Дорогие друзья! Я хотел бы начать свои размышления с одного эпизода, о котором владыка Антоний говорит в своей беседе на тему «как молился Христос». Он начинает с описания той атмосферы, в которой рос Иисус, и эта атмосфера среди прочего была пронизана и чтением псалмов, и Владыка говорит о том, насколько искренне и открыто чувства выражались в псалмах, и не стоит толковать их символически и избыточно благочестиво. И для подтверждения иллюстрации этой мысли вспоминает, как сам во Франции на лекции о православии одного неправославного священника понял, что тот говорит о православии настолько оскорбительно и ложно, притом что лекция была построена так, что была очень убедительна риторически. И он говорит: я стал прямо тут же спорить с лектором. И дальше, он мчался в метро вниз по лестнице. (Я вообще вижу, что довольно многие эпизоды происходили в парижском метро.) Он мчался вниз по лестнице, и вдруг … «На ум мне, — пишет он, — пришли слова одного из псалмов: Да будет путь его темен и скользок, и ангел Господень да преследует его». «И в тот момент, — пишет владыка, — я был абсолютно честен, повторяя слова псалма, как и тот, кто их написал. И я совершенно не имел в виду никакие духовные предметы. Это было достаточно буквальное выражение чувств. И его, псалмопевца, и меня привела в ярость конкретная ситуация. И он, и я это выразил». И вот мне кажется, что это такой маленький урок: то внутреннее, что в нас есть в самой конкретной человеческой ситуации, может быть выражено очень спонтанно, очень подлинно, очень полно. И при этом честно названо именно самим человеком, но самое главное, что оно выражено перед лицом Бога. Это не просто как бы абсолютное позволение себе такого стихийного выражения чувств. Вот пример, в который хочется вдуматься. Пример, так сказать, культуры, духовной культуры, совершенно, может быть, не выглядящий благочестиво, — обращение с собой, со своей душой, со своими чувствами. Такова норма с точки зрения Владыки. А какова эмпирическая реальность? Как должно было бы быть?
После грехопадения Адаму задаются два вопроса. Один: где ты? А второй: ел ли ты? И оба ответа делают прямо противоположное этой открытости, о которой речь. На первый вопрос он отвечает: услышал, убоялся и скрылся. То есть происходит превращение в невидимого, невидимку — отделение. И тем самым попытка отделения от Бога. На второй вопрос: жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел. И здесь происходит разделение в самом себе: да, это я ел, но я — это не совсем я, потому что мотивы, поводы, причины этого поступка — это не я. И здесь уже происходит внутреннее усилие отделения себя от самого себя. Задолго до Фрейда началось производство бессознательного, такой части души, которую и мне самому желательно не видеть. И третья катастрофа: отделение от другого — это предательство. И мы видим в этом библейском эпизоде как бы акт, который учит человека быть невидимым. Может быть, это не всегда так плохо. Но мы застаем это в обычной повседневной жизни. И ребенку очень нравится скрыться под скатертью, гденибудь под столом. Или даже совсем маленькому ребенку накрыть голову чемнибудь. Но тут есть, повидимому, своя динамика, я не знаю специальных исследований, возможно, они есть в детской психологии. Но интуитивно кажется, что маленький ребенок скрывается и прячется, становится невидимым для того, чтобы его нашли. А ребенок старшего возраста, наверное, лет с восьми или девяти, скрывается, ну и лет до восьмидесяти скрывается для того, чтобы его не нашли. И это имеет, конечно, прямое отношение к нашему обращению с собою, к нашей духовной жизни. И, в общем, всем этот страх понятен, потому что страшно быть таким, какой я есть, перед тем, перед кем быть таким нельзя. И потому передо мной всегда выбор: либо решиться на ужас быть видимым и реальным, либо скрыться за деревьями рая в лучшем случае, или за чужой виной, или за приличными манерами, или за маской и так далее. И конечно, в этом выборе совершенно естественно и желательно скрыться, потому что шагнуть вперед и ответить на вопрос: где ты? — вот я, — распахнувшись в своем стыде, в своей слабости неверия в самого себя, страшно. И потому создаются объективные, духовные условия, когда в моей душе поселяется вместо присутствия — приличность, вместо подлинности — маска, вместо полноты — такая парциальность и вместо цельности — диссоциированность. Удобней не распрямиться, не расправить душу, а создать такой рельеф: складчатый, с оврагами, пересеченной местностью, где легче замаскироваться. И такую культуру отношений… В чем тут вопрос? Борис Сергеевич в одном из докладов на нашей конференции, когда были ответы на вопросы, сказал, что, по его наблюдению, вопросы часто задаются для того, чтобы дать свой ответ. Я думаю, что у меня противоположный случай: я даю некий ответ для того, чтобы поставить вопрос. И вот один из вопросов, который мне хочется поставить: вопрос не в том, как мы чувствуем, какова наша не всегда нам нравящаяся реальность чувствования, а как мы хотим научиться чувствовать. И похоже, что такая внутренняя тренировка самих себя идет в сторону сокрытия. Тут такие благородные, благочестивые образцы, которые мы используем, но не всегда, на мой взгляд, используем точно. Когда я подхожу в своей душе к подозрительному чувству, то сразу вступает в игру некий идеологический фильтр. Это не цензура, потому что цензура всетаки прочитывает крамольное произведение, а потом уж его отвергает. Это какойто внутренний орган, который не дает дочитать мне мое чувство: он видит, что тут попахивает чемто подозрительным, сразу пресекает разворачивание этого чувства и не дает чувству выявиться в его полноте, искренности и глубине, потому что оно может быть неприглядным. Оно может быть пафосным, может быть слишком глубоким, и в этом есть какаято опасность. И мне кажется, что порой в такие минуты мы можем себя оправдывать и даже тренировать, оглядываясь на аскетическую практику отсечения помыслов, как будто бы дурное чувство сейчас пробуждается, и мы на уровне прилога хотим отсечь, думаем, что мы находимся в этой ситуации, и отсекаем… благочестивый помысел. Похоже, что ситуация другая, похоже, что мы чаще всего находимся в ситуации, когда уже страсть любовно выращена, пустила корни, исправно приносит плоды свои, и значит, если это так, если душевная ситуация такова, то по идее нужно было бы решиться на задачу разрешения себе договорить, дочувствовать, доощущать. Не просто назвать ярлычок, этикетку, а прикоснуться к тому тяжелому, неприятному, постыдному, что в душе завелось. Это не значит, что здесь нужно идти к такому хлыстовскому взбиванию своего чувства страсти, дать ей разыграться, чтоб потом с ней справляться. Но мне кажется, что Владыка дает нам два точно сформулированных условия, что нужно делать в этой ситуации. В той же его беседе он пишет вот что, со ссылкой к псалмам: в псалмах есть два свойства. С одной стороны, они учат того, кто ими пользуется честно, посмотреть в лицо человеческим чувствам, от самого высокого до самого низкого, от величественного до мелочного, от самого благородного до самого постыдного. А с другой стороны, делать это стоит во всей правде перед Богом. Итак, формула, которую предлагает нам Владыка: открытость, спонтанность, подлинность, но перед Богом. И тут есть препятствие, чтобы реализовать эту формулу, которое состоит не только в страхе естественном, не только в дефиците доверия Богу, но и в дефиците доверия к самим себе. И я могу сослаться на опыт моих пациентов, не только на личный, — опыт отсутствия терпеливого отношения к себе. Многие из них не готовы себя потерпеть, т.е. гуманистическая психология учит человека принимать, чтобы он сам себя принимал. Но часто это прочитывается в духе такого чичиковского: полюбите меня черненьким, потому что меня беленьким всякий полюбит. А речь немножко о другом: потерпеть с надеждой на медленное стойкое возрастание. С напряжением этого возрастания. У кого этому можно поучиться? Я думаю, что поучиться терпеть нас можно у наших близких, с которыми мы живем много лет. Я не знаю, готовы ли они будут дать интервью и рассказать, что они делают, чтобы так долго нас вытерпеть, но они это знают наверняка, и они это доказали своим опытом. Второй источник поиска школы терпения — это у людей, у которых есть опыт работы, например, с умственно отсталыми. У нас на факультете работает замечательная сотрудница, которая справляется со студентами немыслимым, казалось бы, ангельским терпением, но это не ангельское терпение. Она работала лет пять в школе с умственно отсталыми. И она знает, что норма человеческих отношений такая: с первого, второго и с пятого раза люди не понимают, и не слышат, и не выполняют, если они делают это с десятогодвенадцатого — это нормально. Помоему, есть такие профессии, у которых есть некий опыт, избавляющий от иллюзии не только в отношении умственно отсталых, но и в отношении умственно продвинутых.
И последнее, что я хотел бы сказать, есть еще одно препятствие тому, чтобы так дышать, как призывает Владыка в этой беседе, т.е. он призывает дышать не так, как ребенок, который спрятался в шкафу, дышит, чтобы его не заметили, он предлагает дышать всем объемом души, всем объемом чувств, призывает к такой большой нормальной человеческой амплитуде несдерживания себя. Для этого, конечно, нужно доверие, но еще может быть препятствием наши представления бытовые, может быть, представления о культе. Что культ и церковь, храм, богослужения требуют от нас очень большой сдержанности, очень большого приличия и очень большой пристойности. Это, разумеется, так. В стилистике русского православия больше сдержанности, тихости, но одно дело — тишина, а другое дело — тихоня. Тихоня, как мы знаем, это как омут тихий. Церковь позволяет и помогает совершенно распрямить наши легкие, наши души, наш шаг и, собственно, делать то, к чему Владыка призывает по отношению к своей душевной, эмоциональной жизни. Вот размышления на эту тему отца Павла Флоренского. Он анализирует отношения между аффектом и культом на примере чина погребения. Вот что он пишет: «Назначение культа именно претворять естественное рыдание, естественный крик, естественный плач и сожаления в священную песнь, в священное слово, в священный жест. Не запрещать естественные движения, не стеснять их, не урезывать богатство внутренней жизни, а напротив, утверждать его богатство в его полноте, закреплять, взращивать. Случайное возводится культом в должное, субъективное просветляется в объективное, культ претворяет естественную данность в идеальное. Можно было постараться подавить этим, но вступить в борьбу с аффектом значит одно из двух: если она не успешна — отравить человечество загнанными внутрь страстями, если же удачна — оскопить и умертвить человечество, лишив жизненности, силы и, наконец, жизни самой. Культ действует иначе, он утверждает всю человеческую природу со всеми аффектами. Он доводит каждый аффект до его наибольшего возможного размаха, открывая ему беспредельный простор выхода, он приводит его к благодетельному кризису, очищая, целя тем душевные раны. Он не только позволяет выйти аффекту всецело, но и требует наибольшего напряжения. Вытягивает, обостряет, как бы подсказывает, подстрекает на аффект. И давая ему полное признание, утверждая аффект в правде его, культ преображает его. Гнев ли, ярость ли, скука ли — все берет на себя культ и все преобразует и до конца удовлетворяет».
Ответы на вопросы
Реплика из зала: По поводу умственно отсталых детей, терпения и пяти лет: я не согласна, и несогласие мое подтверждал в свое время Владыка. Я отработала с детьми 20 лет, с так называемыми «умственно отсталыми»: это дети с синдромом Дауна и аутистами. Меня это волновало всегда. Владыка Антоний говорил: «Это души наиболее ранимые и хрупкие, и Господь опустил между ними и миром пелену». То есть души здоровые и сохранные — немощно тело. И еще: не терпение, а любовь важна в работе с этими детьми, и это созидательно, это помогает. И они как ясновидящие — неправославный термин, но тем не менее: они очень чувствительны, очень открыты и, наверное, видят Бога, и более духовные, чем мы. И опять-таки, владыка Антоний говорил, что мы, так называемые «здоровые люди», по своей душевно-духовной составляющей далеки от них.
Ф.Е. Василюк: Знаете, в чем разница между нами? Вы со мной не согласны, а я с вами согласен. Пожалуйста, еще есть вопросы?
Вопрос из зала: Федор Ефимович, ответьте, пожалуйста: можно ли сказать, что такое сокрытие от себя своих сущностных, личностных проявлений через диссоциацию личности может приводить к феномену двойственности или, скажем, множественной личности? Владыка Антоний говорил, что были случаи на исповеди, когда он исповедающемуся задавал вопрос: «Скажи, кто из твоих личностных представителей в данный момент мне исповедуется?» То есть он понимает, что человек расколот и какая-то его личностная проекция сейчас себя предъявляет, но сам человек — как целый — не является, собственно исповеди не происходит.
Ф.Е. Василюк: Разумеется, если говорить о диагнозе «множественная личность» и представить, каким образом она может зарождаться, то сокрытие, о котором шла речь, — один из возможных механизмов порождения множественной личности. Конечно, в каких-то ярких клинических случаях мы встречаемся с таким феноменом, когда один из персонажей внутри души не знает о другом. Но нам не нужно оглядываться на такую клиническую, психиатрическую реальность: можно посмотреть на себя и окружающих, и на наше повседневное поведение — и мы видим, что этот феномен «множественности» не является сам по себе патологичным, и некоторые наши роли, ипостаси, субличности — разная есть терминология для этого феномена — разумеется, представлены. То есть нам приходится в себе встречаться с неким хором — нет: хор — это уже организованная целостность, — с детьми, которые пришли на первое занятие хора, и хор из них еще должен состояться. И сам образ «цельности» тоже неоднозначен: что такое «цельность»? Это единый монолит или это оркестр, состоящий из многих персонажей? Какой образ цельности в себе мы культивируем? Это тоже вопрос. Одна из тех немногих замечательных вещей, которые дает психотерапия, — это как раз некая способность, в ней содержащаяся, устанавливать мосты и налаживать диалоги между субличностями внутри одного человека, то есть помогать человеку учиться разговаривать с самим собой, стяжая, возможно, в итоге эту цельность.
Но лучше, чем психотерапия, конечно, цельности учат кризисные ситуации. Если человек находится в плену — не в метафорическом, аскетическом смысле слова, а в буквальном, — то раздвоение куда-то уходит: он молится или зовет, и ждет как одно цельное существо, когда распахнутся двери, зайдет и его спасет.
В. Б. фон Шлиппе: Вы нам очень красочно говорили о том, что мы скрываем себя. Я бы хотел задать такой острый вопрос: а кому же хочется видеть нас обнаженными? Я имею в виду не галстук снять, а душевно обнаженными? И, может быть, тут к месту привести рассказ про Черчилля. Когда он приехал в Америку, Америка еще не вступила в войну, и он призывал ее помочь и вступить в войну. И вот, когда он в гостинице принимает ванну, к нему врывается Рузвельт и говорит: «Простите, но я должен был сразу вас увидеть». И Черчилль встает во весь рост и говорит: «Премьер-министр Его Королевского Величества не скрывает ничего от президента Америки».
Вопрос из зала: Добрый день, меня зовут Константин. У меня вопрос по докладу Анны Ильиничны: она вспоминала про Каина и Авеля и ту печать, которая положена на чело Каина: что, всякому, кто убьет Каина, отомстится всемеро. Потом история развивается, появляется Ламех, который убивает еще кого-то, и Ламех демонстративно объявляет, что за него отомстится еще больше, «в семьдесят раз всемеро», то есть происходит некое накапливание.
В истории про Каина и Авеля Сам Господь обращается к Каину и говорит ему: «У дверей твоих грех лежит, — грех, как котенок такой. — но ты господствуй над ним». Вопрос именно в том, что если мы, будучи подлинными и честными перед Богом, любому своему чувству позволяем развернуться, то не будет ли это та самая проекция «в семьдесят раз всемеро». Потому что когда я слушаю, читаю богослужебные тексты, посвященные отчуждению и грозящие наказанием евреям, которые распяли Христа, то в этой церковной традиции я слышу именно этот отзвук: вот, они так сделали, мы сейчас будем делать противоположным образом. Это чувство перед Богом раскрывается в культе, и при этом оно же позволяет эту агрессию выплескивать вовне, ничуть с ней не церемонясь.
Ф.Е. Василюк: Разумеется, во всяком «позволении», «разворачивании» и выражении себя эмоциональном, политическом, социальном всегда есть не меньшие опасности, чем в сворачивании, сдерживании и т. д. Я думаю, конечно, что одна из опасностей состоит в том, как вы сказали, что даже это якобы предстояние перед Богом может быть тоже ложным и тоже эксплуатирующим саму эту ситуацию во вполне корыстных душевных, социальных, политических или любых других целях. Поэтому я бы вернулся еще раз к этой формуле Владыки: открытость, спонтанность, искренность перед лицом Бога. Он приводит пример, с которого я начал сегодняшний разговор: «Я хочу вам рассказать об одном своем прегрешении», — то есть он вводит еще такую покаянную установку, и это меняет суть дела в вашем примере.
Вопрос из зала: Если мы все хотим спрятаться под таким количеством оболочек, разве мы хотим быть обнаженными перед всеми? Мы понимаем, что в этом мире быть обнаженными неприлично, но в новом мире мы стремимся к нищете, стремимся к смирению, и нам не нужно двадцать оболочек — нам достаточно одной. И мы понимаем, что сами мы оболочками не являемся, и мы должны позволять нашей душе проникать сквозь эту оболочку, потому что тогда Христос может действовать через нас. Потому что если мы верим во Христа, — позвольте мне здесь вспомнить такое мирское выражение, — то мы держим все свои средства в самом богатом банке. И я хочу сказать, что Господь милостив, Он щедр, Он раздает милостыню щедро, и нам не надо быть богатыми, нам не надо даже стяжать какое-то огромное количество любви — нам достаточно оставаться нищими и уповать на Бога, и Он даст нам все, что нам нужно.
Ф.Е. Василюк: Мне кажется, эта тема была действительно продолжена, и один из самых важных ее аспектов: перед кем, собственно, мы хотим, должны, можем так открываться? Вовсе я не имел в виду, что мы должны были бы культивировать такую неразборчивую открытость, чтобы выйти, как Раскольников, на площадь, поклониться три раза и сказать: «Я убил», — по крайней, мере, всякий день этого делать не будешь. И тут возникает очень важный вопрос о «другом»: кто тот «другой», если нет у нас под рукой президента Рузвельта, кто тот «другой», перед кем мы могли бы открыться? Разумеется, один из этих «других» — это я сам, один из этих «других» — это мой друг, я не говорю о молитвенной практике… То есть здесь мы подходим к такому вопросу: каковы должны быть душевные и духовные отношения между мной и другим, перед которым я готов открыться? Я на ваш вопрос тоже отвечаю вопросом-размышлением.
Образ нищеты, которым вы закончили, дает нам еще одну метафору: нам не обязательно быть совершенно обнаженными, мы можем остаться в рубище — это тоже достаточная открытость.
Фредерика де Грааф: Я хорошо умею негодовать, когда касается других людей, больных: не один раз я сидела на исповеди у Владыки и говорила о том, что я не терплю, как люди ведут себя, и как это страшно, как люди относятся к больным, и т. д. и т. п. А Владыка тогда сказал: «Да, как нам трудно, нам надо научиться раздираться душой». И до сих пор я не научилась этому. Я думаю, что он очень был «за», чтобы прочувствовать и по-настоящему увидеть, что происходит внутри. Он даже, я думаю, сказал бы, что лучше грешить, чем не грешить, потому что тогда будет опыт жизни: не бойся грешить. Может, он потом бы говорил: «Ох ты, что я сказал…» Он говорил, что лучше согрешить и узнать, что есть. Однажды я что-то очень плохое сделала (он всегда видел положительное), и он говорит: «Ну, по крайней мере, ты знаешь сейчас, что есть последствие того, что было». Я думаю, что он был сторонником того, чтобы жить до конца, и всегда говорил: «Господь может работать с человеком, который настоящий — плохой или хороший, неважно, но чтобы был настоящим, иначе Он ничего не может сделать». И мне кажется, быть благочестивым — это очень опасно, особенно здесь, в России. Надо сначала пережить грех, а потом уже работать. Он всегда говорил мне и, может, другим: «Спеши увидеть зло в себе, думай о том, что есть плохое в тебе, и работай над этим, и потом только будет больше света».
Кто-то сказал, что у их пациентов очень часто нет доверия к себе. Владыка говорил, что почти у всех людей, которых он принимает по пятнадцать часов в день, он видит неверие в себя. И, мне кажется, это глубже, чем психологический подход: если есть вера в себя — потому что Господь верит в нас, — тогда человек может начать видеть себя обнаженным и настоящим. Однажды он мне говорил: «Радуйся, что Господь показывает тебе то неприглядное, что в тебе есть, — это значит, что у тебя есть достаточно любви, чтобы начать видеть плохое».
Ф.Е. Василюк: Мне кажется, тот эпизод, который ты привела, — самая прекрасная иллюстрация всего, о чем мы говорим: когда ты говорила о своем гневе на них, ты выражала этот гнев, но выражала не перед лицом Бога, а перед лицом Владыки. Это было не просто стихийное разрешение себе гневаться, обвинять их, но это было сказано перед ним, и именно это и дало возможность получить тебе тот духовный совет, который ты получила: «раздирайся душой». Потому что если бы ты говорила: какие они хорошие, какие они терпеливые, ты бы лукавила (на тебя это не похоже), и этого совета бы не получила.