знали Бога. Ну, я вам это, может, поясню таким примером: музыка. К музыке можно отно­ситься как физик; можно в ней видеть волны звуковые, которые можно изобразить кривыми и математически описать. Это музыка, только для этого никакого звучания не нужно. Она может до вас дойти, как рука может коснуться струн арфы, вызвать в вас от­ветный отзвук, чувство в вас родить; за этим вы можете попро­бовать проникнуть в тот опыт жизни и человеческий опыт, кото­рый выразился в этих звуках, потому что тот композитор, кото­рый писал эту музыку, он же ее писал из всего своего опыта жиз­ни, и вы можете этого человека встретить и погрузиться в его опыт. Так же надо изучать богословие. Надо к нему возвращаться. Одна из опасностей такого школьного изучения богословия, если этого не понимать, заключается в том, что студент заучивает богословские ответы, когда у него еще никаких нет богословских вопросов и запросов. И как мне мой отец раз сказал: Помни, что твоя память будет всегда работать быстрее твоего ума, и берегись своей памяти. И это правда. Через несколько лет вам поставит вопрос человек, который его вынес из трагической жизни иногда, а вы вместо того, чтобы вглядеться в человека, попробовать уло­вить трагедию, из которой родился вопрос, сразу обернётесь к своей памяти и ему, вот, раз за разом дадите полдюжины ответов, кото­рые, может быть, он уже знает. . . вот эти стрелы, о которых говорил Иоанн Лествичник, преподнесёте на подносе, тогда как ему на подносе они не нужны, нужно, чтобы она впилась ему в сердце, а это только вы сможете сделать, если до этого она пробила ваше сердце. И поэтому сдавайте экзамены, учитесь, а потом ставьте заново все вопросы, начиная с себя: что я знаю об этом? — ничего. Есть у меня к этому какой-то ключ? — Да, я что-то чую… И так постепенно делайте бого­словские ответы святых опытом вашим, и тогда он дойдёт до дру­гих, а иначе вы будете — ну, ходячей библиотекой, или, как один из английских писателей описывал учёного человека без опыта: ослами с тяжелой ношей книг.

 Говорят, что в вас много западного влияния, но есть мнение, что это уже стало нашим… Сильно влияет их сознание и их отношение к жизни?

Знаете, я думаю, что только вы можете сказать, иностранец ли я для вас или русский и свой человек. Я себя чувствую по отношению к вам своим; я надеюсь, что вы не чувствуете, что приехал какой-то чужестранец, который говорит на каком-то странном языке какими-то странными понятиями. Мир сейчас стал, конечно, другим, он не предреволюционный мир, это не мир отдель­ных держав, между которыми очень мало общения. Идеи, опыт пере­мешались; проблемы, которые рождались в одной части света, те­перь стали достоянием всего света. Ответы, которые рождаются в одном каком-то участке земли, сейчас каким-то образом дохо­дят до краёв мира. И говорить о том, что мы западные, или восточные, или средние, или какие — стало почти что невозможно. Можно говорить о людях, которые ничего не знают о том, что де­лается там или сям; но о влиянии в этом смысле, я думаю, трудно говорить; может быть, есть разная прошколенность. Ну, скажем, у меня склад ума, который складывался от того, что я в средней школе изучал древние языки, в университете семь лет — физику, химию, естественные науки, медицину, и конечно, это на меня по­влияло; и когда я думаю на, скажем, религиозные, богослов­ские темы, у меня может быть подход очень не похожий на тот, ко­торый был бы, если я был бы философ по образованию. Но я не ду­маю, что это специфически западный или восточный подход; это личный какой-то. Если вы возьмете, скажем, историю русской мыс­ли, вы увидите, до чего наши мыслители друг на друга не похожи. И сказать, что он — западный, он — восточный, очень трудно. Зна­ете, один из южноафриканских писателей, ван дер . . . . говорит: Ты всегда делаешься похожим на то, против чего ты борешься. И вот когда думаешь, например, о Хомякове, — он всю жизнь положил на то, что боролся с западными вероисповеданиями, был сла­вянофилом — и как он похож в своем мышлении на западное мышление, потому что вы не можете говорить с человеком на языке, которого он не понимает, ну чего говорить, это будет  как на барабане играть. Надо говорить его словами, его понятиями, эти понятия разомкнуть, в них влить новое, более богатое содержа­ние, а просто говорить на таком языке, которого никто не понимает — простите, это просто потеря времени. И когда, скажем, я пропо­ведую или читаю лекции на Западе, — в каждой стране приходится говорить на другом языке, — не только в смысле языка, там, французский, английский, немецкий — но приходится приме­ряться к тому, что у них другая культура. Ведь когда вы говори­те по-русски — когда мы говорим по-русски — мы понимаем друг друга, потому что у всех у нас есть историческое наследие, каждое слово богато целым историческим опытом; когда иностранец какое-нибудь русское слово находит в словаре, у него какое-то определен­ное одно значение без дальнейших отзвуков, — когда мы гово­рим по-русски, каждое слово звучит далеко и глубоко в душе или в мысли, потому что — ну, тысяча лет за ним есть. То же самое и у иностранцев, западных и не западных. Когда говоришь в кон­тексте немецкой культуры, или французской, или английской, не­возможно говорить теми же образами или картинами; ведь бессмыс­ленно говорить о понятиях, которых у людей нет. Я был в Индии лет 15-18 тому назад. Зашел в один храм: сидят индусы; они при­надлежат к Валлийской баптистской церкви, поют они среди сухой каменной пустыни о зеленых лугах валлийских холмов — никогда не видали и ничего это для них не значит. Пошел в соседнюю церковь: лютеране — те же самые индусы, поют о елках, которых у них нет — так что за толк? И когда мы друг со другом говорим, если мы так будем говорить, ничего не получает­ся. Когда в Лапландии, например, решили переводить Евангелие и дошло до слов «Се Агнец Божий” — задумались, потому что там агнцев-то нет, и перевели: Вот молодой, юный Божий тюлень… Для нас это дико; а что для него может значить «агнец», который вообще не существует в его представлении? Может, он такой, а может, он как мамонт, а на что он похож — неизвестно. Вот…

(Предложение Владыки Ректора просмотреть все оставшиеся записки с вопросами — нет ли возможности объединить какие-то ответы, ввиду позднего времени) 

— Скажу как на хиротонии: Повелите… Знаете, во время немецкой оккупации, когда я работал с партизанами, я один год преподавал в средней русской школе. Препода­вал я несметное количество предметов, потому что не было препо­давателей, и как-то одна мамаша ко мне подошла и говорит: Андрей Борисович! Вот вы преподаёте столько предметов — потому ли, что у вас такое энциклопедическое образование, или потому, что, не зная ни одного, вам всё равно, который вы преподаёте… Так вот, я себя чувствую в этом состоянии: на всё отвечаю, по­тому что ни о чем, вероятно, толком не знаю…

Что вы думаете о переводе богослужения на русский язык?

Что думать? Для людей моего поколения, для которых славян­ский очень прост и понятен, как-то жалко, когда переходят на русский; но с другой стороны, мне как-то дико и странно что можно переводить богослужение на все языки, кроме как на русский. Мы служим по-английски, по-немецки, по-французски, по-голландски, по-итальянски, по-испански и не знаю, на каких еще языках — ну, по-японски -, а по-русски: нет, нельзя… Почему? Потому что он очень близок, и нам кажется: стоит ли?.. Кроме того, наши богослужебные тексты звучат очень красиво, а для того, чтобы перевести прекрасный текст на русский язык, нужен бы очень хороший переводчик. Я уж не говорю о Пушкине, но хоть кто-нибудь, кто не опорочил бы всю службу. И вот мы всё время на Западе тоже находимся между этими двумя крайнос­тями: служить на языке, которого люди не понимают, или плохо стали понимать, но который музыкально, эмоционально их подыма­ет и держит, или свести на местный язык при несовершенном пе­реводе, потому что у нас гениев пока еще не родилось, но тек­сты, которые делаются до последнего слова доступными верующему. И вот у вас та же самая проблема. Я думаю, что на это надо идти рано или поздно, если мы хотим, чтобы наше богослужение не было каким-то, ну, колдовством, что ли, священным – что люди слышат какие-то слова, о которых они знают, что они свя­щенны, и не понимают. Я вам дам сейчас пример, ну — схожий.

Когда я стал священником, я старался проповедовать на высоком культурном уровне, т.е. употреблял большое количество сложных слов. У вас другая тенденция, у вас тенденция употреблять сла­вянские обороты, потому что вам кажется, что за ними всё можно спрятать. Ну, а я говорил выспренним языком; и как-то ко мне подошла старушка одна, еле грамотная, и говорит: Ах, отец Анто­ний, как же вы чудно проповедуете… стою я, да слушаю, и сле­зы текут, потому что ни слова не понимаю… Так вот, как бы наше богослужение на славянском языке не вылилось в нечто в этом же роде, что — как это прекрасно если бы понять, если бы только понять… А у Лескова есть место, где об одном человеке, в рассказе «Однодум», кто-то с ужасом говорит: Ведь ты пойми, он до Христа дочитался, — и тогда собеседник говорит: Ну, ничего с ним не поделаешь… Так вот, до Христа никто не дочита­ется на непонятном языке…

Календарь и новый стиль

Знаете, у меня очень плохое восприятие времени. Я как-то воспитался, и жизнь меня воспитала на том, чтобы осознавать только данное время, данную минуту; разные обстоятельства в этом играли роль; и поэтому каким календарем мы оперируем — на меня просто никакого воздействия не имеет. Мы придерживаем­ся на Западе такого принципа: святейший патриарх Сергий уже нам указывал на это, и патриарх Алексий это подтвердил: что касается до праздников недвижимых, т.е. до тех, которые не зависят от Пасхи, если какой-нибудь приход единодушно просит перейти на новый стиль, разрешать; пасхалию не менять. У нас сейчас в Англии восемь приходов и четырнадцать мест, где мы совершаем богослужения; из них лондонский приход в большинстве своем еще русского языка, и мы служим почти всё по-русски, раз в месяц служим на английском языке всенощную и Литургию и постом некоторые службы (но например венчать нам приходится всегда на английском языке, потому что молодежь, которую мы вен­чаем, по-русски не понимает); и вот тут мы храним старый стиль, потому что он естественный. В Оксфорде у нас приход, который состоит из греков, сербов и русских. Там они празднуют на два стиля, у них есть греческий священник и русский, и чередуются; но у нас есть четыре прихода, где священник англичанин и все прихожане англичане, из них никто по-русски не говорит, которые всецело принадлежат Англии в этом смысле, кроме веры — они подлинно православные люди, — им мы разрешили служить по ново­му стилю. Поэтому у меня принципиального оттолкновения от того или другого нет, хотя я очень дорожу тем, что мы празднуем все праздники вместе с Россией, т.е. со всеми вами и со всей Русской Церковью. Но может случиться через 50 лет, может быть, и Лондону придется перейти на новый стиль, если никого не останется, для которого старый имеет внутреннее значение. Пасхалия – вопрос другой.

Произойдет ли в скором времени соединение католицизма и Православия?

Я не пророк, и я очень — как мне кто-то сказал из почи­таемых богословов в Ленинграде — фанатик; я не верю в соеди­нение наших Церквей иначе как когда католичество отка­жется от всех данных своего вероучения, которые противоречат православному. И поэтому я в соединение в скором времени — нет, не верю, и надеюсь, что наша готовность идти навстречу другим людям и наша способность на слово верить, не ища твер­дых доказательств того, что нам говорят, нас не приведут к преждевременному и, я думаю, вредному воссоединению.

Владыка, возможна ли атомная бомба, или за грехи наши Господь может попустить?…

Говорить о том, что она «возможна», поздно: она есть, так же как поздно говорить, возможен ли грех или возможна ли смерть. Может случиться катастрофа; я думаю, что Бог нас до­статочно любит, чтобы не дать нам погибнуть во грехах наших, но это всё, что я могу об этом сказать.

Можно ли крестить детей родителей, у которых неверующие родители и также восприемники?

 Мне очень трудно на этот вопрос ответить, потому что я не живу в вашей обстановке. Я могу только сказать две вещи. В об­становке, в которой мы находимся на Западе, если родители не­верующие, но если у них есть верующие, добротные восприемники, мы их крестим, при условии, что родители обязуются предоставить им религиозное воспитание детей. С другой сторо­ны, опыт послевоенных лет показал, что иногда жалко, что человека не крестили, потому что когда он попадает в обстановку, в которой он мог бы ожить мгновенно, влившись в жизнь Церкви, ему говорят: Мы должны тебя сначала обучить, приготовить, проверить, включить в какое-то общество, найти тебе восприемников — это может так далеко оттолкнуть момент, когда этот человек живым станет. У меня был целый ряд таких примеров, и поэтому я рад был несколько раз, когда человек мог мне сказать или доказать, что его когда-то крестили, что в течение сорока или пятидесяти лет он и не задумывался над этим, а вдруг нашел ключ к вере, — может ли/включиться? И тогда можно было сказать: Ты крещеный? — включайся, исповедуйся, исповедуйся за всю жизнь и включись в жизнь благодатную. Я не думаю, что я мог бы более разумно ответить.

Пожалуйста, кратенько (это — спасибо за слово!) о жизни карловчан на Западе, дорогой Владыка. Повинны ли они и в какой степени, в том, что произошло в России в 20-х — 30-х годах нашего столетия?

Во-первых, для тех из вас, которые не знают об этом, и вероятно, большинство не знает, карловчане — это кличка, кото­рая прилипла к группе православных русских иерархов и их пастве, которые в 20-х годах отреклись от Московской Патриархии, созда­ли свое церковное управление и которые до сих пор нас считают неприемлемыми. Среди них есть разные течения, более крайние и менее крайние; совсем недавно их первоиерарх, разговаривая с одной из наших прихожанок на вопрос о том, молится ли он о верующих в Советском Союзе, ответил, что он это считает невозможным, потому что верующие в Советском Союзе предались власти сатаны; священник той же группы, который был в Лондоне, на мой вопрос, что он думает о моем священстве, мне ответил 20 лет тому назад: Если бы я хотел только вежливым быть, я бы сказал: вы просто не священник, но по правде я думаю, что вы — священник сатаны, — это одна крайность, и с этим фактом надо считаться. Другая группа, гораздо более умеренная, относится к нам иначе: они считают, что они не могут быть под Московской Патриархией по страху, что на них будет влиять советская власть через Церковь, но относятся к нам как к Церкви, с уважением, и, например, советуют паломникам или туристам, которые приезжают сюда, общаться и при-общаться; и есть бесконечное количество оттенков. Что касается до 20-х годов, произошло очень несчастное событие на карловацком соборе 25-го года, когда собравшиеся иерархи, духовенство и миряне, среди которых была очень крепкая, деятельная группа политических активистов, обратилась к Лиге Наций, кото­рая тогда существовала, с просьбой о военной интервенции в Со­ветский Союз для восстановления монархии; и это сыграло тогда очень трагическую роль, потому что Церковь в Советском Союзе была поставлена под удар: Вот что ваши же иерархи, ваши же ми­ряне, ваши же священники делают — призывают иностранцев на поко­рение нашей земли ради восстановления того государственного строя, которому они привержены… Это, я думаю, было несчастное и губительное событие, которое, думаю, сыграло роль в обострении отношений между властью и Церковью. Я не хочу сказать, что этим всё было обусловлено, но это послужило поводом и доказательством того, что, как кто-то сказал владыке Василию Брюссельскому: Всякий из вас как редиска — красный снаружи и белый изнутри…

Теперь, я хочу, раз мы говорим о карловчанах, сказать еще одно: что не надо слишком легко и слишком ожесточенно о них судить. То поколение, которое выехало из России в 19-м году и в последующих, скажем, пяти годах, выехало из России при крайне трагических обстоятельствах: потеряв всё — я говорю не об имуществе, а о родных, о родной земле, о праве называться русскими, потому что у нас было отнято гражданство декретом власти советской; и поэтому неудивительно, что это поколение преисполнено болью; и вы знаете, что боль может сделать: как зверь, которому вы делаете больно, может вас разорвать, как люди, которые испуганы и измучились душой, могут ожесточиться. И поэтому, хотя я никогда не принадлежал к этой группе, всег­да был в Московской Патриархии с семнадцатилетнего возраста, когда наши приходы обособились от разных разделений, я не могу относиться — несмотря на то, что я вам цитировал в начале — я не могу относиться без какого-то чувства глубокого сострадания; и сейчас, например, в Лондоне мы окормляем многих карловацких старых людей, которых их духовенство не окормляет сейчас потому что их настоятелю девяносто лет, а его помощники не говорят на русском языке. И пока они здоровы, живы, бодры, они ходят к себе в церковь, а когда их жизнь ломает, они звонят нам, говорят: Помогите! И сейчас такая чересполосица между ими и нами, и столько боли, которая объясняет и ожесточение, и страх.

Можем ли мы помочь вам в собирании денег на храм? –

Нет! Но молитесь о нас. Нам так нужны молитвы Русской Церкви. Мы плоть от плоти ее. Те из нас, которые роди­лись русскими и которые потеряли Родину хотя бы детьми, как я, восьми лет, не могут чувствовать себя ничем, кроме как русскими; и для нас сознание, что вы о нас молитесь, что мы для вас не чужие, что когда мы приезжаем, вы нас воспринимаете не как туристов или как гостей, а как своих, пусть далёких по расстоянию, — это сознание нам бесконечно не только дорого, но и нужно; и, кроме того, те, которые обращаются в православную веру через свидетельство русских патриарших приходов за границей, конечно, не делают­ся русскими, конечно, не делаются политическими деятелями в том или другом направлении, но они знают, что Русская Церковь — их духовная мать и родина; и с каким благоговением они относятся, с какой любовью к Русской Церкви, и как они молятся о ней и как они ей живут! Поэтому, не забывайте нас в этом; это нам важнее, чем все материальные блага. Мы в ранние годы эмиграции жили без храмов, жили в подвалах, молились в подвальных помещениях, и жили традицией молитвенной и духовной Русской Церкви; это нам нужно.

Как укрепить веру? Как найти живого Бога?

Вера, в первую очередь, это доверие к Богу, а доверие — к Богу ли, к человеку ли — это подвиг; потому что доверяешься тому, кому веришь, ДО того, как ты получил доказательство, что он заслуживает твоего доверия каждый раз. И поэтому в этом смысле существует подвиг веры. Мы должны на каждом шагу, когда мы стоим между нашим человеческим опытом или разумом и безумием креста, Евангельским безумием, решением поступить по Божии, когда весь опыт нам говорит, что это безумие, нам надо сказать: поступлю безумно… И если в результате получится трагедия, я скажу: А всё же, Господи, я Тебе верю до конца… Один баптист в Англии говорил проповедь по БиБиСи и сказал: Вера настоящая измеряется тем, что можно сказать Богу: Господи, сокруши меня, разбей все мои надежды, уничтожь всё, что я хочу построить, я всё-таки Тебе буду верить до конца… И это — подвиг; и человек, который это может сказать — я его не могу назвать не-христианином, и не могу сомневаться в том, что он связан с глубинами Церкви, не с теми поверхностными слоями, которые вероисповедные, а с глубинами, которые как корнями уходят в Бога. Поэтому, подвиг веры, подвиг спокойного, убеж­дённого доверия до конца — жизнью, смертью ли, чем угодно, это единственный способ её укрепить; искать доказательств веры это значит умалить в себе способность такого детского, простого доверия. Я не хочу сказать, что доказательства не укрепляют веру, но строить веру НА доказательствах нельзя, потому что она не той природы. Кроме того, в вере есть и послушание, т.е. доверие, вырастающее в действие и в духовный строй, кото­рый можно сформулировать так: Что бы, Господи, Ты ни сказал, сколько сил будет — исполню; Господи, дай силы… И с этим связано: как найти живого Бога.

Бог жив; и самое изумительное в нашем отношении с Богом это то, что веруем ли мы в Него или нет, — Он в нас верит. Он от нас надеется на всё, и Он нас любит той лю­бовью, которая никогда не перестаёт. И поэтому Его искать надо в глубинах. Паскаль, французский писатель, говорил, что Бог ему как бы на душу положил слова: Ты бы Меня не искал, если б ты Меня уже не нашел… Если мы ищем Бога, это значит, что что-то в нас говорит о том, что мы больше земли. Две недели тому назад я взял группу нашей молодежи от 15-и до 20-и лет на две недели жить в палатках в лагере; учил я их гимнастике и играм и проводил с ними беседы. И вот одну беседу о вере мы проводили, и я перед ними встал как неверующий, требующий от них ответа на свои вопросы: Вот, убедите меня в данных веры. Я спросил од­ну девочку 15-и лет: Почему ты думаешь, что Бог есть? И она мне ответила: Потому что я в себе, внутри себя ощущаю пустоту, как бы пространство, которое больше меня самой. Она ощутила, что в ней глубина бездонная: что это не глубина или там прост­ранство, которое ограничивается формой ее тела, что это глуби­на другого рода; и многие, кого я встречал, с кем мне приходи­лось говорить, ощущали, что, с одной стороны, человек так мал, так ничтожен, крупица, пылинка во вселенной; а с другой сторо­ны, — он больше всей вселенной; всё знание в нем вмещается, вся красота, вся любовь, всё, что вселенная и человек содержат, в него уходит, и еще есть место для большего, — он больше вселенной. И как сказал д-р Михаил Рамзей, бывший архиепископ Кентерберийский, — в каждом человеке есть пространство такое же великое по размеру и глубине, как Самый Бог. И вот, надо уходить в эту глубину, как Златоустый говорил: Найди ключ к своему сердцу — он открывает Царство Божие. Уходи вглубь; вокруг себя не смотри. Бога ты тут не найдешь, если ты Его не нашел в себе, ты вне себя Его бы не узнал, если бы Он предстал перед тобой.

И это приводит меня к предпоследнему вопросу: как молиться.. Молиться надо вглубь. Во-первых, молиться надо трезво, не ища эмоций, не ища переживаний, не ища какого бы то ни было мисти­ческого опыта. Надо встать перед Богом во всей своей правде и неправде — какой ты есть. И надо эту душу твою искренне, трезво, честно открыть Богу, чтобы Он не от сатаны знал о тебе, а от тебя самого, не от Своего премудрого ведения знал о тебе, а от твоего к Нему доверия и от твоей верности Ему. Это первое. Феофан Затворник говорит: Доброе начало — половина дела, и советует отдать много времени тому, чтобы войти в молит­венное настроение, не спешить от дела к молитве, а стать, или посидеть, помолчать, подумать: С чем я сейчас к Богу пришел — хочу ли я действительно с Ним встречи, или только по обычаю, по традиции, по чему-либо? Тянет ли меня что-либо к себе, при­тягивает ли меня что-либо к себе больше, чем встреча с Богом в данную минуту? — и скажи это честно Богу, и покайся, если нужно, и пожалей, или обрадуйся; а потом молись, доводя каждое слово молитвы до собственного сознания и до собственного сердца. Если оно до тебя не дойдет, ты не учуешь Божьего присутствия через молитву. Мой духовный отец мне советовал так утренние или вечерние молитвы читать: стал, помолчал, предстал перед Богом, перекрестился: Во имя Отца и Сына и Святого Духа – не в свое, имя и не ради себя — во имя Божие и ради Него. И потом прочти первую фразу молитв, помолчи мгновение, соверши земной поклон и повтори ее, помолчи мгновение, повтори ее еще раз, и перейди на следующую фразу. Это значит, что утренние молитвы или вечерние занимают два часа с половиной приблизитель­но, с поклонами, — но они доходят; они доходят, потому что если ты услышишь те же слова три раза и заставишь свое тело поклониться и восстать, конечно, дойдут, сколько могут, ну, до пределов твоей глубины; молись так, чтобы сердце на них отве­чало, а если не отвечает, остановись и скажи: Господи, прости! Я сказал святые слова, а до меня они не дошли… — и подумай, почему. Если покажется тебе, что ты знаешь, скажи Господу: Бо­же, я не смог сказать «остави долги мои, якоже я оставляю», по­тому что у меня горечь, злоба, ненависть, непрощение в душе — прости!… Хочу простить — не могу, — помоги моей немощи… Дальше, молись так: какова бы ни была воля Божия обо мне, пусть это будет… Тебе не нужно знать, какова воля, и главное, тебе незачем очень просить о том или о другом конкретно, вот, что случится. Можно сказать: Господи, всей душой я этого желаю, но пусть будет, как Ты знаешь, Господи; оно лучше будет… Если так будете совершать утренние молитвы, вечерние молитвы, если келейно, когда будете монахами, придется совершать вечерню, ут­реню, полунощницу, повечерие — какие бы то ни было службы — не «совершайте» службы, а молитесь; т.е. я хочу сказать: не старайтесь пробраться с одного конца молитвенника к другому. Феофан Затворник говорил: Определи молитву свою временем, кото­рое у тебя есть, а не количеством страниц, которое содержит правило. У тебя полчаса — пусть будет полчаса; начни читать, но читай так, как я сказал немного раньше; и если в ре­зультате, потому что сегодня ты читаешь медленно, потому что тебя какое-то изречение из псалма остановило, и ты не можешь от него отойти, потому что оно тебя держит своей силой, если первые три строчки псалма ты сказал — так — в течение этого получаса, считай, что ты совершил вечерню, не беспокойся о дру­гом; другой раз всё прочтешь. И вот так молитесь вглубь, се­рьёзно, как Феофан говорит: со всем доступным тебе вниманием, со всем благоговением и с готовностью, чтобы совершилась воля Божия — и научишься молиться.

А воля Божия — здесь вопрос о том, как ее познать — воля Божия нам раскрыта очень широко в Новом Завете. Мы всегда требуем большего, не совершив меньшего. Совершайте все то, что умеете совершить. Знаете, в Евангелии есть три рода мест. Одни нам в душу бьют, другие нас оставляют холодными, третьи нам неприятны, мы как бы их не воспринимаем, они идут против нашего опыта, желания, мечты, — оставьте второе и третье, возьмите первые, которые говорят вам о том, что в этих словах Евангельских, в этом образе Бог и вы — одного духа, что у вас мысли Христовы, сердце Христово, и выполняйте эти места неотла/гательно/…

Опубликовано: «Беседы о вере и Церкви». – М.: «Омофор», 2017; О встрече. – Клин: Фонд «Христианская жизнь», 1999.

Слушать аудиозапись: О церкви. 12 сентября 1978 г. , смотреть видеозапись: нет