Три человека сыграли большую роль в ранние годы моей молодости по отношению к России и по отношению к Церкви. О первом человеке я могу сказать очень мало. Когда я был мальчиком лет девяти, меня отправили в скаутский лагерь. Эта организация, которая потом умерла, называлась она «Молодая Россия». Начальником этой организации был дядя Боб — Борис Владимирович Гопфенгаузен. После того, когда умерла эта организация – через год – он исчез вообще из виду. Я узнал много-много лет спустя, что он поселился на юге Франции и там был просто рабочим. Что меня в нем поразило — это его личность. Он был человек небольшого роста, скорее худой, очень спокойный, никогда не поднимал голоса. У него было два свойства. Одно — это его бесконечно глубокая любовь к России. «Молодая Россия» для него была будущим нашей Родины. Нас он готовил к тому, чтобы рано или поздно вернуться в Россию и принести туда все, что мы сможем собрать с запада. С другой стороны, он нас тренировал строго, спокойно, сознательно, с точки зрения личной внутренней дисциплины. Мы должны были быть готовыми к подвигу. Он никогда не поднимал голоса, никогда никого не ругал. Я помню две его фразы, которые были решающими в нашей жизни. «Плохой скаут» — это был конец. После этого себя надо было оправдать не только в своих глазах, но и в глазах дяди Боба. Он для нас был судом над нами. А другая фраза была — «хорошо», и это значило «да, ты оправдан», оправдан перед совестью, перед Россией, перед ним. О нем я собственно ничего не могу сказать, кроме того, что он устроил эту организацию, что у нас были слеты по воскресениям в парке St. Cloud, что мы там играли в разные игры, но что одновременно мы проходили курс обучения — в том смысле, что нам задавали задачи. Прочесть, например, «Песню о купце Калашникове» и потом при всех рассказать и отвечать на вопросы. Другие задачи были более трудные. Это правописание. Тогда мы писали и, должен сознаться, как я пишу и теперь, по старой орфографии. Лет десяти я купил грамматику и эту грамматику зубрил. Слова на «ять» — наизусть и так далее. И в этом случае у нас была совместная культурная работа, на уровне детей девяти-десяти лет и старше. И с другой стороны, прививалась преданность Родине.
Другое воспоминание об этом лагере. Он оказался началом моей медицинской карьеры. Я заболел. Заболел потому, что слишком долго сидел на солнце, и моя спина покрылась волдырями. У нас была докторша Буйневич, ее сын был моим сверстником, он потом погиб в Париже, его сбил автомобиль, почти что после лагеря. Меня присудили в лазарет. Понимаете? Заперто все, ты там сидишь, а снаружи погода дивная, все играют. Я думал: «Как бы мне выбраться из лазарета?» И в какой-то день, кажется, на второй день моего «заключения», докторша вернулась отдохнуть к себе в комнату. Я подкрался к ее комнате и запер ее на ключ. Она оказалась в плену у себя. А сам я вылез в окно и вернулся в лагерь. Это, конечно, обнаружилось, и меня вызвали на суд. И в виде наказания мне было предназначено готовиться к экзамену на фельдшера. Вот тут началось мое обучение анатомией и медициной с точки зрения первой помощи. Это пригодилось в тот же самый год, когда мы вернулись из лагеря. Я помню, мы вышли из вокзала и стояли, ждали перехода. Ехал велосипедист, шел автомобиль, и вдруг велосипедист налетел на автомобиль и головой пробил окно. Была перерезана артерия. И тут я вспомнил, что меня учили, как останавливать кровь. Причем это была часть моего экзамена, несчастная часть! Мне поставили именно этот самый вопрос на экзамене, и я не знал, как ответить где эти сосуды. И мне было сказано – это очень просто, надо взять рукой за мускулы шеи, провести рукой и сразу найдешь. Я это сделал, оказал первую помощь и мы привели этого несчастного в больницу, где мне было сказано, что я спас ему жизнь. Этот случай меня вдохновил к тому, что стоит знать что-нибудь о первой помощи. Я после этого все свои годы в лагерях занимался первой помощью и в конечном итоге стал врачом.
Потом организация кончилась и меня отправили на следующий год в лагерь «витязей» под руководством Николая Федоровича Федорова. Он был начальником дружины «витязей» и начальником лагеря. Рослый, широкоплечий, мужественный, играл в игры. Он был образованный человек, хотя это и не было его стихией. Его стихией было воспитание нас, детей. И он учил нас тому, что мы должны и в школе, и в организации — во всех обстоятельствах жизни — так себя вести и так учиться, чтобы собрать с Запада, все то, что Запад может дать, чтобы отнести в Россию, когда она откроется.
Первое, о чем речь шла — чтобы так учиться, чтобы все, что можно узнать учебой, можно было сохранить себе и передавать дальше. Тогда мы учились во французских школах или в русских гимназиях. Я во французской школе учился. Потом мы поступили кто в университет, кто на работу, и мы все старались выучить все, что только можно было. Потому что в России, может быть, этого нет, и это нужно нашему народу. И кроме этого, мы учили страстно то, что мы называли «родиноведением». То есть все то, что относилось к культуре и жизни России. Это была вера православная, это была история, география, это была литература, очень много мы читали о воинской доблести. Все, что можно узнать было о России, мы страшно впитывали. И с раннего возраста нас учили не только тому, чтобы самим выучить и сохранить в себе, но и передавать другим.
Николай Федорович не был усложненным человеком. Вот, например, люди как Бердяев, как Вышеславцев — они выражали любовь к Родине на культурном уровне, который был выше нас. Я раз-другой ходил на лекции Бердяева и перестал, потому что мне тогда было лет пятнадцать-шестнадцать. Я просто не понимал его языка. А тут это был человек, который был всецело укоренен в Россию. Он был из простых, он знал русскую историю, как ее писали для средней школы или, скажем, Карамзин. И русскую литературу, XIX века, главным образом. Это была его жизнь. Поэтому он с нами мог говорить о России, о культуре языком, который нам был понятен. Он был на нашем уровне. Не в том смысле, что он был не культурным, он был человеком, культура которого могла быть выражена словами, доступными для нас без того, чтобы он унижал эту культуру. Потому что иногда бывает так, что человек хочет сделать доступным то, что он говорит и поэтому говорит так, что ему больше верить нельзя. Я вам расскажу анекдот по этому поводу, который относится к организации[1]. Был в Париже тогда замечательный проповедник[2], священник удивительной веры и цельности, но который детьми не занимался. Он был проповедник для взрослых. Для взрослых культурного уровня ранних тридцатых годов. Я помню, профессор Лев Александрович Зандер решил нам, молодым руководителям, показать, как можно дать примерный урок. И пригласили этого священника. Нас рассадили по стенкам, детей собрали на середину. Он дал урок Закона Божьего. Потрясающе! Мы, руководители, сидели и млели, таяли, восхищались. И думали, если бы нам научиться так говорить! Потом он ушел. Лев Александрович поймал мальчонку лет семи и говорит: «Тебе понравился батюшка?». А мальчонка говорит: «Занимательно было, жаль только батя не верит в то, что он говорит». Потому что это было выражено таким языком и с такой изящностью, что до детей не дошло. Я готов жизнью поклясться, что он был верующим и очень большого размаха человек в этой области. Но до нас не доходило. Знаете, с Иоанном Златоустом был такой случай, как он говорил проповедь и какая-то женщина из толпы закричала: «Говори проще, колодец твоей мудрости очень глубок, а у нас веревки с ведрами очень коротки».
Мы с Николаем Федоровичем позже расстались. Я не знаю точно, почему. Я знал, что он не поладил с РСХД1, были разные мнения об этом. Я был на учредительном собрании его новой организации «Витязи». На основании его слов я решил примкнуть, а потом я пошел посоветоваться к тому, который стал потом о. Василием (Зеньковским). Оказалось все не так просто. Я потом сказал Николаю Федоровичу, что я не считаю возможным уйти из РСХД, примыкая к нему. И мы тогда расстались. Мы больше не встречались до 1936 года. В 1936 году он в La Napoule устраивал съезд руководителей юношеских организаций. Я тогда был начальником лагеря РСХД в Cavalиre и мы с Ваней Харуном, который теперь архиепископ Сильвестр и с одной представительницей из Болгарии поехали на этот съезд. Мы встретились с Николаем Федоровичем с осторожностью, встретились с сердечным теплом, но и с каким-то чувством, что нам не слиться до конца. Я очень, очень жалею об этом. Я потом когда-то в России читал доклад о нем. И его вдова, Ирина Эдмондовна, мне написала, что она слышала, что я читал этот доклад и попросила его прислать. Вы знаете, как я читаю доклады. У меня ни одной записки нет. Я не смог этого сделать, но у нас началась переписка, и до сих пор у нас осталась дружба. Та шероховатость, которая разделяла нас тогда, прошла.
Когда меня отправили в лагерь «витязей» под руководством Николая Федоровича Федорова, у нас был священник, отец Георгий Шумкин. Отец Георгий Шумкин оказался для меня первой встречей с Церковью. Это был не религиозный опыт в прямом смысле – потому что я не соотнес о. Георгия с Богом, а я увидел в нем икону, живую икону. Я это понял много лет спустя. Он был очень простой, не сложный, образованный, культурный человек. В парижском пригороде Chaville у него был маленький приход. Потом он переехал в Grenoble, где у него с женой было куриное хозяйство и малюсенький приход, и я его потерял из виду. Но одно у меня осталось навсегда — этот образ Божественной любви.
Вот случай об о.Георгии. Была Великая Пятница. Нас собралось мальчиков десять. Он стоял на коленях перед плащаницей, мы стояли за ним тоже на коленях. Он стоял довольно долго, и мы стояли. Была такая неописуемая тишина. Тишина не потому что мы не шумели, а тишина, в которую мы могли погрузиться, как можно погрузиться в тепло или в холод, или в свет. Он встал, повернулся. Все лицо его было покрыто слезами. Он на нас посмотрел и сказал: «Сегодня Христос на кресте умер за каждого из нас. Давайте плакать над собой». Он встал на колени и заплакал. Никакой другой проповеди он не говорил. Но эту проповедь я никогда не мог забыть, а прошло больше семидесяти пяти лет.
О. Георгию была поручена забота о наших душах, но без преувеличения религиозности, а так, чтобы мы развивались честными, добрыми мальчиками. То, чему он нас учил — была честность, правдивость, чистота. Он для этого учредил уроки воспитания характера. Эти уроки состояли в том, что он беседовал с нами о важности нравственных ценностей, о готовности служить людям и для этого покорять себя самого. Он давал нам упражнения. Упражнения двух родов. С одной стороны он давал физические упражнения, чтобы развить в нас стойкость. Одно, что я помню, нам нужно было стоять на одной ноге, вытянув руки и лицом к солнцу как можно дольше, пока тебе хватит мужества на это. Когда тебе девять лет, это большое упражнение!
Кроме того у нас был такой лист, где было записано, что мы должны были делать или не делать. Мы должны были каждый день ставить крестики или нолики: соврал, обманул, не исполнил задание. И это в течении целого лагеря. Он нас так воспитывал. Причем воспитывал ласково. Он нас не наказывал за это. Он говорил: «Ах, как жалко, почему ты так поступил?» И все. Но то, что меня поразило в нем, то что было для меня откровением и осталось у меня до сих пор, это то, что он умел любить всех и каждого неизменной любовью. Когда мы были хороши, его любовь к нам была ликованием. Он сиял этой любовью. Когда мы были плохи, в том или другом отношении, это было для него глубоким горем и раной. Его любовь никогда не делалась меньше. Он никогда не говорил: «если ты так будешь поступать, то больше любить не буду». Наоборот, он виновного старался приласкать, чтобы тот почувствовал, что его виновность, говоря церковным языком «греховность», не может превзойти ни Божью любовь, ни любовь людей, которые способны его любить. И это тогда меня поразило, потому что это был единственный такой случай. Скажем, мои родители могли меня любить, это дело простое. Но чтобы совершенно чужой человек меня любил – задарма, без всякой причины, без основания? У него было такое сердце, где мы все могли жить и ликовать. Удивительно. Я понял это много-много лет спустя. Я тогда его конечно полюбил и оценил, но связь межу ним и Богом, видение его как иконы, я постиг, вероятно, только сорок лет спустя. Вдруг я понял, что так-то нас и любит Бог. Я это знал где-то. Где-то в душе или в голове это знаешь. Но тут я понял это с такой яркостью, что я видел Любовь Божию, воплощенную и действующую, никогда не изменяющуюся, никогда не делающеюся меньшей.
Для нас он казался стариком. Ему было, наверное, тридцать пять лет. Он был рослый, на нем висела ряса, он не был жеманный, у него была длинная борода и длинные волосы. Он нам казался ветхим. Он с нами ходил в походы, пробовал играть в волейбол – безуспешно. Но в походах он нас кое-чему научил — заботиться друг о друге. Я помню как в одном из походов, на обратном пути, один мальчик, я до сих пор помню его имя – Кирилл Уваров – подвернул ногу, и отец Георгий на него посмотрел и сказал: «Тебя надо понести». И это было для нас всех не только приказом – к приказу можно было отнестись спокойно – это было что-то вроде дивного призыва. Я помню, как я к нему подошел и сказал «Кирилл, садись мне на спину». И я его до лагеря тащил на спине. У меня было такое чувство счастья – не потому, что я такой крепкий, нет – я не был такой крепкий – я никогда не был особенно крепкий. Детство у меня было трудное, я болел очень много, поэтому физической силы у меня не было. Но у меня было чувство, что я несу товарища. Вот это о. Георгий мне дал.
Я потом был его епископом. Отношения остались у нас те же самые. Он был любящим отцом, который способен любить тебя, какой бы ты не был.
Записано 8 сентября 1999 года
Опубликовано: «Соборный Листок» Русской Православной Церкви, Лондон. Ноябрь 1999 г., №335
[1] Русское Студенческое Христианское Движение
[2] о. Яков Ктиторов