Все верующие в наше время — и те, которые родились в Православии или в какой-либо иной вере, и те, которые обрели веру после какого-то периода неверия, активного или пассивного безбожия, — все находятся перед вопросом и ко всем обращаются с вопросами, сама жизнь обращается ко всем с вопросами. И поэтому первая тема, о которой я хотел бы сказать и, над которой мне хотелось бы подумать вместе с вами, это тема о вопрошании: о законности вопрошания, о том, чего требует добросовестное вопрошание, и вопрос о сомнении. А это нас должно подвести к вопросу о вере, о ее существе и о том, как можно жить по вере.
В спокойные периоды истории вопрошание занимает относительно малое место. Большинство верующих верует самотеком, как их учили дома, как их учили в школе. То, как вся обстановка их обучает или поддерживает их веру, является достаточным основанием для веры. В наше время этого недостаточно. Те из нас, у кого есть крепкая, сознательная вера, постоянно встречаются с вопрошанием других людей, и, как апостол Павел (Петр) говорит, мы должны быть в состоянии каждому дать ответ. Дать ответ с любовью, с благоговением, дать ответ во спасение, но такой ответ, который был бы убедителен. А ответ никогда не бывает убедительным, если все его составные части взяты из цитат либо из Священного Писания, либо из какого-нибудь другого источника, — из святых отцов, из наставлений духовных писателей. Убедителен тот ответ, который человек может дать изнутри своего собственного опыта. Пусть этот опыт будет зачаточный, пусть он будет несовершенный, но он должен быть личный. Отвечать на чужой вопрос, говоря: “Так говорят другие”, не стоит. И без нас люди знают, что другие “как-то так” говорят.
Поэтому вопрошание, когда его нет в нас самих, до нас доходит, — доходит криком, мольбой других людей. С другой стороны, у всякого верующего порой или внезапно, очень резко, мучительно или постепенно зарождаются какие-то вопросы, и эти вопросы могут превратиться в сомнения. Разница между вопросом и сомнением заключается в том, что вопрос открыт. Человек, который чего-либо не знал, который не задумывался над чем-либо, ставит этот вопрос перед собой. Жизнь ставит этот вопрос, обстоятельства его ставят, или он вырастaет из глубин души.
Сомнение имеет другое свойство. Сомнение заключается в том, что нечто, до того казавшееся нам достоверным, несомненным, простым, вдруг перестает быть простым, перестает быть несомненным, ставится под вопрос. Но тогда как в первом случае, в случае простого вопрошания речь идет о неизвестном и поэтому не ставит нас самих под вопрос, то когда рождается сомнение, сомнение нас ставит под вопрос, и ставит под вопрос также и то, во что мы верили. И нам надо научиться справляться и с вопросом и с сомнением.
Первое, на чем я хочу настоять, это то, что каждый раз, когда в нас рождается какой-либо вопрос, связанный с нашим мировоззрением, связанный с нашей верой, с нашим представлением о Боге, о человеке, о себе, мы должны радоваться и благодарить за это Бога. Это значит, что мы переросли какую-то предыдущую стадию нашего развития, когда вопроса не существовало, потому что мы еще не доросли до него, а теперь он перед нами стоит ясно, ярко и нам дает возможность вырасти в новую меру внутреннего нашего развития. Сомнение, как я только что сказал, другого свойства. Сомнение — это момент, когда ставится под вопрос то, во что я верил раньше, то, что мне казалось несомненным, простым. И очень часто верующие пугаются сомнения. Почему? Потому что им кажется, будто при сомнении в чем-либо, относящемся к Богу, к мировоззрению, к человеку, к жизни, ставится под вопрос самая жизнь, самая вера в человека, самая вера в Бога, колеблется наша уверенность в том, что мы стоим как бы на камне, что под нами не шатается земля. И вот тут мы должны научиться с умом, со смелостью и со смирением относиться к вопросам, которые нам ставит наше внутреннее сомнение. Слово со-мнение значит, в сущности, что в нас раньше было одно мнение, одно представление о вещах, а теперь выросло второе, которое сопоставляется с первым, и тот простой ответ, который у нас был в душе, двоится.
Я хочу перед вами провести очень простую, несложную параллель. Когда ученый, занимающийся физикой, химией или какой-либо наукой, собрал, сколько мог, разрозненных фактов (это может относиться также к истории и к философии), он старается законно их собрать в одно целое, то есть их собрать так, чтобы они не были разрозненны, а представляли нечто цельное. Если ученый добросовестный, то, собрав факты, которые ему известны, в определенную модель, в стройное взаимное соотношение, первым делом он поставит вопрос: Не сделал ли я какой-нибудь логической ошибки? Действительно ли мое построение соответствует совокупности фактов?.. Второй вопрос: Не пожертвовал ли я какими-нибудь данными ради того, чтобы цельность всей структуры не была разрушена?.. Третье действие добросовестного ученого будет заключаться в том, чтобы сказать: Да, все собранные мною факты гармонично включены в эту структуру, в эту модель. Теперь для того чтобы наука шла вперед, мне надо искать таких фактов, которые еще не уложились в ту картину, которую я создал. То есть искать таких фактов, которые как бы взорвут созданную мною модель, взорвут структуру, которую я создал, потому что только тогда она может раскрыться, расшириться, и мое мировоззрение, мое представление о вещах достигнет большей ценности и большей полноты… Если же ученый этого не делает, он сохраняет за собой определенную модель, которая рано или поздно устареет.
То же самое могли бы говорить и мы, если были бы достаточно честны, смелы, вдумчивы, о наших сомнениях, относящихся к вере. И когда я говорю о вере, я говорю о всем, что касается Бога, сотворенного Им мира, человека, взаимных отношений, внутренней и внешней жизни, всего. Потому что большей частью, когда человек рождается в вере, то есть когда он просто рождается в христианской семье, которая его обучает вере, раньше чем он еще успеет создать или поднять какие-нибудь вопросы, то он остается в течение очень долгого времени, иногда порой в течение всей жизни, в состоянии умственного детства. Его представления о Боге, о жизни, о человеке, о творении никогда не перерастают тех представлений, которые были ему навязаны или предложены в детстве. Но он растет в других отношениях, он встречается со школой, с университетом, он встречается просто с людьми инакомыслящими, у которых есть вопросы, не обусловленные их детским воспитанием, — и вот тогда начинается внутренний конфликт. Взрослеющий юноша, который имеет в себе только детские представления о Боге и о путях Божиих, сталкивается с этими представлениями, и они для него больше недостаточны. И очень многие теряют веру, не потому что вера несостоятельна, а потому что их представление о вере или о содержании веры является представлением ребенка, тогда как их ум и общее развитие далеко превзошло эту стадию. Для тех, кто родился в вере, для людей, которые были как бы верующими изначально, тут очень важный вопрос о вопрошании. Очень легко пройти через всю жизнь, закрыв глаза и уши на вопросы, которые ставятся другими людьми. Эти вопросы ставятся ими не только для себя, они ставятся людьми для нас. И каждый раз, как мы встречаемся с каким-нибудь вопросом, мы должны остановиться и себя спросить: есть ли у меня внутренний опыт, изнутри которого я мог бы ответить на этот вопрос, или же, наоборот, у меня нет никакого содержания, а только ответы, которые я получил извне?..
Если мы встречаемся с верой не в детстве, а в какой-нибудь другой момент, когда мы уже созрели в значительной мере, то откуда мы ее встречаем? Мы знаем из Послания апостола Павла, что вера от слышания, а слышание от слова Божия. Да, действительно, в эпоху апостольскую люди, изверившиеся в язычестве, слышали живое слово, которое им открывало новые глубины и раскрывало их души к вечной жизни. Это было Божие слово, доходившее до них через проповедь апостолов; это была не философская проповедь, она зиждилась не на умственных хитросплетениях, она была проявлением и раскрытием какой-то внутренней духовной силы. Есть место в Евангелии, где то, что говорил Христос, показалось слушавшим невозможно, слишком тяжело вместить, и многие начали уходить. Спаситель обратился к Своим ученикам: Не хотите ли вы уйти тоже?.. И Петр от имени других ответил: Куда же нам идти? У Тебя глаголы вечной жизни… Что это значит? Христос ни разу в Евангелии не говорил о вечной жизни описательно. Он говорил о вечной жизни внутри человека, Он говорил о Боге, но Он не говорил о том, каково будет после смерти или по окончании мира. Что же имел в виду апостол Петр? Я думаю, он хотел сказать: Когда Ты говоришь, Твои слова касаются в каждом из нас какой-то глубины и зажигается вечность в нас… Вот такова была, я думаю, проповедь апостолов. Она была обращена к людям, которые изголодались, которые изверились, и когда доходила до них проповедь о Христе, о том, Кто Он, что Он говорил, эта проповедь произносилась людьми, которые сами были как бы перевернуты этой проповедью, преображены, изменены. И это изменение, преображенность апостолов превращала их слова в силу и в жизнь. Мне помнится, как мой духовный отец как-то мне сказал: Никто не может отказаться от земного и взойти в вечную жизнь, если он не увидит в глазах или на лице хоть одного человека сияние вечной жизни… Если мы не встретили ни одного человека, из которого хоть брезжит свет вечности, наша вера еще очень слаба. Это может быть легковерие, это может быть желание держаться хоть за что-то, но это не та творческая и преображающая вера, которую мы видим в апостолах и в первом поколении христиан. Поэтому первое, что случается, это встреча с живой верой живого человека, из которого сияет свет вечности, из которого идет слово, несущее в себе силу рождать в нас или, вернее, возбуждать, пробуждать ту вечную жизнь, которая заложена в нас Богом еще при нашем сотворении. Мы можем поверить человеку и можем поверить Христу только тогда, когда мы можем сказать: То, что ты говоришь, звучит истиной и охватывает меня радостью и раскрывается передо мной как красота… Еще Платон говорил, что красота — это убедительная сила истины. И мы можем принять веру, которая нам передается другим человеком, лишь постольку, поскольку мы отзываемся на нее внутренним ответом. Это может случиться через чтение Евангелия, это может случиться через встречу с человеком, который нам являет сияние вечной жизни, но это должно стать личным опытом. Пока вера не является хотя в какой-то мере личным опытом, она является только одним из возможных мировоззрений, но спасительной, решающей для жизни силы она еще не имеет.
Вспомните, например, рассказ о том, как Христос исцелил человека слепого от рождения. Что случилось? Христос ему открыл глаза. И что увидел этот человек? Первое, что он увидел, это глаза Бога, ставшего человеком, глаза Божественного сострадания, Божественной любви, Божественной кротости, лик Богочеловека. Это было первое и первичное для него откровение. Дальше ему пришлось встретиться с большой сложностью первохристианской общины, но от этого он никогда не мог уйти: он видел, он знал на опыте.
Мы все в какой-то момент, бывает, что-то уловим, переживем. А потом это куда-то уходит. Есть другое место в Евангелии от Матфея, где Христос после Своего Воскресения говорит Своим ученикам: Пойдите в Галилею, там вы Меня встретите… Казалось бы — зачем им идти в Галилею встретить Христа, когда Он тут с ними? Какая еще встреча может быть?.. Но если задуматься над этими словами, то мы можем себе представить, как мне было сказано одним священником, что Галилея — это то место, где они впервые встретили Христа. Если мы посмотрим на карту, мы увидим, что Капернаум, Кана Галилейская, Вифсаида — все эти места находятся в немногих километрах друг от друга. Апостолы, конечно, друг друга знали, может быть, детьми, подростками, юношами. И шаг за шагом они узнавали во Христе, в Иисусе из Назарета нечто, чего они раньше ни в ком и никогда не видали. Постепенно перед ними раскрывалась личность Христа, и раскрытие это завершилось тем, что, в конечном итоге, они в Нем узнали своего Учителя, своего Наставника и оказались готовы за Ним идти, куда бы Он ни пошел. Это было время первой встречи, не затуманенной ни гонением, ни сомнением, это была весна новой жизни, вешние воды. Потом пришли трагические годы в Иудее, но то были годы расцвета. И Христос захотел встретить Своих учеников там, где совершилась первая их встреча, еще не затемненная, не трагическая, где все было свет и где постепенно раскрывалась для них личность Христа. Там они могли уловить вновь все то, что они познали раньше о Спасителе.
И в каждом из нас есть такая Галилея. Каждый из нас может, если задумается глубоко, если неспешно возвратится в свое прошлое, уловить то мгновение, когда вдруг он почувствовал свою весеннюю свежесть, свою первозданную красоту, когда мог ощутить, что Бог так прост, так близок, что все имеет смысл и все возможно. Потом это тускнеет, потом мы это теряем, но если мы могли бы относиться к своему собственному прошлому внимательно, мы могли бы все это снова обнаружить. Но вместе мы обнаруживаем, что у нас есть с окружающими нас людьми, с каждым человеком нечто общее, — но не все. Каждый из нас единственен и неповторим, и поэтому мы не можем все иметь сообща, у каждого из нас свой уникальный, неповторимый опыт. Об этом говорят, например, слова во второй главе книги Откровения, что в свое время каждый из нас получит имя, которого никто не знает, кроме Бога, его дающего, и человека, его получающего. Это означает ту неповторимую связь, которая есть между Творцом и Его тварью, каждой отдельной тварью в ее неповторимости, уникальности.
Но одновременно мы живем в обществе людей, из которых каждый знает Бога по-своему; а вместе с тем Бог-то один, Тот же самый. И поэтому, если говорить о том, как мы познаем Бога и как мы Его знаем, можно сказать: “Я тебе могу сказать о Боге нечто, что я знаю, а ты мне скажи то, что ты знаешь, и сообща мы Его познаем глубже, шире, лучше и благоговейнее”. И в этом, может быть, смысл общинной жизни христиан. Каждый знает Бога, а вместе, делясь своим опытом не только в разговоре, но в общей молитве, в общении сердец, душ, мы друг с другом делимся и приобщаемся друг ко другу.
Приходит момент, когда мы действительно истощили, исчерпали все, что знаем сами, и все, что нам может сказать наш ближний и даже Церковь. И тогда остается одно. В Евангелии нам говорится, что Бога никто не видел, знает Его только Единородный Сын Божий, находящийся в недрах Отчих. В конечном итоге, мы должны идти ко Христу, к Нему устремляться, в Него вглядываться, в Его слова вслушиваться и безмолвствовать в Его присутствии, так, чтобы таинственно приобщиться тому, Кто Он и что Он нам может открыть за пределом всяких слов о Боге и о нас самих.
Но я сказал раньше, что в какой-то момент тускнеет наше живое чувство, живой опыт. Где грань между опытом и верой? Вера определяется в начале 11-й главы Послания к евреям как уверенность в вещах незримых, то есть внутренняя уверенность: то, чего мы не можем никакими нашими вещественными чувствами познать, остается правдой. В этом смысле слово “вера” относится не только к Божественным предметам, к Богу Самому. Вера относится также, как уверенность в незримом, к красоте, к любви, ко всему тому, что мы переживаем опытно, о чем мы можем вторично говорить, но что мы не строим логически, а получаем как непосредственное переживание, опыт и знание. Но есть место у святого Макария Великого, где он старается определить грань между живым, непосредственным опытом и верой, которая из него проистекает. И он дает пример: Представьте себе, что вы лежите в лодке, которую качает море. В это время у вас есть живой опыт моря, которое вас несет, волн, которые вас качают, неба, которое широко расстилается над вашей головой, звезд, всего. Вы лежите и все это опытно знаете. Но потом начинается отлив, и вдруг лодка оказывается на песке. У вас больше нет живого непосредственного опыта того, что вы пережили, но никто у вас не может отнять уверенность, то есть опытное знание, того, что с вами произошло. Вы знаете, что такое море, вы знаете, что такое колебание волн, вы знаете, что такое высокое бездонное небо и звезды, — все это вы знаете. Это уверенность в том, что перестало быть предметом вашего чувственного опыта. И вот здесь вы должны помнить, что вера не заключается в том, чтобы голословно поверить сказанному нам, а в том, чтобы хоть частично, хоть сколько-то пережив нечто, сохранить это в нашем опыте как уверенность. И дальше — вырастать вопрошанием, сомнением, если нужно, и расширением нашего опыта, в веру, которая заключается в уверенности в пережитом, в верности тому, куда это ведет, чего это от нас требует, и является также и знанием того, что раскрылось нам через этот опыт.
На этом я кончу свою беседу, и, если у вас есть какие-нибудь вопросы, мы можем ими заняться некоторое время.
ОТВЕТЫ НА ВОПРОСЫ
Дети вырастают в чуждой среде. Как общаться, как способствовать сохранению в них веры?
Я думаю, что одна из проблем, которая встает перед подростком, в том, что его обучают чему-то, когда он еще маленький, а потом, когда он на десять или на пятнадцать лет старше, вдруг обнаруживает, что у него и сомнения, и вопросы, и непонимание. Он перерос все то, чему его учили в детстве, а в интервале мы ничему его не научили, потому что нам в голову не приходило следить за тем, какие вопросы в нем рождаются, и обращать внимание на эти вопросы, относиться к ним всерьез, не просто “как же так ты это ставишь под вопрос?..” Когда-то я привел к одному священнику в Париже студентку медицинского факультета, учившуюся вместе со мной, умную, живую девушку. Она мне говорила, что ни во что не верит, и я решил ее привести к священнику, потому что я тогда не дерзал вообще говорить о вере ни с кем (я обнаглел с тех пор). Она ему сказала: “Батюшка, я не верю в существование Бога”. Он ответил: “Как же ты можешь не верить в существование Бога, раз Он тебя сотворил!” Она возразила: “То, что вы мне говорите, — сплошное идиотство!”. Он глянул на нее и велел: “Вон!” Это, конечно, крайний пример, но часто бывает, что когда подрастающий ребенок нам ставит вопрос, мы на него не отвечаем. И не отвечаем, к сожалению, очень часто не потому, что мы невнимательны к нему, а потому, что нам нечего отвечать, мы сами никогда не думали.
Как-то я собрал группу родителей и детей, подростков. Они ожидали, что я проведу беседу, что они будут сидеть спокойно, я буду обращать внимание на детей, а родители будут павами сидеть: они-де все знают. А я предложил детям: “Вот у вас есть вопросы, — ставьте их своим родителям, и посмотрим, что они ответят”. И родители ничего не смогли ответить. После чего реакция родителей была: “Как вы могли так с нами поступить! Вы нас осрамили перед нашими детьми!”. А со стороны детей другая реакция: ”Как было замечательно! Теперь мы знаем, что наши родители такие же, как мы!”. Это же трагично. Если бы родители следили за вопросами ребенка и прислушивались, не считали их “детским лепетом”, вопросом, который ребенок перерастет, конечно, когда-то, то не оказывалось бы внезапно: “Ой, что я могу ответить из моего опыта?” А если вдруг обнаружишь, что тебе нечего отвечать, то, может быть, кто-нибудь другой может ответить? может быть, кто-то другой думал, хотя ты и не задумывался? И я уверен, что тут у родителей огромная ответственность. Они и сами заглушили эти вопросы (или жизнь им не давала время думать, это тоже бывает) и не следили за детьми в тот промежуточный период, когда можно было шаг за шагом с ребенком идти. Мы часто так делаем: ребенок учится в школе, мы вместе с ним учимся, чтобы ему помогать попутно. Но мы этого не делаем по отношению к вере. К Закону Божию — да: вот тебе катехизис, вот тебе Новый Завет, Ветхий Завет, все что хочешь; мы и сами, может быть, даже что-то знаем об этом. Но не в знаниях дело, а в том, какие вопросы у него встают, откуда они берутся. Некоторые вопросы берутся извне: товарищ сказал, или школа, или время такое, атмосфера общая; а некоторые вопросы встают вполне добросовестно: ”Как это может быть? я больше не могу в это верить!”. И часто нужно было бы сказать: Слава Богу, что ты больше не можешь верить в такого Бога, в Которого ты верил, когда тебе пять лет было. Потому что такого Бога и тогда не было, и не надо было тебе такого Бога как бы “подсовывать”— для удобства родителей, конечно.
Есть подростки, молодые отпрыски наши, которые если и верят в Бога, то не так, как нам хотелось бы. В церковь не ходят, верят в своего какого-то совершенно непонятного Бога, хотя, может быть, даже из Священного Писания вычитанного…
Во-первых, это очень мало похвального говорит о родителях, когда они признают, что дети их верят в какого-то непонятного им Бога. Родителям, знающим своих детей, следовало бы попробовать понять, в какого Бога они верят. Это первое. Раньше, чем давать ответы, надо было бы задуматься над вопросом. Часто — да, дети подрастают и начинают верить или, вернее, выражать свою веру, описывать свою веру в таких категориях, которые нам чужды. Но нам-то надо их понимать, мы потому и взрослые… Вернее, будучи взрослыми, мы должны были бы быть в состоянии понять ребенка, продумать его вопрос, продумать, что за ним стоит, и перед собой поставить вопрос: вот мой сын, моя дочь верит в Бога такого-то. Каким образом под влиянием моего воспитания и сторонних влияний мог вырасти такой образ Божий? Что я могу на это возразить?.. Сказать: “это ересь, неправда, ложь” — очень легко, но это не ответ. У меня своих детей нет, но я, слава Богу, сорок первый год на этом приходе, и детей-то очень много оказалось. И я думаю, что каждый раз, когда тебе дают картину: “Вот каким я представляю Бога”, нельзя говорить: “Ой, нет! Он не такой!”, а надо поставить вопрос: “Как ты до этого дошел? Как интересно! Объясни”. Но мы не ставим вопрос так: “Ты мне объясни, потому что я не понимаю”, мы сразу говорим: “Я тебе объясню, что ты не прав”. А когда человеку говоришь, что он не прав, он сразу жестеет, конечно. Кому охота быть неправым всегда, всегда — потому что он маленький, а ты большой. И я думаю, что одна из задач нашего времени, когда все ставится под вопрос, именно вдуматься, вчувствоваться, вглядеться в вопросы, которые вырастают вокруг нас, и попробовать понять: ”Откуда они берутся, как могло вырасти такое уродство?” Или наоборот: “Может быть, он прав?”
Для этого нужно, чтобы он — или она — хотели с нами об этом говорить и излагать свое представление о Боге, совместно с нами разбирать. Добрая воля нужна не только со стороны родителей…
Это правда; но это возможно, если с раннего детства устанавливать диалог, а не монолог. А если ребенок должен быть только ушами, а родители только голосом, то ничего не получается. Но если с самого раннего детства родители проявляли живой интерес: ”Как ты мне интересен! Каждая твоя мысль мне интересна, весь твой опыт и все движения ума и души мне интересны. Объясни мне, я не понимаю”… Беда с родителями в том, что они почти всегда себя ставят в такое положение: “Я-де понимаю, а ты не понимаешь”. А если родители говорили бы (что просто, правда): “Я не понимаю, ты мне объясни,” — очень многое могло бы быть объяснено. Потому что дети с готовностью объясняют, что они думают, если не ожидают, что их тут же посадят и докажут, что они не правы.
Знаете, есть (я не помню, в книжке ли, которую отец Софроний написал о старце Силуане, или в одном письме, которое Силуан когда-то писал) рассказ о том, как один миссионер, живший на Востоке, с ужасом говорил, что никого не может там обратить. Силуан спрашивает: “А что ты делаешь?” — “Да вот, я прихожу в китайское капище и обращаюсь к молящимся: Как вы можете молиться этим истуканам? Это же дерево, это камень, это металл. Сбросьте все это и поверьте в Живого Бога, Которого я вам буду проповедовать”. Силуан снова спросил: “А что тогда случается?” — «Они меня бьют и выкидывают вон из храма”. Силуан тогда посоветовал: “Знаешь что, ты достиг бы большего, если бы постоял, послушал, как они молятся, посмотрел на их благоговение, а потом пригласил бы нескольких из них посидеть на ступеньках храма и сказал бы: Вот я видел, как вы молились, как вы себя держали в присутствии Бога. Расскажите мне о своей вере… И каждый раз, когда кто-то из них скажет что-нибудь, что очень близко к истине, скажи ему: Как это прекрасно! Но знаете, одного не хватает в вашем представлении… — и прибавь одну крупицу христианского мировоззрения. Тогда они обогатятся и раскроются”.
А когда человеку говорят: “Все, что ты говоришь, вздор” или: ”Нечего мне от тебя узнавать”, конечно, он закрывается. И я думаю, что часто с детьми так бывает. Я видел очень многих детей, которых именно так осаживали: “Какую белиберду ты несешь!” Ребенок никогда не несет белиберду, ребенок всегда очень серьезен. Но родители думают большей частью, что если он не говорит их языком, не выражает их взглядов, то это вздор. Я не говорю, что ребенок всегда прав, — конечно, нет. Я говорю о том, что часто его вопрос, или несовершенное представление, или то, как он видит вещи, это дверь куда-то, а не запертая дверь.
Но если это уже произошло? Живем — видим детей полтора часа в день, живем параллельной жизнью… Вопроса не услышать, потому что его никто не задает…
Даже когда говоришь: ”Но расскажи мне, как ты живешь”, — ответ может быть, с каким я встречалась: ”Мы двадцать лет с тобой все делили, могу я жить своей жизнью наконец?”
Я думаю, что можно, не ставя вопросов, а просто так сидя, рассказать что-нибудь о себе, можно раскрыться сколько-то. Если ребенок, подросток на это отзовется критически или просто не захочет слушать, это неважно. Ты с ним поделился, он тебя будто не послушал; но он не мог не услышать, и где-то в памяти это задерживается. Я глубоко уверен, что в памяти задерживается такое, о чем мы не имеем даже представления. Я вам дам пару примеров. Я в детстве жил в Персии и говорил по-персидски. Уехали мы, когда мне было почти семь лет, попали на Запад, и через два года я не понимал и не мог сказать ни одного слова по-персидски. Меня отдали жить в лицей, и когда я ночью бредил вслух, сны видел, я бредил на персидском языке, на котором говорить не мог и которого не понимал. Значит, он где-то во мне был.
И другой пример, более для меня значительный: как то, чему научаешься в детстве, в течение жизни отлагается в человеке и не покидает его. Я помню такого певца Федорова, баса. Он умирал от рака, я его навещал каждый день, и каждый раз сестра милосердия мне говорила: “Зачем вы пришли? он без сознания”. Я шел к нему в палату, становился около него и — ну, слово “петь” ко мне не подходит, но каким-то образом производил звуки, которые были направлены к тому, чтобы молебен спеть. Каждый раз, когда я пел, в какой-то момент он начинал приходить в себя, и к концу молебна он участвовал в нем еле слышным образом. Потом пришел день, когда я его посетил, и по одну сторону кровати сидела его жена, по другую — дочь. Они только что приехали из Японии, не видели его в течение нескольких месяцев. Они видели его последний раз здоровым, а теперь он умирал, был без сознания. Я им сказал: “Сядьте рядом, я попробую его вернуть к жизни”. Я встал на колени рядом с ним и стал, как умел, петь песнопения Страстной седмицы. И можно было видеть, как в нем поднимается сознание. В какой-то момент он открыл глаза, я ему сказал: “Повернитесь налево, здесь ваши жена и дочь. Проститесь с ними, потому что вы умираете”. Они простились, потом я его перекрестил и сказал: ”Теперь вы можете умереть мирно” — и он ушел в небытие и умер. Песнопения, которые он пел в течение всей жизни, так глубоко отложились в нем, что, когда он их слышал, они имели над ним такую власть, что вернули его к сознанию.
Я уверен, что, если бы мы говорили с детьми или с подростками, просто рассказывали бы им — слушают, не слушают — вещи, которые того стоят, делились бы с ними самым сокровенным, драгоценным нам опытом, это куда-то ушло бы в них. Когда это вернется — неизвестно, но это неважно. Времена и сроки не нам знать, но давать возможность всему этому отложиться в душе человека мы можем. Скажем, у меня нет иллюзий, будто, когда я проповедую, то, что я говорю, доходит до каждого человека и пользу ему приносит. Но я уверен, что некоторые вещи, которые как бы через сито прошли, рано или поздно вдруг могут проснуться. Я мог бы издать целую книжку своих проповедей под названием “Собака лает — ветер носит”, но дело-то в том, что собака лает — и это где-то застревает.
И застревает страшно интересно иногда. Я когда-то преподавал в Русской гимназии, и помню, на моем уроке одна девочка сидела и рыдала, причем не только от скуки, а, вероятно, что-то было другое. Когда мы выходили из класса, я остановил эту девочку и что-то ей сказал вроде ”никогда не отчаивайся” и что-то еще. Она прошла. И она меня разыскала через 25 лет, чтобы поблагодарить за то, что я ей тогда сказал. Значит, это куда-то пошло.
И так часто бывает, что слышанное где-то когда-то вдруг возвращается в нужную минуту как воспоминание, как картина, как способность что-то сделать, какое-то движение души совершить. Я думаю, что это страшно важно: именно — делиться, даже когда тебя не слушают, а не то что: “Сядь да слушай!” Мать отца Сергия считала, что всякая тварь должна по-русски говорить. Я помню, она как-то сидит перед столом, держит кошку за голову и говорит: «Киска, слушай и учись русскому языку»… Так, конечно, с ребенком нельзя поступить. Киска посидела и ушла, вильнув хвостом; ребенок, конечно, будет артачиться. А если ему рассказывать, почти в виде сказки… Все дети, например, интересуются, что с родителями было, когда те были маленькими или подростками. Но мы это скрываем тщательно, нам не хочется быть подростками перед детьми, мы хотим быть взрослыми.
. . . .
Знаете, иногда бывают замечательные вещи. На Трехсвятительском подворье в Париже у нас был очень старый дьякон. Лет ему было, кажется, 86. Голос он свой пропил, зубы потерял естественно, и поэтому когда он пел или читал, было несколько трудно уследить. Я как-то с ним был на клиросе. Он пел и читал, я отчасти читал; и он с такой неимоверной быстротой пел и читал, что я даже глазами уследить не мог по книге. Когда он кончил, я говорю: Отец Евфимий, вы у меня сегодня всю службу украли, но что еще хуже, вы ее, наверное, и у себя украли, потому что вы не могли уловить то, что вы пели и читали… Он (я его очень любил) заплакал и сказал: Прости меня! Но знаешь, когда мне было пять лет, меня родители отдали в монастырь, потому что им нечем было меня кормить. Я эти песнопения и слова слышал всю свою жизнь, и они так в меня вошли, что мне даже читать слово не нужно. Когда я его вижу, то словно рука касается какой-то струны в моей душе, и вся душа поет, как арфа… Вот до чего дошли эти слова, они уже не были словами, — они были прикосновением молитвы, прикосновением Божиим. Я думаю, что мы могли бы, конечно, не такое совершить, но нечто в этом роде предпринимать по отношению к детям. По отношению к детям до их рождения, когда мы молимся, они часть нашего физического естества. Они рождаются и лежат в люльке, и если мы над ними поем, читаем молитвы задолго до того, как у них сознание проснется, всё это святое где-то отлагается. И потом в течение всей жизни, всего постепенного вырастания детей мы должны научиться с ними делиться, рассказывать о себе, рассказывать о других, о случившемся, о чьем-то опыте. И если мы знаем своего сына или дочь, то — можем выбрать такие вещи, которые дойдут до их сознания. Не что угодно рассказывать, а — каждый человек отзывается селективно на то или другое. И это можно довести до сознания.
…
Я думаю, что очень часто мы делаем ошибку в том, что стараемся научить человека, т.е. подходим так: Я знаю лучше, и поэтому я ему передам то, чего он не понимает, не знает… А часто ребенок знает нутром то, чего мы головой не умеем уловить. Знаете, в «Страшной мести» Гоголя колдун говорит: Душа Марии знает больше, чем Мария… Да, душа Марии знает, и ребенок где-то нутром может быть, знает многое, чего я не мог уловить, потому что он ни языком, ни головой не может этого выразить. И часто мы можем как бы возгревать, воспитывать в человеке всё самое прекрасное — любовью, заботливостью и тем, чтобы не стараться научить, перекроить, исправить, а тем, чтобы с большим уважением отнестись к тому, что в нем есть, и как бы вызывать к жизни всё то, что можно вызвать к жизни.
В одном романе французского писателя говорится о человеке, который любовью научился вызывать из земли всю жизненную силу, в ней заложенную. Рассказ такой: вернулся из каких-то островов некий Cyprien, который там научился именно петь земле песнь любви, возрождающую в ней способность творить жизнь. Он покупает во Франции клочок земли, который ничего не приносит, даже сорной травы, и с любовью к этому клочку относится. Он его не только обрабатывает, он ему поет свою любовь, и постепенно эта земля начинает приносить какой-то плод: траву, цветы, растения, и образуется маленький рай, который создан любовью. Туда собираются звери, которые иначе друг на друга нападают, друг друга загрызают; а туда они собираются, потому что там всё как бы стоит на любви. Дальше идет трагедия, конечно, … Трагедия в том, что один только зверь не идет на это: лиса. Лиса не хочет в рай, лиса старается райских кур словить, лиса все вертится вокруг. И этот человек старается и ее привлечь. Сначала любовью; потом, когда он чувствует, что любовью не может, он старается ее привлечь, ей как бы обманную, обманчивую любовь представить. Лиса всё еще не верит. И наконец он чувствует: какой ужас! Если бы лиса вошла в рай, то рай был бы совершенный. Без лисы рай не совершенен. Если бы не было лисы, то был бы сплошной рай… Он лису убивает. И когда он возвращается на свой участок, все травы вымерли и все звери разбежались.
И вот мне кажется, что и по отношению к человеку, если не учить его ничему, а его как бы возгревать любовью, чтобы в нем всё живое затрепетало, всё истинное выросло, чтобы он расцвел, мы могли бы что-то сделать, не ставя себе вопрос о том, каким я его хочу видеть, — пусть он будет всем, чем Бог его создал. Это делали святые по отношению к самым разным людям, которые их посещали, даже к зверям. Я бы сказал, к зверям это гораздо легче, — даже к человеку.
Вы говорили не раз, что бывают люди, о ком или с кем трудно молиться. Иногда чувствуется злая воля, не всегда преодолеть можно
Конечно, не всегда превозмочь можно. Знаете, своими силами ничего нельзя превозмочь. Но можно сказать: Господи, я ничего не могу сделать, но Ты приди!.. Я помню такой случай. Два человека были в ярой ссоре и попросили, чтобы я их собрал и чтобы они друг с другом поговорили в моем присутствии. Конечно, в идеале это значило примирение. На самом деле это вылилось в самый ярый, несдержанный спор. Так как в моем присутствии каждый имел право сказать всё, что хотел, то они друг от друга услышали даже то, чего дома не слыхали. Я посмотрел на одного, на другого и подумал: я ничего не могу сделать!.. Я тогда обратился к Богу: Господи, я ничего не могу сделать, но Ты можешь. Стань среди нас, ниспосли на нас мир Твой. Я только буду сидеть и Тебе молиться, чтобы у Тебя как бы «было право» здесь быть, а Ты сделай невозможное… И постепенно им стало невозможно друг друга ругать. Ну, язык заковался, не знаю, что случилось, но они перестали кричать, перестали говорить, посидели, и выпили чай в конце концов. И это было дело Божие; никак не мое, и конечно не их дело.
Я уверен, что так бывает гораздо чаще, чем мы думаем, если мы не стараемся делать то, чего не можем, а говорим: Господи, я не могу, но Ты можешь, — сделай!.. А если не сделаешь, ладно, я буду молиться дальше, чтобы что-то случилась… Но искусственно сделать нельзя. Можно искусственно двух людей как-то заставить себя вести прилично друг с другом, но нельзя человеку переменить сердце. Бог это может сделать.
Могут ли книги помочь? и какие? я имею в виду детей…
Тут у меня большое затруднение в том, что я не был верующим ребенком. Для меня Бог не существовал до 14-15-летнего возраста, поэтому у меня нет никакого представления о том, что можно дать читать ребенку, чтобы ему открыть область веры. Я только знаю, что за последние лет шестьдесят мне приходилось заниматься с детьми сверстниками, старшими, младшими, и единственное, что можно сделать — это передавать им свое переживание о прочитанном. Причем можно читать на одном уровне и передавать на другом. Можно читать, скажем, Священное Писание, но не вычитывать его, как есть, потому что оно еле понятно, а рассказать рельефно, живо, как рассказ, как событие, а потом, когда ты рассказал своими словами так, чтобы это дошло, взволновало ребенка, можно предложить: “А теперь давай прочтем так, как Христос эту притчу рассказывал”. И тогда ребенок делается способным эту притчу прочесть в Евангелии и в ней узнать все, что он пережил до того. Я это делал в течение каких-то шести лет, когда у нас была детская школа на русском языке. Я с детьми проходил воскресные чтения и другие отрывки Евангелия. Я сначала им рассказывал своими словами как можно более живо, выпукло, не перевирая ничего (то есть, не прибавляя, не убавляя, но можно рассказать вещи очень разно). А потом у нас была дискуссия о том, как они это воспринимают, что это для них значит. А завершая дискуссию, я говорил: ”А теперь прочтем” — и этот отрывок приобретал смысл в той форме, в которой он написан. Но если ребенку давать читать, скажем, Закон Божий для детей или Катехизис Филарета, который — гениальное произведение, но не для детей, или даже жития святых, которые часто написаны приторно или описывают такие невозможные и ненужные вещи, конечно, это их останавливает. То, чего они не могут воспринять, они выкинут, но они выкинут тогда все, они и святого этого выведут как бы за линию, потому что то, что о нем сказано, просто невыносимо.
А как быть с теми детьми, с кем нет возможности видеться? Допустим, у меня в России крестник…
Я отвечу сначала плоскостью: молиться о нем. Я называю это плоскостью, потому что это самоочевидно. Но с другой стороны, действовать в зависимости от обстоятельств. Скажем, теперь можно ему писать, вероятно, легче, чем десять лет тому назад. Можно найти кого-нибудь там, кто бы им заинтересовался и с ним поделился чем-нибудь. Это уже вопрос другого рода.
Конечно, есть книги, которые можно дать читать. Скажем, для меня первичную роль сыграло Евангелие, но потом жития святых. Но мне посчастливилось, я читал жития святых, которые не заключались только в рассказах о таких чудесах, в которые едва верится. Есть чудеса, в которые и “не верится” в каком-то смысле. Но знаете, со святыми дело так обстоит, что часто рассказывается о том или другом событии, которого, может быть, и не было, но которое его характеризует, и в этом рассказе он весь, как живой. Есть, например, рассказ об одном из святых киево-печерских. Он как-то вечером сидел у себя в келье и услышал странные звуки в умывальнике. Он подошел и видит: в умывальнике осталась вода, и в ней барахтается бесенок. Он взял крест и положил на умывальник так, чтобы бесенок оказался под крестом. Бесенок пригнулся, только голова из воды торчит, и говорит: “Отними, отними этот страшный крест, мне страшно от него!”. Святой отвечает: “Я отниму только при одном условии: что ты мне сейчас споешь ту песнь, которую ты пел, когда был светлым ангелом”. — “Не могу, — говорит тот, — забыл!” — “Ну, хорошо, — говорит святой, — я тогда тебя перекрещу”. — “Нет, нет, не крести меня, я попробую!”. И вот бесёнок начал пробовать. Голос у него, конечно, был уже не ангельский, слов он уже точно не помнил, но со страху он начал вспоминать, сначала кряхтел, потом постепенно слова возвращались, потом голос начал как-то мягчеть, и в какой-то момент он вдруг всей грудью запел песнь, которую пел, когда был светлым ангелом, и вылетел из этого умывальника светящимся ангелом. Я не хочу сказать, что это исторический факт. Но я хочу сказать, что когда это ребенку расскажешь, это до его сознания что-то доводит, — хотя бы то, что этот чертенок, когда сделал попытку петь ангельскую песнь, через нее начал светлеть и оживать и меняться.
И масса есть таких рассказов. Я могу рассказывать без конца из житий святых, потому что я на них как бы воспитывался. И эти рассказы не тем меня интересуют, будто это история. Например, когда говорят: “Вы себе представляете: это святой на расстоянии одиннадцати верст видел через стены своей кельи!” — меня это не волнует. Если он мог вообще видеть через стены своей кельи, двадцать верст или сто верст никакого значения не представляют. Есть рассказ из жизни французского писателя Вольтера. Какая-то благочестивая женщина хотела обратить его к вере и говорила: “Как же вы можете не верить в святого Дионисия Парижского? Его обезглавили в одном конце Парижа, и он, взяв свою голову, прошел через весь Париж и остановился на другом конце”. И Вольтер ей ответил: “Знаете, в таких случаях только первый шаг труден”.
Опубликовано: «Пути христианской жизни». – М.: «Практика», 2018.