Митрополит Антоний Сурожский

У постели больного

Это не просто предположение, я это знаю, потому что в Православной церкви заупокойная служба совершается у открытого гроба и все, кто пришел в храм, на прощание целуют усопшего. Так что наши дети с самого раннего возраста приходят, видят тело, дают ему последний поцелуй и узнают, что в смерти нет ни уничтожения, ни невыразимого ужаса. Я думаю, что если бы взрослые могли воздержаться от того, чтобы вносить в ум и в сердце детей собственные нездоровые представления и эмоции, дети были бы гораздо более здоровы. Я знаю детей, воспитанных таким образом, — они относятся к смерти с уважением и с чувством благоговейной радости. Я не хочу сказать: с чувством удовольствия или веселья, но с таинственным чувством подъема, какое бывает, когда мы встречаемся с чем-то величественным, пусть и трагичным.

Другой момент этого воспитания: пока мы не приобрели нездорового отношения к смерти, мы способны думать о ней из полноты жизни как о событии нашей жизни, которое можно встретить, пережить и прожить до конца. Вспомните, как дети играют в войну: они стреляют, падают, кричат: «Теперь твоя очередь быть убитым! Нет, лежи, ты убит, не шевелись!». Они учатся, они узнают до какого напряжения могут довести воображаемую трагедию, которая для них столь же реальна, как будто пережитая фактически, только в ней нет реальных опасностей.

И наконец, проблема умирающего и тех, кто его окружает. Я повторю некоторые вещи, о которых уже говорилось на сегодняшней встрече. Во-первых, я совершенно согласен с тем, что большинство людей знает, что смерть ожидает каждого, и из-за того, что мы боимся говорить об этом, в результате создается ужасающее одиночество и горестное состояние.

Позвольте, я поведу себя совершенно не по-английски и скажу нечто личное. Моя мать умерла от рака. Она умирала в течение трех лет, и эти годы мы прожили вместе, она умерла дома; и я могу изложить некоторые выводы, то, чему я тогда научился. Когда обнаружилось, что у нее рак, врач сказал: «Конечно, вы ничего ей об этом не говорите». «Нет, — ответил я — конечно, я ей сразу скажу». Он сказал: «Тогда вы и отвечайте», и я сказал: «Да, я беру ответственность на себя». Я пошел к ней и все сказал. Из этого я научился вот чему: в тот момент, когда барьер молчания сломлен, можно сообща, вместе встретить тоску, страх и смертную тревогу. Очень часто за эти три года я приходил к матери и говорил: «Мне больно, что ты умираешь», и она прикасалась своей рукой и укрепляла меня. В другое время ей случалось сказать: «Мне страшно, и мне так горестно расставаться с тобой». Тогда я поддерживал ее, как мог. В результате ни она, ни я ни в какой момент не были замкнуты, закрыты друг от друга, не должны были в одиночку справляться с тем, с чем справиться в одиночку невозможно.

Еще и другому я научился, сравнивая и размышляя, что нет такого человека, который просто в силу своей функции должен сказать другому о грядущей смерти. Вот что я имею в виду: ни священник, ни хирург, ни семейный врач, ни медсестра, ни муж не должен сказать об этом просто в силу своего положения как такового. Сказать пациенту должен тот человек, который в состоянии это сделать, готов сказать и остаться с ним и нести эту тяготу с ним вместе. Обычно невероятно трудно сказать это пациенту, потому что ты как будто наносишь удар и сбегаешь. Кто-то приходит, собирается с силами, сообщает пациенту, тот потрясен, поражен и тут же слышит: «Сейчас я принесу вам хорошую чашечку чая». И с этими словами тот, кто нанес удар, уходит, отсутствует минут пять или десять, именно те пять или десять минут, которые для больного сущий ад и глубочайший пик кризиса. Затем появляется чай, начинается легкая беседа, и момент упущен. Если вы готовы сказать, вы должны быть готовы сразу же нести весь груз и не стараться уйти от него, не стараться уменьшить его, не искать дешевого облегчения. Нет. Оставайтесь подлинными, оставайтесь правдивыми, абсолютно реальными, абсолютно верными до предела страдания и горя. Разделите все это. Разделенное страдание даст больше силы, чем любая искусственная помощь. Это я видел во время болезни моей матери. Несколько раз она мне говорила: «Я умираю, но мы никогда не были так счастливы». Между нами была правда, была реальность, мы полностью делили все. Я не пытаюсь сказать вам, что это было легко, но это был творческий подход, в этом была глубина, и таким образом мы могли встретить все.

Тут я хотел бы заметить, что мы недооцениваем величие человеческого духа. Мы не ожидаем, что люди, с которыми мы имеем дело, проявят мужество, человечность в полном смысле. Нам часто кажется, что они слишком слабы и неспособны встретить испытания. Это неверно. В людях гораздо больше величия и силы, чем нам представляется, и когда неожиданная трагедия поражает людей, мы так часто видим, что они вырастают в такую меру величия, какой мы и не предполагали в них. Мы должны помнить, что люди способны на величие, на мужество, но не в отрыве от других, не в одиночку, не в тех условиях, которые создаются, когда человек то переносит страдание, то погружен в одиночество. Они нуждаются в крепких связях человеческой общности, где каждый готов нести тяготу других. И тот, кто болен, несет, вероятно, тяготу других в большей мере, чем нам представляется, и дает им мужество и глубину.