митрополит Антоний Сурожский

Великопостное говение

Март 1975 г.

Первая беседа

Из года в год, в течение всего Великого Поста каждую субботу читается отрывок Евангелия, где нам рассказывается о том, как Христос совершил то или другое чудо в субботний день; и как Он этим вызвал недоумение одних, негодование других, и большую, глу­бокую радость людей простых, которые не задумывались над на­рушением Им закона, а радовались о том, что Бог, нарушая как бы закон, может быть, проявляет бесконечную Свою милость, Свою вдумчивую заботу о людях. И вот перед нами стоит воп­рос: Почему Христос в субботний день всегда, всегда, как бы в нарушение древнего законодательства, совершает Свои дела милосердия? И почему всегда эти дела милосердия являются чудом исцеления телесного и, вместе с этим, чудом духовного возрождения человека? Фарисеи спрашивали Его: Неужели Ты не можешь выбрать другого дня?.. Они обращались к народу: Неужели вам нужно приходить именно в суббот­ний день исцеляться — неужели нет шести дней в неделю, ког­да Бог заповедал творить дела, перед тем как Он почил в седьмой день?.. Неужели Христос только потому совершает Свои дела милосердия, проявляет Божественную власть прощать грехи, Божественную силу делать человека цельным до конца, в душе, в теле — во всем, в субботний день для того только, чтобы вызвать недоумение? Неужели для того, чтобы смутить души честных, добросовестных людей, преданных закону, долг которых в том, чтобы этот закон хранить, соблюдать? Неужели, когда ставится на весы вопрос об их гневе, об их душевном смущении, о вопросе, который они себе настой­чиво ставят, и Ему, и другим: Неужели Ты пришел нарушить закон, против милосердия, жалости, — неужели перевес берет просто жалость и как бы ни во что не вменяется смущение, гнев, боль, оскорбление религиозного чувства? В чем же тут дело?

Это не праздный вопрос, потому что все, что относится ко Христу, имеет к нам прямое, непосредственное, личное от­ношение. Если это случилось тогда, если апостолы сочли нуж­ным нам это поведать, и не один раз, а раз за разом, то для того, чтобы мы тоже не только задумались, но что-то поняли, чего не могли понять люди в то время, потому что они не зна­ли Христа, не знали, кто Он, и не понимали того, что пони­маем мы теперь.

Бог почил от дел Своих в седьмой день; шесть дней Он творил; шесть дней мы видим, как сначала из ничто, а потом — из хаоса жизни Он вызывает одну вещь за другой, одно су­щество за другим, как постепенно, можно сказать, раскрывает­ся Вселенная как цветок, расцветает Вселенная. Каждый день начинается вечером, и каждый день расцветает новое утро, и каждое утро по отношению к будущему, следующему дню явля­ется как бы вечером. Раскрывается жизнь от славы к славе, от красоты к красоте, от величия к величию; и когда все совершено, когда сотворен человек, образ Божий на земле, которому Бог поручает заботу о ней, Господь прекраща­ет Свое творчество и почиет от дел Своих…

Но что же дальше? Дальше, эта земля наша поручена че­ловеку; как сказал католический Венский архиепископ Кёниг, седьмой день отдыха Божия является днем и часом творчества человека.

И вот в этом дне мы живем. В Ветхом Завете, до Христа, человек силился создать человеческое общество, построить град человеческий; и в этой попытке сплетается много вдохновения, много красоты, и очень много страшного и уродливого. Грех человеческий страшным образом переплетается с правдой Божией; вдохновенье, которое ему дано от Бога, сталкивается с грехов­ностью, которую он, человек, вызвал к бытию. И вот приходит какой-то момент, та полнота времени, о которой вы слышали сегодня в начале послания к Евреям, когда Сам Бог входит в человеческую историю, когда Сын Божий делается Сы­ном человеческим, когда Слово делается плотью. И в этот мо­мент, в это короткое тридцатитрехлетнее время среди людей есть один человек, Который является человеком в полном смыс­ле этого слова — совершенным человеком. И совер­шенен Он потому, что Он одновременно и совершенный Бог. Пото­му что пока человек не соединился неразлучно, навсегда, до самых глубин своих с Богом, до того момента человек еще не в полном смысле человек; он только на пути своего очеловече­ния. Христос, потому что Он — Бого-человек, является чело­веком в полном, завершенном смысле этого слова. И в Его ли­це время человеческое находит тоже свое восполнение. Он — единственный в совершенстве, единственный человек может всту­пить в этот седьмой день и творить в нем Божью волю, совер­шенную, спасительную. Этот седьмой день, который является днем отдыха Отча, который является днем человека, является одновременно, с Воплощением, днем Сына человеческого. Человеку было поручено Богом довести до совершенства то творение, которое Бог зачаточно совершил. Св. Максим Исповедник нам говорит о том, что человек принадлежит двум мирам; телом своим — земле и душой своей — всем одушевлен­ным существом, духом своим — Божественному миру. Потому что в Нем сочеталось и то, и другое начало, Ему было дано быть тем звеном, которое может соединить и землю, и небо, сделать из земли область духа — родной не только человечест­ву, но всему тварному, так, чтобы в какой-то день осуществи­лось слово апостола Павла, что Бог будет всем во всех.

Но человечество пало, мир стал безобразным, уродливым, страшным; смерть получила неограниченную власть, зло дейст­вует почти свободно. И дело человека — победить зло и вер­нуть Богу то достояние, ту землю, тот тварный мир, который Бог сотворил, который Он поручил человеку, и который чело­век предал своим падением, отдал во власть разрушения. И роль человека, когда человек возвращается к Богу, обра­щается вновь к Нему, роль человека — исцелить то, что случилось, и вести дальше тварь туда, куда она должна прид­ти — в Царство Божие.

И вот Христос, совершенный человек, потому что Он Бог совершенный, в этот седьмой день, в этот день субботний, как бы показывая нам в притче все наше призвание, исцеляет тела, обновляет души, возобновляет то единство меж­ду Богом и тварью, которое было потеряно. И поэтому чудеса Христовы в субботний день не являются просто вызовом, оскорблением, унижением для тех, которые видели только бук­ву Ветхого Завета — закон: это необходимость. Христос творит в седьмой день то дело дня седьмого, который является днем человека, который является часом человеческого творчества.

Но этот седьмой день — не только суббота в конце вет­хозаветной недели; этот седьмой день — весь промежуток времени, который поручен человеку и который стелется со дня, когда Господь и Бог наш почил от дел Своих, до дня, когда вновь придет Христос во славе, в этот раз судить живым и мертвым, установить Царство Божие, начало вечности.

И этот седьмой день, этот промежуток времени, теперь, с Воплощением Христовым, получил совершенно новое значение и новое содержание; это не время, когда Бог отступился от Своего творческого, всесозидательного труда с тем, чтобы оставить его человеку; это новое время, в которое Бог, милосердием, состраданием, любовью. Сам включился, Сам вошел с тем, чтобы быть с нами. В каком-то смысле, с Вопло­щением Христовым этот седьмой день уже, как бы зачаточно, носит в себе всю славу, всю глубину, всю победоносную силу того, что Священное Писание называет Восьмым днем, днем, когда воцарится Бог, и когда больше ничего не оста­нется ни от смерти, ни от зла, ни от разлуки с Ним… Когда мы думаем о конце времен, мы думаем большей частью о Страш­ном Суде и о том, что будет потом; Христос ясно нам говорит в Евангелии, что суд уже пришел; суд пришел тем, что Бог пришел в мир. Но в первый раз, Воплощением Христа, Он вошел еле приметно; Он вошел тихо; Он был узнан только теми, у которых совесть была чиста, которым Отец это открыл.

В каком-то смысле можно сказать, что конец всему уже пришел Воплощением Христа; конец может значить две вещи: или последний момент какой-то линии времени, какой-то последовательности событий — конец книги, конец столетия, ко­нец частной жизни. Это момент, когда все приходит к какому-то окончанию, когда прерывается какая-то чреда; но конец может значить тоже нечто другое; это значит цель, конец пу­ти: это не только момент, когда путь прерывается, это момент, когда незачем идти дальше, потому что цель достигнута.

И в этом отношении, когда Священное Писание нам говорит, что Христос есть Альфа и Омега, начало и конец, оно нам говорит о том, что Христос есть начало нашего бытия, слово, которым все стало, образ, по которому, сообразно которому сотво­рен человек. Но вместе с этим Он является и омегой — концом, завершением, полнотой, не только Тем, Который придет в кон­це времен, и Тем, к Которому все времена устремлены, Тем, к Которому мы идем с надеждой, с ожиданием, с тоской… Но Он уже пришел, и в каком-то смысле можно сказать, что конец времен уже имел место Воплощением Христа; конец вре­мен уже присутствует в нашем времени. С тех пор, как Христос жил среди нас, как Бог стал человеком, мы одновре­менно находимся в том бывании, в том длении, в том времени, которое течет и стремится к своему завершению, и вместе с этим, в точке совершенного покоя, где все уже совершено, где все дано. И только потому еще существует и дление, и время, и устремленность, и тоска, что все, что дано, нами еще не взято, что все нам дано, но не все воспринято. В Новом Завете, в книге Откровения апостол Иоанн постоянно делает одну грамматическую ошибку в тексте, ко­торый других ошибок не знает; когда он употребляет слово «конец», которое по-гречески — среднего рода, он все время его ставит в мужском роде; для него конец это не «нечто», а «некто», это Кто-то, а не то, что во времени — мгновение или событие. И в этом смысле — да, конец уже пришел. И то время, в котором мы находимся, это время, где вечность присутствует, это уже не ночь; как Исаия пророк го­ворил — ночь проходит, уже брезжит свет… Это еще не пол­день, это еще не полное сияние вечности; но вечность уже во­шла, и тьма вся пронизана светом, тьма горит, нет тьмы; она не темна до конца.

И вот, в этом времени, в этом дне седьмом, в котором мы живем, но в который уже внедрилась вечность, мы должны жить и творить. Христос это нам ясно показал вот в этом седь­мом дне, субботе, когда Он творил чудеса, исцелял тела, об­новлял души. Бог вошел во время, и мы приобщены этому Бо­гу, и мы призваны в этом времени творить Его дело. Мы недос­таточно это понимаем; мы недостаточно понимаем масштаб нашего христианского призвания; мы недостаточно понимаем, что мы призваны со Христом и подобно Христу преобразить мир. Он нас называет детьми света, когда Он Себя называет Светом мира. Мы должны бы, подобно Ему, быть светом, пронизывающим тьму, отнимающим у тьмы ее темно­ту, ее непроглядностъ. Западный духовный писатель говорит, что христианин это человек, которому Бог поручил заботу о других людях, о мире, — заботу обо всем: вот об этом я сей­час говорю; об этом нам говорит то, что Христос в субботний день творил чудеса. Этот субботний день — это время, когда должно быть исцелено все, что ранено грехом, воскрешено все, что поражено смертью, возвращено в образ и подобие и красоту все то, что обезображено. И начинается этот труд, конечно, для каждого из нас, — в нас самих. Но не только в нас самих; наше призванье не в том только, чтобы изме­ниться, но в том, чтобы быть светом, теплом, любовью Гос­подними, потому что мы — Господни…

Я, кажется, уже говорил не раз о том отрывке Евангелия, который меня каждый год поражает после Пасхи об исцелении слепорожденного; о том, как в конце этого рассказа, слепо­рожденный, а теперь зрячий, видящий, встречает Христа в хра­ме, и Христос ему говорит: Веришь ли ты в Сына человеческо­го?.. И слепой Ему говорит: Кто Он, чтобы мне верить в Него?.. И Христос отвечает ему словами, которые проходят ми­мо нашего сознания, потому что они для нас слишком обычны, они не представляют для нас никакого события, ниче­го нового, — это самая серая каждодневность; Он ему гово­рит: Ты Его видишь, Он перед тобой… Мы все родились зрячими, с самого начала нашей жизни мы взором воспринимали тысячи и тысячи вещей; но этот человек родился слепым; он всю жизнь прожил, окутанный глубокой мглой, совершен­ной темнотой; окружающий мир для него не имел ни красок, ни стройных форм; окружающий мир он воспринимал только ощу­пью — даже не в потемках, а в полной темноте. И в какой-то день Сын Божий, ставший Сыном человеческим — тоже в день субботний! — открыл ему глаза. И первое, что этот человек увидел, это был лик Христов, лик Бога, ставше­го человеком; первое, с чем встретился его взор, это были очи Христовы, в которых он мог прочесть все состраданье, все милосердие и всю любовь Божию. И это — первое, что он увидел

Что бывает с нами, когда мы открываем наши глаза на жизнь, на мир? Когда мы еще малые дети, над нашей колыбелью склоняются мать, отец, — мы видим любовь, мы видим ласку… Но как скоро, когда мы начинаем различать другие лица, вглядываться в другие очи, воспринимать других людей, нам открывается другой мир: холодный, чуждый, враждебный… Вот, чего не должно бы быть в христианском обществе, вот чего не должно бы быть благодаря тому, что есть христиане на земле. Люди, встречающие христианина, должны были бы останавливаться взором, вперять свой взор с изумленьем, с вопросом: Что я вижу? Я вижу не только человеческие черты, я вижу в них то, чего я не видел никог­да: Божественный покой, сияние света, бездонную Божию любовь, крестную, Божие состраданье, жалось, радость обо мне, горе обо мне… Встречая общество христиан, люди должны бы, опять, останавливаться мыслью и ставить себе вопрос: Что это за люди? Откуда в их среде такой строй, такая любовь? Причем не просто человеческая любовь, но что-то превосходя­щее разум и воображение.

Вот то, к чему мы призваны, вот, о чем речь идет. В Седьмой день, в день и час человека, человеческого творчества, это является предельным творчеством челове­ка: стать таким человеком, видя которого, люди, как бы че­рез прозрачное стекло, могли видеть Бога, стать такими, как бывает иногда поверхность озера, — тихого, неволнуемого, в котором отражается, совершенно, небо. Христос о Себе гово­рил: Кто видел Меня, тот видел Отца… Христос нас зовет к тому, чтобы люди, видя наши добрые дела, прославили Отца нашего, Который на небесах. Но для этого мы должны быть прозрачными; нам надо научиться так говорить, так действовать, так жить, чтобы люди видели наши дела и, однако, относили их не к нам, а к Богу; поняли бы, что мы движимы силой, которая превосходит нас; что через нас льется на них свет, который в нас не родился; что слово истины и правды, которое мы говорим, — Божье, не наше, по­тому что оно не ранит, а исцеляет.

И это делается возможным, только, если мы научимся одновременно и созерцательной, и деятельной жизни. Спаси­тель нам говорит, что мы должны быть в мире, но не от мира сего, как про Себя Он сказал: Приближается князь мира сего, но во Мне нет ничего, что принадлежало бы ему… Он весь был в мире; Он был сплошное творче­ство; и вместе с этим — неоскверненный; ничто в мире Его не ранило и не осквернило.

Нам часто кажется, что созерцательная и деятельная жизнь несовместимы, потому что о созерцательной жизни мы думаем в образах монастырей, затворов, пустынь. А о деятель­ной жизни мы думаем в порядке творчества, внедренного в со­временность. Но если задумываться над Христом и Его апосто­лами, то делается так ясно, что и созерцание и творчество — одно и то же, являются только двумя выражениями одного и того же опыта Бога. В 5-й главе Евангелия от Иоанна, в том отрывке, который читается на похоронах, Спаситель гово­рит: Яко же слышу, сужду, и суд Мой праведен есть, яко не ищу воли Моея, но воли пославшего Мя Отца… Суд, кото­рый Я произношу, — не Мой суд; это суд Отчий, который Я воспринимаю слухом и провозглашаю устами. И потому он праведен. Он не мой, — он Отчий, провозглашенный в послу­шании… В другом месте той же главы, и в другой главе Спа­ситель говорит о том, что Отец Мой доселе делает, и Аз де­лаю. Он Мне показывает дела, которые Он творит, — и Я их творю… Опять-таки: созерцание. Христовы очи вперены в Бога, как и слух Его открыт Отцу. Христос видит, что Бог задумал и что Он творит, — и Он это осуществляет Своим человеческим творчеством. Потому Христовы дела все совершен­ны, что они являются выражением совершенной Божественной пре­мудрости; слово Христово — это выражение той тайны, которая содержится в извечном молчании Бога; дела Христовы — это осуществление Божественного замысла. И потому только Он может их совершать, что Он весь есть слух и весь есть взор; Он вглядывается и вслушивается в эти глубины Божии, и из этих глубин Он выносит слово и износит дело. Нам тоже Он повелел творить, совершать дела, которые Он совершал; мы то­же призваны к подобному, к такому же, как Он, творчеству; и оно возможно, только, если мы достаточно — если даже несо­вершенно — погружены в молитвы, в Бога; если наш слух от­крыт Богу; если наша воля Ему предоставлена; если мы отдали себя Ему, чтобы через нас лилась на этот мир Его лю­бовь, изливала состраданье сила жизни. Но для этого опять, с нас требуется подвиг; прозрачность, которая позволила бы Божественному свету проливаться через нас и достигать дру­гих, гибкость, которая позволила бы Божьей воле осущест­виться через нас в жизни, нам не даны, мы должны их искать. Мы должны искать той чистоты разума, той чистоты сердца, той всецелой чистоты, которую Отцы называют цело­мудрием, которая позволила бы свету и теплу Божию проливать­ся через нас, так, чтобы оставались как бы незамеченными. Мы — как окно, через которое льется свет. Мы должны научить­ся творить Божью волю наперекор своей воле, не­смотря на наше непонимание, недоумения, для того, чтобы сло­милось в нас своеволие, для того, чтобы гибкой стала наша воля, для того, чтобы Божественный замысел мог осуществиться и через нас. Апостол Павел говорит: Сила Божия в немощи совершается… Как бы ни были мы хрупки, слабы, бессильны, если мы только отдаемся в руку Божию, Его сила через нас может совершиться. Но слабость, о которой говорит апостол Павел, это не обычная наша слабость, ее нельзя выразить, как мы часто выражаем свою обычную слабость: Нет у меня сил, нет вдохновенья, нет дерзанья — не могу. Слабость, о которой говорит апостол Павел, другая; она заключается в том, чтобы понять, раз и навсегда, что Божье дело челове­ческой силой всё равно не осуществить. Как можем мы стать проводниками Божественной премудрости, Божественной любви, Божественной истины, Божественной силы? Мы ее не вмещаем; но мы можем стать гибкими, прозрачными, безмолвными, послуш­ными, так, чтобы там, где у нас нет никаких сил, мы могли бы все равно и говорить, и действовать, прислушиваясь к то­му, что нам говорит и как действует через нас, в нас, вокруг нас и, порой, помимо нас Сам Господь. И тогда созер­цание, и деятельность сольются в одно, тогда мы поймем, по­чему Христос и Его апостолы были так постоянно действенны и деятельны, и вместе с этим не отрывались от созерцания. Творить волю Божию заключается раньше всего в том, чтобы учиться у Христа как жить, как говорить, что делать, заклю­чается в том, чтобы идти тем путем, который отцы назвали “евангельский путь», путем заповедей, превосходя наш опыт, предвосхищая понимание, принимая как бы на веру слово Божие. Здесь оно начинается; оно сочетается с отка­зом от себя. Христос нам говорит: Если кто хочет Мне после­довать — да отвержется себя, да возьмет крест свой, да грядет по Мне… Если мы хотим осуществить что бы то ни было, мы должны начать с того, чтобы сказать: От себя я отрекаюсь; я себе больше не интересен, не дорог; мне дорого нечто другое, и весь мой интерес в чем-то или в ком-то ином: во Христе… И тогда мы обнаруживаем, что столько в нас есть разрушающих, перечащих этому нашему желанию сил. Крест был орудием смерти; в нас все эти силы, противореча­щие воле Божией, являются орудием смерти, умерщвления, раз­рушения. Вот этот крест является действительно крестом жиз­ни: принять на свои плечи все то, что в нас есть разрушитель­ного, мертвого, и нести, пока не удастся умереть и воскрес­нуть — и последовать за Христом; последовать за Христом через все извилины нашей жизни, которые нам показаны в еван­гельском рассказе, от зачатия Христова и до смерти Его, ста­вить себе постоянно вопрос на этой линии жизни: Где я нахожусь? Кто я среди тех, кого встречал Христос? Где мое место в этом рассказе?.. И дальше: если через этот путь мы сроднимся со Христом достаточно — пойти с Ним в Гефсиманский сад; хотя бы даже как те три апостола, которые в него были допущены и не нашли силы в себе одного часа бдеть с Ним; а лучше — как святые научились: силой Божией бдеть со Христом в этом мраке и ужасе Гефсимании. И если Господь еще поведет дальше с Собой — то на крест, и, может быть, даже в этот страшный опыт богооставленности… Но начнем с того, с чего мы должны начать, без чего нет пути: отречься от себя, взять крест, выбрать Христа против себя, выбрать крест против отдыха, с тем, что­бы стать людьми, каких Себе избрал Господь, которые в этот седьмой день — который является всей жизнью, всей историей мира — могли бы со Христом творить дело исцеления и обновления мира, зная что это исцеление и обновление уже пришли, что воскресение уже торжествует, и поэтому мы знаем, куда мы идем и куда мы других можем вести…

 

Вторая беседа

 

Сейчас у нас время будет распределяться так; я проведу вторую беседу; затем мы помолчим несколько минут — или, лучше сказать, я помолчу, потому что вы и без того молчите; а затем мы можем, в течение какого-нибудь получаса, выяснить то, что вам хотелось бы понять, что осталось непонятное, или что я выразил недостаточно вразумительно; затем мы сде­лаем снова очень короткий перерыв и общую исповедь, после которой — чай. В результате, я думаю, останется мало вре­мени между концом говения и началом всенощной, но достаточ­но, чтобы вам немного отдохнуть перед тем, как начать снова…

После беседы, которую я провел перед обедом, мне был поставлен вопрос: То, что было сказано, представляет собой идеал, который, может быть, достижим для людей, как Сера­фим Саровский, Сергий Радонежский, для святых. Но он явля­ется слишком высоким для того, чтобы просто можно было к нему приступить и его осуществить. Раньше, чем достигнуть той высоты, на которой человек начинает выполнять свое призва­ние, нам надо пройти целый путь; и на этом пути находится грех; и, кроме греха личного, личной привязанности к тому, чего не должно бы быть, есть та человеческая немощь, хруп­кость, податливость, которая нам часто мешает осуществить то положительное, которое мы могли бы осуществить. И вот, как к этому приступить? Раз речь шла сначала о святом Серафиме Саровском, может быть, вспомнить его собст­венные слова. Его спросили однажды: Какая разница между погибающим грешником и таким же грешным человеком, достигаю­щим святости? Его ответ был таков: Разница только в одном: в решимости

За этим словом, конечно, подымается картина за карти­ной, вся подвижническая жизнь святых. Решимость — да. Но на что решиться? Решиться на то, чтобы искать Бога, решить­ся на то, чтобы преодолеть все преграды, которые будут сто­ять на пути; решимость быть бесконечно милостивым к другим и предельно беспощадным к себе. Тосковать о Боге, звать Его как бы из глубины своего отчаяния — доступно всем нам, и мы можем Бога благодарить за то, что нам дана такая тоска, такая неутешность по нашему сиротству. Искать Его, даже изо всех сил, нам тоже дано; но вот сразиться не только с нашей немощью — вдохновенье, тоска, желание могут нам помочь в этом — но сразиться с каждым грехом, который нам встретится по пути, и с основной греховностью требу­ет того отречения от себя, на котором я кончил прошлую бесе­ду: отвергни себя…

Это, в какой-то мере, мы можем понять и осуществить, если мы подумаем о том, как скучна, бывает порой, как навязчива, бывает, память о себе самом… Иногда поднима­ет душу вдохновенье; любовь; зренье красоты; какое-нибудь благородное воспоминание: казалось бы — жизнь отдать ради этого; казалось бы — это такая красота, такой смысл, что исчерпывает все. И вдруг — вспомнишь о себе самом, испугаешься — и больше не можешь идти ни на подвиг, ни на великое дело. Это случилось с апостолом Петром, когда в буре на Генисаретском озере ученики вдруг увидели Христа, ходящего по волнам. Петр попросился к Нему идти; едва ли для того, чтобы испытать свою веру или власть Господню над разразившейся бурей, — а потому, что ему захо­телось быть там, где находится Господь. Он был человек поры­вистый, пламенный; он действовал быстро, не задумываясь; уви­дев Христа, Которого он любил, он захотел с Ним быть. И зная Христа, Каким Он был, он не усомнился, что это возмож­но — только повели Спаситель Христос. И Христос повелел — Иди! И Петр пошел по волнам, и шел он твердой поступью, пока он вдруг не вспомнил о себе — и тогда он начал тонуть… Вот вспомнить о себе — так грустно; так опустошающе; и так отвратительно бывает: Господи, неуже­ли я снова как призрак стал на собственном своем пути, снова о себе вспомнил — и все измельчало, и все, что было цельно, раздробилось, и все, что было возвышенно, снова ста­ло таким жалким и земным… Если бы мы только могли вспом­нить и вспоминать и держать в памяти все время вот это со­знанье: что то, что нам мешает быть большими людьми, по масштабу, к которому нас призвал Господь, это то, что мы вдруг вспомним о себе, и все великое рушится… Так странно; мы становимся тогда в масштаб своей собственной мелкости; все мельчает. Если бы мы вспомнили это, и вспоминали все время, тогда, каждый раз, когда память о себе подымает­ся в нас, мы бы сказали себе: Ох! Только не это! Толь­ко не это! Ты мне скучен; отойди! Отойди от меня, сатана, — ты думаешь о том, что земное, не о том, что Божье; ты думаешь о самом мелком — не о том, что самое в тебе великое… Тогда нам было бы скучно, тоскливо, больно вспомнить о себе, когда жизнь так глубока и так просторна, тогда как наше призванье так велико…

И в этом надо упражняться, надо учиться тому, чтобы ста­ло скучно вспомнить о себе, потому что все остальное так полно смысла и глубины, и красоты, а мы так мелки, ког­да вспоминаем о себе, и этим разрушаем все.

Другое, что может нам помочь жить, жить с глубиной, жить с силой — это память смертная. Отцы Церкви об этом говорят все время: Имей память смертную… Когда мы говорим эти слова современному человеку, ему ка­жется, что мы хотим омрачить жизнь: неужели надо помнить о смерти все время, и этим обесценить жизнь? Неужели нам жить как бы под тучей, все время, ожидая смерти, все время, ожидая, что после смерти — суд? Что же останется от жизни?.. Если так думать о смерти, — ничего не останется от жизни; она превратится в пепел, она обессмыслится, она опустеет…

Но не об этой памяти говорили, как мне кажется, Отцы; они думали о том, что только если мы помним, что смерть мо­жет нас застичь в любое мгновение, только тогда мо­жем мы сделать из каждого мгновения последнее мгно­вение нашей жизни, то есть, завершение жизни. Если бы мы думали, что слова, которые мы сейчас говорим или воспринимаем, что то, что мы делаем сейчас, в одно мгновенье может прерваться, — как было бы важно, чтобы это мгновенье случилось не в момент, когда наши слова — гнилые, наши мыс­ли — туманны, наши чувства омрачены, наши поступки недостойны ни нас, ни других, ни Бога…

Мы живем, большей частью, как будто мы совершаем пред­варительную подготовку; мы как бы пишем черновик нашей жиз­ни, в том смысле, что, может быть когда-нибудь, мы начисто этот черновик перепишем. И пишем мы начерно в течение всей жизни; и не приходит время, когда можно успеть, на­чисто, все переписать… А если бы мы сознавали, что это — окончательное, что каждое написанное слово будет навсегда, каждое действие будет навсегда, как бы бережно мы относились и к слову, и к действию. Если бы мы думали, что тот человек, с которым я разговариваю сейчас, через одно мгновение может быть мертвым — как бы бережно я выбирал мысли и слова, с какими чувствами я стоял бы перед ним… Те из нас, которые потеряли близких, это, наверное, понимают. И тогда нет мелкого и нет великого — все велико, потому что все, самое как будто незначительное, может собой выра­зить всю любовь, всю глубину отношений. Не только слова, но тон голоса; не только то, что сделано, но как оно сделано — все может стать так значительно: взор, улыб­ка, малая, еле заметная забота…

И вот, если бы мы помнили смерть — не как ужас, а как напоминание о том, что жизнь должна все время быть на уровне вечности, тогда очень многого бы мы не сделали, очень бы многого не сказали, тогда жизнь была бы иная; и жизнь каждо­го из нас, и наша общая жизнь. Как было бы радостно думать, когда скончался человек близкий — или дальний — что послед­нее слово было слово любви, последний взор — полн света, последнее действие — символом, знаком любви, которая уйдет в вечность, которая в уровень вечности…

Мы ищем часто в Евангелии пути; и часто мы недоумева­ем: где бы начать, с чего? Как начать? Есть лично­сть Христа, такая сильная и такая ласковая; есть Его де­ла, пример, который Он нам дал с тем, чтобы мы последовали за Ним; есть Его слова, слова истины, слова, о которых апос­тол Павел говорит, что они — дух и они — жизнь; есть Божия сила, изливающаяся в таинствах и в тайне Церкви; есть запо­веди Христовы. С одной стороны, они так просты и малочислен­ны: возлюби Бога всем сердцем, всем разумом, всей крепостью, всей жизнью твоей; и возлюби ближнего как самого себя. С другой стороны, они так многочисленны и обращены к такому разнообразию людей, положений: где нам начать? Что зна­чит «возлюбить Бога», где нам найти чувство любви? Что значит «возлюбить ближнего» — где найти чувство любви? А если чувства нет — то в чем же любовь? Ещё одна сторона — многообразие заповедей, с которой начать? С самого легкого? Или с того, что нам кажется самым легким до того, как мы прикоснемся к нему? Или с самого трудного? Начать ли с самого привлекательного? Или, наоборот, с того, что менее всего нас влечет к себе? Или есть какая-то иерар­хия заповедей — более важные и менее важные? Но нет — как будто этого нет… где начать?..

Мне кажется, что каждый должен начинать по-своему; но не просто по влечению сердца, и еще меньше по вкусу, а ис­кать той заповеди, того образа, той притчи, того наставле­ния, той черты Христовой, которая обращена прямо к тебе. Вы, наверное, помните место в Евангелии от Луки, которое читается в субботу вечером, рассказ о двух учениках, кото­рые шли в Эммаус, после воскресения Христова. К ним приблизился Христос, неузнанный, путник, прибившийся к ним. И они начали говорить, и Христос им начал раскрывать тайну о Хрис­те, тайну о спасении, тайну о Сыне человеческом. И когда Он им открылся и стал невидим, ученики друг другу говорили: Раз­ве сердце наше не горело в нас, пока Он с нами говорил на пути?.. Когда мы читаем Евангелие, мы переживаем его очень различно; каждый из нас по отношению к другому, но также каждый из нас по отношению к различным его частям. Некото­рые евангельские слова, события, даже черты личности Хрис­товой нам чужды; не только не находят они отголоска в нас, но мы можем в себе обнаружить даже протест против них: Нет, это не по мне; этим путем не могу идти; стать таким я не только не могу — не хочу!.. Есть другие места, ко­торые не вызывают в нас бури или недоумений, или негодова­ний, или отречения, но места, которые до души не доходят. Да, — сказали бы мы, — раз так судит Бог, верно, оно так и есть; но я не понимаю, не чувствую, не знаю этого…

Но есть другие места, о которых мы можем сказать, как Лука и Клеопа друг другу говорили: Да, от этих слов сер­дце горит, от этих слов делается светло на душе, подыма­ется заря в мысли, от этих слов я делаюсь чище и светлей, эти слова во мне вызывают новую силу, новую надежду, новую радость… Вот эти слова нам надо отмечать; эти слова обращены к нам, лично. Это могут быть очень разные сло­ва; одного трогает одно, другого трогает другое; каждый при­слушивайся к тому, что Господь ему лично сказал… Так, впрочем, было и при жизни Христовой; Он был все время окру­жен толпой, все время к Нему кто-то подходил с вопросом. Христос отвечал этому человеку; общих ответов у Него нет; все ответы — личные; но в этой же толпе были люди, у которых, может быть, не так ярко, но уже созревал этот же вопрос; слыша ответ Христов, они могли его воспринять, будто он обращен им лично. Другие были, которые уже где-то чуяли этот вопрос, для которых он не созрел, которые, поэто­му, не могли отозваться всей жизнью на слова Христовы; те складывали эти слова в свою память, в свое сердце. А были такие, для которых вопрос был непонятен и ответ непоня­тен; те проходили мимо… Так и мы… Бывали тоже несчаст­ные, которые смущались, которые отходили, или которые со­бирали склоку, чтобы договориться о том, как бы испытать, уловить Христа, потому что слова Его были не только непонят­ны, но перечили всем их чувствам и убежденьям…

Когда мы читаем жития святых, мы видим, как много та­ковых, которые построили свою святость на одном евангельском слове; вдруг это слово ударило их в душу; слово, кар­тина, черта во Христе — что-то до них дошло. Может быть, годами до этого они слышали эти слова, но они были нечутки к ним, они еще не были готовы, еще не созрели для этих слов; а теперь — услышали; и сразу исполнили. И не только святые, а очень многие обыкновенные простые верующие: услышали сло­во — и ожили, словно роса упала на иссохшую землю, и былинки подняли голову, и жизнь, которая, как будто, кло­нилась к смерти, снова восклонилась.

Вот здесь каждый из нас может начать; взять Евангелие, прочесть; читать спокойно, не ища мудрости, не ища ничего, просто читая открытым сердцем, открытым умом, с желанием просто понять, — как мы читаем письмо, в котором повествуется о ком-то, читаем рассказ, и вдруг замечаем то или другое, — так и мы, если бы мы читали Евангелие с такой открытостью, минутами наше сердце вдруг бы согрева­лось, минутами оно горело бы, минутами свет и пламя нас бы обдавали — вот эти места нам надо отмечать; надо их отме­чать непременно и не забывать никогда: Бог, прямо, говорил с моей душой, и сказал нечто, на что душа была способ­на отозваться, душа ответила радостью, ожив. Надо эти места отмечать, потому что они указывают, что в этом, как будто малом, моя душа и Бог уже соединились; мои мысли — Его мысли, мои чувства — Его чувства; моя воля — Его во­ля… Быть послушным Богу в этом отношении не требует от ме­ня отречения от своей личности, а только того, что­бы стать самим собой в одном чем-то, где я уже похож на Христа. Только это; если мы твердо, с верностью, благоговейно будем так поступать, постепенно эта загоревшая­ся искра охватит все больше и больше в нас, постепенно эта искра станет пламенем, которое согреет, растопит наше серд­це, озарит светом наш ум, наша жизнь начнет меняться. Мы, конечно, будем грешить против всех других заповедей больше или меньше; мы, вероятно, будем также не всегда выполнять эту заповедь, которая есть закон моей собственной жизни, явленный Христом. Но мы должны держаться этого. И постепенно нам откроются другие речения Христа, в том или другом образе, в притче, в действии Христовом мы найдем но­вую заповедь, новое сродство наше с Спасителем. И так, по­степенно, изуродованный образ начнет очищаться, как икона, которая была и осквернена, и изуродована, постепенно может быть очищена от последующих наслоений и выступать все ясней, все ярче, все чище, все прекрасней.

И вот на этом пути начинается борьба с грехом; но не во­обще с грехом, а конкретная, и нам, лично необ­ходимая борьба. Когда мы будем стараться жить по этому глу­бинному закону нашей собственной внутренней жизни, совпадаю­щей с волей Божией, мы, вероятно, обнаружим, что на нашем пути то или другое стоит преградой; и для нас встанет воп­рос, ясно, четко: или я должен отказаться от того, чтобы стать самим собой, или я должен преодолеть эту преграду. Не потому, что так написано в Евангелии, не пото­му, что я боюсь Бога и Его суда, а только потому, что это — закон жизни, и что поддаться, не бороться, не по­бедить — это согласиться на смерть… Тогда можно, как Отцы Церкви, святые нам говорили, возненавидеть грех, потому что этот грех есть отрицание жизни во мне, есть смерть, убийст­во во мне того, что самое святое, самое живое. Тогда делает­ся понятно, почему Священное Писание, Христос, Евангелие на­зывает дьявола убийцей от начала; да, он старается убить жизнь в нас… Тогда мы можем бороться со грехом с вдохно­веньем, с умом, с настойчивостью; тогда мы чувствуем, что бороться со грехом — это бороться за жизнь, это избе­гать погибели; это не только выполнить долг, это необходи­мость жизни самой…

Против заповеди, которая выражает нас самих, не обязательно восстает только противоположный грех; очень мно­гое восстает различное; против смирения не восстает только гордыня, против воздержания — не только жадность; подкапы­вают наши силы злые силы очень различно; но если мы хотим жить, мы будем чувствовать, с какой стороны на нас идет разрушающее нас нападение; мы будем чувствовать, что бежит кровь, что истекаем мы кровью через ту или другую рану. И придется нам бороться; с какой-то опытностью разо­вьется в нас внимание, собранность, то, что Феофан Затворник называл «внутрьпребывание», то есть, то состояние, когда мы собраны внутри себя, живем в глубинах, и из этой глуби­ны можем видеть надвигающееся на нас нападение. Это назы­вается, языком подвижников, хранение ума, хранение сердца. Но это не боязливое хранение, оно не заключается в том, чтобы себя «охранить» и только; это — бой. Это непрестанная, мужественная, но и радостная борьба. Это борьба не на жизнь, а на смерть, это борьба за нашу жизнь, против нашей вечной погибели. Но это, вместе с тем, борьба за Бога, за Христа, за Его победу; это наша верность Ему, это наша любовь по­сильная к Нему, это все, что мы можем сделать для Него, по­тому что мы поставлены в этот мир для того, чтобы победить в нем зло, и побеждая его в себе, мы его побеждаем в мире…

Мы иногда думаем, что грех — дело частное. Грех частным никогда не бывает; потушить одну свечу — это значит при­бавить темноты в храме; когда потухает одна душа, то в мире делается темней; когда загорается новая жизнь, божественная жизнь в человеке, — вся вселенная светлеет. Спасаясь или по­гибая, мы не только себя спасаем или губим; мы делаем нечто решающее для судьбы вселенной. Грех всегда убивает нас и лишает других того, что только мы могли бы им дать, и он отнимает у Бога нечто, что могло бы быть Его: наше сердце, нашу жизнь…

Христос нам дал в Евангелии одну молитву — Отче наш; она не является только молитвой; она является целым путем внутренней жизни; она является путем восхождения к Богу и путем возвращения от Бога на спасение мира. Вчитываясь в нее, исполняя сами то, о чем мы просим в ней — ибо мы просим в каждой молитве силу выполнить то, что мы Богу гово­рим — мы можем тоже восходить, как по ступеням, к Богу, об­ратно. И когда мы вернемся, — вернуться в мир, с Богом, спа­сать этот мир.

Христос нам дал Заповеди Блаженства, которые тоже являются путем, по которому можно пройти от первой заповеди и до последней.

Христос нам дал в Ветхом Завете образ, в книге Исхода, того, как евреи пришли свободными людьми в Египет, как они постепенно привязались к земле, и через это отдались в раб­ство; как нарастала в них отчаянная тоска по свободе, по самобытности; как в ответ на эту тоску, на крик покаяния целого народа Бог послал им избавителя Моисея. И дальше рас­сказ о том, как они ушли, как перейдя Чермное море, они, ради того, чтобы стать из рабов свободными, вступили в без­водную, жгучую, страшную пустыню. Как в этой пустыне голо­дом, смертью, трудом выковывались свободные люди, способные сначала принять закон на Синае, потом войди в обетованную землю и ее покорить; и, наконец, установиться на Сионской горе…

Это образы; но если читать и перечитывать, мы видим, как книга Исход, молитва Господня, заповеди Блаженства, а в церковном опыте — таинства крещенья, миропомазания и приобщения построены одинаково: это путь. Об этом сейчас говорить некогда, но вчитайтесь, посмотрите, сравните, и вы увидите, что указан путь, указаны искушенья, но указана и цена: раб от своего хозяина получает то, что ему нужно, чтобы прожить; платит он не только трудом, но потерей свобо­ды, человеческого достоинства. Чтобы вырваться на свободу, нам надо войти в пустыню, — и этого мы боимся; и вот здесь и нужна единственная, данная нам, твердая, немилосерд­ная заповедь Серафима Саровского: о решимости. О такой реши­мости, которая пренебрегает собой до конца, кото­рая беспощадна к себе. Как говорил Феофан Затворник: Если должен в нас ожить новый человек, то ветхий человек должен умереть: сам он не умрет — мы должны собст­венной рукой его убить, а для этого нужна решимость, и не на мгновение, а верность до конца…

Ответы на вопросы

Отречься от себя — но ведь каждый человек это не­повторимая личность: это верно?

— Я думаю, что верно; видите, православное богословие де­лает различие между понятием личности и понятием особи, то есть, особь это кто-то, кто обособился; личность это кто-то, кто настолько своеобразен, что он не подлежит сравнению. Особь отличается от другой общими свойствами, которые прос­то соединены непохожим образом, скажем, даже внешне; у всех у нас те же самые свойства, только с некоторыми оттен­ками, которые позволяют отличить одного человека от друго­го. Личность настолько единственна, что она вне сравне­ния; скажем, когда в книге Откровения нам говорится, что в Царствии Божием каждый человек будет иметь имя, которое ни­кому неизвестно, кроме Бога и того, кому оно дается, это указывает на абсолютно неповторимую единст­венность отношений между каждым из нас и Богом. И эта единственность настолько вне всякого сравнения, что она не принадлежит этой области, она не позволяет нам друг от друга обособиться, противостать друг другу. Теперь, когда Священное Писание говорит об Адаме, оно говорит об Адаме в разном смысле; с одной стороны, есть праотец рода человечес­кого, с другой стороны, это понятие как бы коллективное, ко­торое значит «все человечество», и в этом цельном человечес­тве есть два различных положения; после грехопадения мы — множество особей, друг на друга непохожих, которые мы про­тивополагаем друг другу, но в которых, в значительной мере, единственность, неповторимость погашена. Мы ее не можем уло­вить, потому что она закрыта именно этими второстепенными свойствами. Когда Ириней Лионский говорит, что в конце вре­мен, когда мы все так будем соединены со Христом Духом Свя­тым, что мы составим одного человека, всецелого Христа или всецелого нового Адама, речь не идет об особях; речь идет о таком обществе, которое является тем, что Самарин назы­вал «организм любви»: одно живое тело, где каждый неповто­рим, и потому не может быть обособлен, который составляет одно целое — употребляя другие образы — как один цельный музыкальный аккорд состоит из множества нот и звуков, но только тогда совершенен, когда он может быть воспринят как один аккорд. Вместе с этим, он возможен как один аккорд только тогда, когда каждая нота совершенно на своем месте. А противоположение получается тогда, когда один го­лос выдается, когда кто-нибудь хочет быть солистом в общем аккорде. И вот то, что у нас постоянно бывает в положении нашего эмпирического человечества: отдельные люди, которые как-то сочетаются, но которые остаются отдельными. Всецелый Христос или всецелый Адам как человечество, о котором гово­рит Ириней Лионский, — это нечто другое; и соотношение от­дельных людей к целому или, вернее, личностей  лицу человечества выражено в догмате Святой Троицы: Единый Бог, Три Лица. Но Лица, которые так друг от друга различны, что их нельзя противопоставить. Каждое из этих Лиц представ­ляет Себя, но не является отрицанием другого. Мы друг дру­га определяем как «я — не ты», потому что мы сравниваем срав­нимые элементы. Но если говорить об един нельзя сказать: Я — не ты; можно только сказать: Ты — единственный, я — единственный, и вместе мы составляем тай­ну всеединства во Христе.

Поражает уход человека в пустыню: что-то жестокое: решил и бесповоротно иду…

— Я начну с шуточного предварения: когда о. Софроний вернулся с Афона, некая благочестивая дама ему сказала: Я так понимала ваш уход и не могу понять вашего возвраще­ния… И он ей ответил: Как это изумительно, что вы так хо­рошо понимаете то, чего вы никогда не делали, и так не пони­маете то, чем вы живете изо дня в день… Вот в этом смыс­ле я на том же положении: я не могу объяснить, как уходят в пустыню; я не могу объяснить, где находится этот поворот­ный момент такой решимости. Но если вчитываться в жития святых, то, мне кажется, есть различные вехи. Во-первых, есть взаимное избранничество; Бог и человек. Бог всех нас любит, равно; но Он требует не равно и не равного от нас, в том смысле, что есть люди, в которых Он прозревает, провидением Своим, знанием Своим такое величие души, такую крепость, что Он может их избрать, ковать, и их послать в мир на смерть, как Он был послан Отцом. Есть другие, которых Он не посылает на смерть, которые имеют свое место, но которые не являются жертвами заколения. Избранни­чество, которое мы видим в Ветхом и в Новом Завете, которое мы всегда воспринимаем как избранничество на честь, на сла­ву, на привилегию, в сущности, всегда есть избранничество на крест. И в этом смысле, когда мы говорим, что Бог кого-то предузнал и предопределил, у нас первая реак­ция: Почему ему такая привилегия? А когда мы посмотрим, на что — мы можем сказать: Как Он милостив был ко мне, я не вынес бы этого — это одно. С другой стороны, есть всег­да ответ человека, человек всегда способен сказать: Нет!… Это бывает редко, чаще человек скажет: Господи, пожалей, не требуй от меня больше, чем я могу… Господь нам отвечает: Сила Моя в немощи совершается, довольно тебе Моей благодати, твоей силы тебе не нужно… Но когда мы на это отвеча­ем: Но мне страшно, Господи! — Он нас не неволит… Это вто­рой момент… порой есть души, которые говорят: Да, Госпо­ди, если нужно — на заклание… Я помню рассказ одного юно­ши, который как-то ночью шел по дороге, и вдруг ему стало так ясно, что такое Бог, то есть, он как-то был оза­рен чувством Его святости, величия. И он мне рассказывал, что он стал на колени на дороге и сказал; Господи! Да приидет Твоя победа, если даже ценой моей вечной погибели… В каком-то логическом смысле это абсурд, потому что победа Божия именно в спасении этого человека. Но другого нельзя сказать большего: это все, что можно отдать — свою вечность. Вот это момент избранничества, с двух сторон, а не с одной.

С другой стороны, когда читаешь жития святых, особенно древней пустыни, они не бежали от мира, если можно сказать, что они бежали, они бежали от христианского общества, кото­рое потеряло свою силу. Отец Георгий Флоровский об этом писал когда-то очень мучительную статью, где он показывал, что первое поколение монахов, уходящих в Египетскую пустыню, уходили от христианского общества, которое обмирщи­лось и потеряло свою подлинно христианскую самобытность. И они уходили туда, где борьба была еще возможна, с абсолют­ной радикальностью, во-первых, с собой, и, во-вторых, в те области, куда таинства Церкви еще не достигли, и которые были еще местом оскверненным, не освященным местом когда-то преданной человеком земли. И шли они на единоборство; они не уходили на покой. Теперь, если ставить вопрос не о пус­тынниках, а, скажем, о Серафиме Саровском, которого вы упо­мянули: мне кажется, что через всю его жизнь можно уследить одну совершенно ясную линию; его паломничество в Киев ему дало Иисусову молитву, что значит стоять перед Богом, именно стоять: стой и взывай о спасении, о помощи. Только стой. Дальше — его жизнь в монастыре, уход в ту среду, где его будут ковать и из него сделают человека, ко­торый всецело и до конца гибок и прозрачен, который научен через послушание людям так слушать, что любое слово Божие до него дойдет, и так исполнять несмотря ни на какое сопротивление внутри себя, что любую Божию заповедь он сможет исполнить как только он о ней услышит. И дальше — шаг за шагом: уход в ближнюю пустыню, уход в дальнюю пус­тыню, молчальничество, затвор — это постепенные стадии ухо­да внутрь, когда он постепенно оставляет одну вещь за дру­гой, чтобы жить только внутри себя лицом к лицу с Богом. В ближнюю пустыню он уходил на седмичные дни, возвращался в воскресение на литургию, семь дней в неделю он был один с самим собой, и с природой, — и с Богом. Потом он ушел в дальнюю пустыню, и он не возвращался уже долгими периодами, и он был опять-таки один, со своей греховностью, и со своим Спасителем, и эта греховность и это сознание, что спасение нигде нельзя обрести, если Бог не даст, было еще шагом внутрь. Затем он порвал еще одну естественную связь разгово­ра и общения, хотя бы случайного — в молчанье ушел; когда он встречал человека на тропинках леса, он ложился на лицо и молчал, пока человек не уйдет. Когда с него потребовали возвращения в монастырь, или, верней, когда ему пришлось, после того, как разбойники его избили, он ушел в затвор. Но вот тут, если мы читаем не только житие Серафима, но, на­пример, письма Феофана Затворника — рассказ о том, как он постепенно себя приучал к такому внутрьпребыванию — это его слово — чтобы быть способным запереть за собой дверь и никогда не выйти, мы видим, во-первых, колоссаль­ную борьбу, но главное то, что остаться за запертой дверью можно только тогда, когда до этого ты вошел внутрь себя и закрыл дверь, когда самая малая келья громадна в сравнении с тем, где ты живешь, внутри. Или, иначе можно сказать, когда как бы ни была мала келья, ты живешь во всем просторе Царствия Небесного, неба. Но, физически говоря, — только это внутреннее состояние. Это не пустыня — потому что пустыня представляет другие условия абсолютного молчания, абсолютного однообразия, громадного труда для того, чтобы просто остаться в живых, того, что можно или сойти с ума, или пребывать с Богом; но нельзя податься никуда, потому что если только вырваться из Божьего присутствия, то начи­наются воспоминания, фантазия, и уже делается невыносимо. Я не помню, чья это поэма, которая называется Пустынник — рассказ о том, как человек избежал соблазна, ушел в пусты­ню, и соблазн ему казался легким, когда это был реальный, конкретный соблазн; но когда это оказалось вдруг поднявшим­ся воспоминанием — это стало невыносимым. Так что он не устоял внутри, и это воспоминание оказалось сильнее самой реальности; реальность можно было отодвинуть даже фи­зически — воспоминание же его держало в плену… Я ничего не знаю, я вам только говорю то, что мне удалось прочесть….

Опубликовано: «Проповеди и беседы». – Париж: Сурожская епархия, 1995; «Труды». Т.1. — М.: Практика, 2002; Сб. “Надежда” 1979. № 3.

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет