В первую очередь хочу повиниться: дело в том, что два года назад я уже делилась в Лондоне своими юношескими рассказами о Владыке. Теперь уже многим известны и воспоминания о нём, и его труды, а так как сам он мало писал о себе, то неизбежны повторы и одинаковые рассказы с многочисленными вариантами. Так складывается история о живых людях.
Мои воспоминания относятся к периоду жизни Владыки во Франции, когда я была ещё гимназисткой, поэтому мой рассказ сугубо субъективный, это тоже не очень правильно. Но я могу говорить только о своих встречах и личном опыте общения с ним. Мне посчастливилось быть одной из тех, кто хорошо его знал: я часто с ним виделась в детстве, помню некоторые моменты его выступлений, исповеди, службы и проповеди или просто отдельные высказывания. Поэтому те воспоминания, которые я здесь привожу, абсолютно личные.
Одно из них относится к годам Второй мировой войны, моему детству и его юности.
Мне было двенадцать или тринадцать лет, я училась в русской гимназии в Париже. Владыка был еще Андреем Борисовичем Блумом, или Додиком, как его тогда все называли, следуя примеру его матери. Мой дедушка, священник отец Михаил Бельский, основал православный приход Божьей Матери всех Скорбящих радости и святой Женевьевы в Париже в 1936 году. Андрей Борисович был тогда его прихожанином, духовным сыном и тайным монахом, но об этом я узнала позже, когда он стал ходить к родителям в гости. Он часто бывал у нас: мы жили в ужасных трущобах на третьем этаже старого дома, без воды и удобств, над убогим помещением церкви деда, которое находилось внизу во дворе. Додик приходил к деду и к моим родителям, а потом, став врачом, он всех нас лечил. Помню, когда кто-нибудь болел, он часто повторял: не надо огорчаться, даже если умрёте, так как смерть – это встреча с Господом Богом, поэтому ей надо только радоваться. Это было отнюдь не во вкусах моей семьи!
В это время я помню Владыку в русской гимназии, основанной для обучения дeтей русских беженцев где-то в двадцатые годы прошлого века и просуществовавшей до начала шестидесятых. Она находилась в красивом особняке одного из парижских предместий, в Булони. Владыку, тогда ещё студента, назначили преподавателем гимнастики, затем математики и, наконец, классным наставником того класса, в котором я училась – должно быть, третьего или четвёртого. Потом он стал вдохновителем кружков по чтению Евангелия, но это случилось, когда я уже была студенткой.
В гимназии классный наставник, или надзиратель, занимался нами во время перемен (особенно на самой длинной, послеобеденной), следил за посещаемостью, порядком и, главное, за нашими «бальниками». Я его любила, он мне казался справедливым, для меня это было важнее всего. Я была строптивой ученицей: училась с отличием по всем предметам, кроме географии, что создало мне репутацию «умницы», но вот с поведением была беда – по тогдашней 18-бальной системе я с трудом дотягивала до 16.
Так вот с Андреем Борисовичем Блумом, когда он был нашим классным наставником, у меня был такой случай. Раздавались бальники трети, не помню уж какой и в каком классе. Я привыкла, что мои отметки в бальнике за треть всегда хорошие – неважно, первая я, вторая или третья ученица, даже по поведению иногда было только одно устное или письменное замечание, но это не в счёт. В тот день я слушала с некоторым равнодушием, как Андрей Борисович комментировал наши успехи, и вдруг он говорит: «А вот есть такой случай: одна ученица была в первую треть (мальчики не в счёт, редко кто был шестым) первая или вторая, а теперь десятая!» И смотрит на меня в упор. Я думаю, при чём тут я? А он продолжает: «Что десятая – не беда, не то плохо, что ты, Вероника Бельская, − не первая или третья, а то, что твой средний бал по учению резко снизился». Тут до меня дошла вся серьёзность положения, и, всё ещё повторяя в уме его слова, чтобы до конца понять, я встала с места, взяла в руки протянутый мне злополучный бальник, расплакалась и в слезах ушла в глубину класса. Там я долго ревела − всё то время, пока Андрей Борисович раздавал бальники остальным ученикам. В свой я даже не заглянула, он лежал закрытый на парте. Зазвонили на перемену. Все выбежали в сад. Я осталась сидеть за партой, сердитая на себя и на весь мир за то, что я не первая и не вторая. Андрей Борисович подошёл, взял с парты мой бальник, подсел ко мне и спросил: «А почему ты плачешь?» – «А вы бы не плакали на моём месте?» Он ответил: «Ну это зависит…» И стал объяснять, что дело не в поведении, не в том, что я не первая и не вторая, а в чём-то, что гораздо хуже, что у меня по всем предметам оценки все стали ниже, только вокруг среднего бала. Мы проговорили всю перемену, во время следующих уроков я продолжала реветь, но призадумалась. В обеденный перерыв Андрей Борисович опять ко мне подошёл, я с ним не хотела говорить, но он взял в руки бальник и стал, одну за другой, перебирать все мои отметки. Даже по поведению стояло 12 (при минимуме 14 баллов), а это было очень стыдно. Он говорил: «Это из-за лени, это из-за неаккуратности, это из-за нерадивости…» Слёзы лились всё сильнее, и тогда он стал мне втолковывать что-то непонятное о причинах моих слёз. Я только гораздо позднее вспомнила формулу − «уязвлённое самолюбие». Он меня так сложно утешил, что я совсем перестала плакать и, к концу дня повеселевшая, вернулась домой. Даже не было скандала дома. Видимо, я что-то сумела домашним объяснить. И что-то я решила для себя новое, но теперь не помню что. Не помню никаких его слов и того, как он умудрился меня утешить, но я тогда поняла одно: важно не то, чтó со мной случается, а то, как я это воспринимаю! И я думала тогда, что Андрей Борисович – единственный человек в мире, который знает эту правду, и как он здорово и справедливо поступил, что мне о ней рассказал, и какой он вообще умный, что такую правду знает. А с семьей я обсуждала в тот день свой бальник так, как он меня научил. Победа была за мной, и когда он пришёл к нам, мы только обменялись взглядами: «я знаю, что ты знаешь!» Я была ему благодарна, что он со мной поделился этой своей правдой. Вообще Андрей Борисович был удивительно справедливым, и для меня важно было то, что с ним я всё понимала по геометрии и даже чуточку полюбила гимнастику.
Помню мои прогулки с ним в парижском районе святой Женевьевы (есть такая статуя на одном мосту через реку Сену, в четвёртом округе), когда я стала неуклюжим подростком. Он жил тогда в этом районе с матерью и бабушкой и там открыл свой докторский кабинет. Прогулки совершались рано утром, должно быть весной, мы жили поблизости. Из наших разговоров я ничего не помню, кроме чувства серьёзности бесед и радости общения со взрослым человеком, который со мною говорит по-взрослому.
Однажды он меня спросил: «А ты не хочешь прийти в наш кружок, где ты сможешь всех спрашивать о том, что тебя интересует?» Для меня это было новостью. Моя семья состояла из одних взрослых: шесть человек, которые, как мне тогда казалось, моими заботами не интересовались и меня ни в грош не ставили. Я пошла на собрание кружка. В тот год общая тема была «Новый Завет», первое собрание проходило в пятнадцатом округе, неподалёку от храма Трёх Святителей, а следующие – в его медицинском кабинете, на улице Острова Святого Людовика, 10. И во время второго собрания случилось что-то для меня ужасное. Я сидела молча, было человек десять-пятнадцать подростков, мальчики и девочки, и к концу беседы Додик сказал: «В следущий раз мы будем изучать Евангелие от Матфея, и я попрошу кого-нибудь из вас сравнить две противоречивые фразы Христа. В тексте говорится о мире, который Христос дал нам, о любви друг к другу, а в другом месте о мече, который Он принёс вместо мира». И вдруг обратился ко мне: «Вероника, ты можешь нам объяснить, что ты думаешь об этом видимом противоречии?» Я согласилась подумать, хотя была в полной панике.
Я не знала, что делать. Конечно, эти тексты я слышала в церкви, но слушала не особенно внимательно, тем более если говорил проповедь дед. Я очень в тот раз испугалась и пошла к Магдалине Исааковне Лосской, нашей псаломщице, которая пела в хоре нашего прихода, она была мне другом. Потом она стала моей свекровью: я вышла замуж за её старшего сына Николая, теперь протоиерея Николая Владимировича Лосского. Она была одним из самых близких моих взрослых друзей, а кроме того, весьма знающей (ведь она в юности из еврейства пришла к христианству), всегда мне в церкви объясняла то, что было непонятно. Вот, думаю, она меня выручит. Но когда я задала ей свой вопрос о Евангелии, она мне ответила странно: «Я ничем не могу тебе помочь, подумай сама». Я тогда вспомнила, что мой дед написал книгу под названием «Симфония», и стала в ней рыться в поисках смысла слов «меч» и «мир». Всем известны эти евангельские отсылки, но я тогда была первооткрывателем. Я соединила все цитаты, литургическое «Мир всем» и «Слово Божье – меч в моих устах». Помню только, что всё это я рассказала в следующий раз, и кружок прошёл благополучно.
Другие мои воспоминания о владыке Антонии относятся к более позднему времени, когда он уже уехал в Англию. Долгое время он оставался моим духовником, и я к нему приходила каждый раз, когда он приезжал в Париж. Я не помню ничего о его «духовном руководстве», но запомнились на всю жизнь отдельные высказывания. Например, он мне иногда говорил: «Ты вовсе не обязана ходить в церковь, исповедоваться, причащаться. Это твой свободный выбор. Но если ты не пойдёшь в церковь, это хуже для тебя, а не для Бога!»
Я тогда пела в хоре, чувствовала себя обязанной ходить в церковь, но то, что благодаря деду служба всё равно будет, даже без меня, – знать и понимать было мне очень важно.
Моя мама покончила с собой, и я очень тяжело воспринимала её смерть. Когда Владыка приехал из Англии, он пришёл ко мне. И первое, что он сказал: «Смерть − это закон природы! Но умерла твоя мама, это твоё горе, а не закон природы!» А когда я стала говорить о грехе самоубийства, он мне возразил: «Мама очень мучилась, ей было тяжело жить, и Господь её отпустил». И только теперь, снова рассказывая об этом и повторяя слова Владыки, я поняла, что Господь мою маму именно отпустил от жизни, то есть отпустил ей этот «грех»! Владыка в этом мне очень помог.
Помню и другой случай. Мне было очень тяжело общаться с одним человеком, который, вольно или невольно, мне причинил много зла. Когда этот человек приходил к нам в приход, я буквально падала в обморок. Как-то в один из проездов Владыки через Париж я поехала в аэропорт за ним и, между его двумя рейсами, привезла его домой, чтобы поговорить с ним на эту тему. Мы просидели в очень холодной комнате три часа, проговорили всё это время, и я ничего не помню из этой беседы. Ничего! А позже, перед постом, я написала Владыке письмо о том, как мне трудно в прощёное воскресенье просить прощение у этого человека и простить ему его зло. Он мне написал в ответ очень жёсткое письмо (я его получила именно к прощёному воскресенью), в нём было сказано: «Мы не умеем прощать, мы не знаем, что такое нанесённая рана, и даже когда просим прощения, всё равно рана остаётся, её никак не забыть». Его вывод был – сама рана неизлечима, даже когда она заживает, память о ней остаётся навсегда. И ещё «Проси Господа Бога помочь тебе простить. И тогда ты сможешь с этим человеком встречаться». Так и случилось. Этот человек приходил в церковь, и в какой-то момент я перестала падать в обморок от его присутствия, я даже смогла, пересилив себя, с ним вежливо здороваться.
В связи с этим помню совет Владыки: «От зла держись подальше: если знаешь, что тебе не под силу – повернись спиной, если не можешь бороться – уходи, исчезни».
К сожалению, я не могу вспомнить всех уроков и наставлений Владыки, только разрозненные воспоминания и остались, хотя духовное влияние его очень велико. Он был лично мне и наставником, и братом, и другом. Одна из наших последних встреч состоялась в Лондоне. Мы пришли на литургию с отцом Николаем и младшим сыном и искали священника: сын хотел исповедоваться. Вдруг из боковой двери вышел владыка Антоний, совсем сгорбленный. У него ведь была больная спина. Он сразу нас троих узнал, обнял за плечи и сказал: «Вот я теперь весь согнутый, как святой Серафим». Потом, опираясь на нас, он прошёл в алтарь. И служил потом, хотя и с палкой, совсем прямой. И проповедовал на двух языках!
Как-то ещё девчонкой я его спросила: «Владыка, а что мы будем делать, когда ты умрёшь?» (Он со всеми близкими в зрелом возрасте переходил на «ты».) И он мне ответил: «Отслужите панихиду, а потом приедете в Лондон меня хоронить». Вот точно так мы и сделали в августе 2003 года.
Добавлю, что в связи с ним вспоминаются и слова святого Серафима: «Радость моя!» Именно радость он давал в скорби и мне, и всем, кого встречал, как бы говоря: «Радость моя!»