Двадцать лет тому назад три оратора, принадлежащие к различным исповеданиям, легко могли выступать один за другим: мы думали совершенно по-разному, то, что мы имели сказать, никак не походило на слова другого, наши точки зрения настолько глубоко отражали наши расхождения, что можно было не опасаться, как бы другой не сказал того, что собирался сказать ты.
Сегодня это становится все более затруднительным. Чувствуется, что второй выступающий может использовать лишь половину своего багажа. Что же сказать последнему? Если бы я обладал мудростью одного нашего собрата из Болгарской Церкви, я бы высказал нечто очень содержательное, что избавило бы нас вместе с тем от необходимости беседовать дальше. Несколько лет тому назад, после протокольного визита, в Ламбетском дворце прощались группы иерархов Англиканской и Православной Церквей. Один за другим с прощальными речами, где говорилось о любви, о единстве и надежде, выступили Архиепископ Кентерберийский, представитель Епископальной Церкви Англии, еще четверо или пятеро англикан. Затем настал черед православных; их возможности ограничивались не только всем уже выслушанным, но и тем фактом, что им приходилось выражаться на чуждом для них языке. Они старались, как могли, но когда встал девятый оратор, владыка Иосиф Варненский, человек молчаливый и сдержанный, мы все задались вопросом, что нового сможет он сказать о любви, единстве и надежде. Он поднялся, обвел нас серьезным взглядом своих спокойных глаз и произнес: «Что я могу прибавить к уже слышанным прекрасным словам? — Молитву: Господи, даруй им стать реальностью». Не стоит усматривать в этом выражении горечи или неуместной шутливости; мне кажется, что их можно отнести к любой нашей экуменической встрече. Третий оратор мог бы ограничиться тем, чтобы молитвенно возблагодарить Бога за все растущее единодушие, которое мы уже знаем опытно, за радость этих встреч, за чувство, что мы — сплоченная группа христиан, а не пестрая толпа противостоящих друг другу христиан, какой мы были двадцать лет назад. И затем попросить Бога о том, чтобы эти слова надежды — слова, полные правды и искренности, стали сущностной ежедневной реальностью нашей жизни, жизненным опытом конкретного единства, действенного и творческого единства.
Но вот, мы расстаемся и оказываемся перед лицом противоречивых представлений. С одной стороны, у нас есть сознание нашего сходства как христиан, о котором мы можем радоваться сегодня; с другой стороны, в любой миг мы можем измерить разделяющее нас расстояние и трудности на пути, который нам еще предстоит пройти навстречу друг другу. Думаю, мы должны быть предельно реалистичными, нам нужен серьезный, зрячий реализм, если мы хотим, чтобы наш поиск единства не оборвался, не обернулся слабостью, пусть полной доброй воли, но способной принести плоды лишь в плане человеческом. Добрая воля, родившаяся в ответ на призыв Божий, но в чисто земном измерении, превратит единство Тела Христова (которое мы призваны не только искать и принять, но и строить) в общественный союз; Церковь, местопребывание Живого Бога среди Своего народа, будет сведена к чисто человеческим меркам, потеряет всякую устремленность.
Я хотел бы подчеркнуть, хотя делаю это без всякого вдохновения, некоторые конкретные, реальные трудности сегодняшнего дня. В каком-то смысле, христиане, которые приходят на экуменические собрания, это те христиане, которые уже стали чутки к этой проблеме; но это далеко н е в с е христиане: в Париже больше народа, чем в этом зале, в этом мы должны отдавать себе отчет. Первая проблема — проблема неведения. Мы сразу же думаем о том, что не знаем другого, что за столетия полемики, злой воли или просто ослепления и недопонимания у нас постепенно создались карикатурные образы. Такое незнание другого несомненно присуще нам, но прежде чем говорить об этом, мне кажется, нам следует остановиться на том, что мы не знаем сами себя, что мы в плену иллюзий. Не замечали ли вы, как часто, сравнивая свое исповедание с чужим, христиане сравнивают все опытно переживаемое ими богатство с карикатурой или весьма бледным образом, который у них создался от поверхностного, предвзятого чтения. Вся глубина души сравнивается с эмпирическим образом общества, лучших представителей которого мы не знаем, не выбираем; а ведь вместо того, чтобы говорить об окружающих нас христианах, которые ранят нас недоброй волей или неспособностью увидеть, что правда-то на нашей стороне, мы могли бы обернуться к святым, сравнить святых Запада и Востока. Это было бы более справедливо по отношению к Церквам, представителями которых они являются, Церквам, в недрах которых они родились, были напитаны словом истины, выросли в свою полную меру — потому что они стали святыми не вопреки своей Церкви, а благодаря ей, внутри нее, — несмотря на некоторую недостаточность, часто касающуюся чего-то второстепенного.
Иногда размеры этого неведения совершенно замечательны, можно было бы собирать перлы — если позволительно говорить о перлах невежества. Помню железнодорожника на вокзале, который в пять утра увидел меня во всей красе моего православия — борода, широкие рукава рясы и прочее — и спросил меня, что я такое. Когда я сказал, что я русский православный священник, он ответил: «Я знаю, что такое русский, но второе слово — понятия не имею». Тогда я постарался объяснить ему, как мне казалось, просто и правдиво, что Православная Церковь — очень древняя христианская община, основанная Господом нашим Иисусом Христом и Его апостолами. Он взглянул на меня с жалостью, состраданием, которые я до сих пор ношу в сердце, и сказал; «Ах, сударь, никакая церковь не может быть древнее Джона Нокса». Какого же видения целостного христианства можно ожидать от него, если история Церкви начинается с Джона Нокса. Разумеется, все прочее — это темное прошлое, даже не времена язычества, которые были полны надежды на становление, даже не Ветхий Завет, который мог перерасти и расцвести в Новом, не языческий мир, который готовился принять семя и принести плод. Просто темная эпоха, где по всей видимости Бога не было.
Порой можно испытать потрясение едва ли не еще большее. Я помню спор между мужем и женой: она — увы! — православная христианка, он — некрещеный еврей. После сорока лет тщетных споров о достоинствах веры каждого, жена наконец нашла неопровержимый аргумент, она сказала мужу: «Как ты можешь отстаивать свою веру: Сам Бог был евреем и стал христианином». Звучит это забавно, но если представить себе, что это не шутка, что это богословские утверждения; если представить себе, что это и составляет глубинную истину видения мира этой женщины или того рабочего на вокзале… и подобных примеров я мог бы привести немало… Чего можно ожидать от встречи, если один объект неизвестен, а другой субъект не знает сам себя? Кто будет встречаться? Обе стороны отсутствуют: словно попал в рассказ барона Мюнхгаузена о том, как он видел тень кучера, который чистил тень лошади тенью скребницы. Диалог так и идет — диалог несуществующих теней. Вот первое. Это может показаться нелепым или смешным. Но это далеко не смешно, когда встает проблема спасения; такой диалог означает, что не может быть отношений между двумя взаимными и соотносимыми отсутствиями. Вот результат того, что другой нам незнаком; примеров этого незнания я приводить не буду. Достаточно каждому из нас спросить себя, что он знает о соседе: вот мера этого незнания. Как же можно ждать, перед лицом такого незнания и самого себя и другого, чтобы не возникало суждений не только ложных в своей безрассудности, — суждений совершенно безумных. Мне вспоминается гимн, — знакомством с ним я обязан одному баптистскому пастору в Англии, который привел его на подобного рода экуменической встрече. Это был любимый гимн его дедушки; могу заметить, что текст этот больше не входит в сборник гимнов его церкви: «Мы — малое стадо, возлюбленное Богом, а других пусть ждет погибель. В аду всем найдется место, но мы не хотим, чтобы в раю была толкучка». Вот глубоко христианские чувства, вот песнопение, которое питало благочестие почтенного старца.
Есть и проблема средств общения. Я говорю не о mass media, ужасных средствах, позволяющих нам обращаться к людям или собраниям людей по всей Европе, на больших расстояниях; я говорю о том, каким путем можно передавать мысль, приобщать другого, кто бы он ни был, к ценному, богатому, глубокому опыту, или, во всяком случае, к такому опыту, который составляет все содержание жизни индивидуума и тем самым имеет человеческое значение и значим в глазах Божиих. Есть и проблема языка. Я говорю не об очевидном ее аспекте, не о Вавилонской башне и том, как она сказывается на нас. Я имею в виду, что нам трудно понимать друг друга, потому что слова, которые мы употребляем, в разных конфессиях приобрели различное значение. Для каждой христианской конфессии слова, которые мы употребляем, приобрели специфическое звучание, и употребив то или другое выражение, можно вызвать реакции почти что «по Павлову». Если заговорить на тему крещения в присутствии баптистов, сразу видишь, как баптисты в зале распрямляются и оживают, даже если мгновением раньше они с нетерпением ожидали, когда же кончится ваш доклад. Есть и другие выражения: слова «реальное присутствие» всегда вызывают живую реакцию, но чаще всего реакцию противостояния; можно привести и другие примеры. На Генеральной ассамблее ВСЦ в Нью Дели я с изумлением обнаружил, что слово «Троица» вызывает поразительную реакцию. Я всегда в простоте сердца считал, что для христианина очевидно, что Бог Един во Святой Троице. А тут я стал свидетелем тому, как многочисленное собрание христиан в течение полутора часов, потом и дальше, двух, трех часов, обсуждало, можно ли основой экуменического движения считать нашу веру в Троичность, или это слишком высокое требование и его нельзя предъявлять всем христианам… На меня это произвело глубокое — и я не могу сказать, что очень благоприятное — впечатление.
Вот примеры. Вы мне возразите, что это только слова, — да, но за словами стоит целый мир, порой стоят десятки и сотни лет поляризации мысли, чувства, в результате чего люди, которые привязались к какому-то выражению и сделали из него центр, сердцевину, объединяющий их группу принцип, оказываются неспособны общаться с другими людьми умственно или разделить с ними духовный опыт. Увы, это существует, и не только между христианскими исповеданиями, которые находятся на противоположных полюсах опыта. В Нью Дели крайне правое, так сказать, крыло составляли православные и старокатолики, крайне левое — чилийские пятидесятники; ясно, что расстояние очень великое, и неудивительно было бы, если бы споры и непонимание возникли между этими крайними крылами. Казалось бы, по мере приближения к центру можно было бы ожидать взаимопонимания в опыте. Но нет, такой встречи не происходит, потому что даже в центре, на расстоянии нескольких сантиметров, слова отяжелели за века множеством значений, смыслов, больших, чем сами слова. Слова не просто выражают то, что мы хотим сказать; эмоциональные и исторические отзвуки в них берут верх над непосредственным, трезвым, строгим смыслом — богословским и живым — слов. Э т и м следует заниматься гораздо больше, чем изучением богословских трактатов и осмыслением того, что другой думает о себе и о нас; надо не только перерастать себя самих в большем понимании того или другого аспекта чужой духовности; следует перерастать себя самого в собственных унаследованных реакциях, в собственном семантическом эмоциональном наследии. И это гораздо труднее, чем просто выучить язык, который позволял бы, так сказать, технически переводить то, что говорит один, на язык другого. Это проблема языка в самом широком, самом сложном, часто самом неожиданном смысле этого слова.
Надо считаться и с тем фактом, что хуже всего глух тот, кто не хочет слышать. Очень часто мы не видим, не слышим и не понимаем, потому что внутренний стопор в нашем уме или в сердечном отклике приводит к тому, что мы видим — и остаемся слепы, слышим — и остаемся глухи. В Англии сейчас есть молодой человек, молодой англиканский священник, который слывет большим знатоком и специалистом по православию. Он провел в России десять месяцев и вернулся оттуда специалистом, который способен разрешить любую проблему, потому что он все видел и все понял. Он наградил нас книгой о русском православии под названием «Опиум для народа». Я его встретил после его поездки и спросил, что он думает о православии; он ответил: «Я провел в этой среде десять месяцев и теперь знаю, что это такое: суеверие и святая вода». Так вот, уж поверьте мне, но если бы в православии было лишь святая вода и суеверия, после пятидесяти лет антирелигиозной пропаганды и кровавых преследований, ни от того, ни от другого ничего не осталось бы, потому что отдавать свою жизнь за это — слишком дорогая цена. Если бы на большей глубине, чем он сумел разглядеть, не было богатого опыта Самого Бога, русское православие больше не существовало бы — но вот, перед вашими глазами свидетель того, что оно есть. Это важно, потому что пример, который я вам дал, может быть — крайний пример, но кто из нас может сказать, что он всякий раз смотрит с намерением увидеть и слушает ради того, чтобы услышать? Кто из нас осмелится сказать, что он слушает и смотрит с намерением отбросить всякое ошибочное представление, всякий предрассудок, любую узость ради того, чтобы обнаружить полную или хотя бы частичную истину в том, что перед ним, открыть другого, каков бы он ни был, каково бы ни было его имя или его характер, открыть другого так, как его видит Бог, в глубинной правде его личности, в его лояльности Христу, которая проявляется не только в нашем стремлении быть едиными в согласии с Его волей, но и в самой нашей разделенности. Мы — христиане различных исповеданий, потому что именно так мы, пока что, способны уловить суть христианства и войти в личную связь со Христом, жить в Боге. Я могу каяться в том, что я плохой православный, я не могу каяться просто в том, что я православный, и я думаю, что никто из нас не вправе просто сказать: «Я сожалею, что я — то, что я есть». По этому поводу есть забавный рассказ о том, как разговаривали русский и англичанин. Русский от чистого сердца говорил своему английскому другу: «Я так восхищаюсь вашей страной, что, не будь я русским, я хотел бы быть англичанином!» И тот ему ответил: «И я точно так же!» Так вот, из подобных анекдотов можно чему-то научиться, потому что они отражают реальный, непосредственный опыт. Они приложимы очень прямо, беспощадно к нашим взаимным отношениям. В том, что я говорю, переплетены трудности и надежды, потому что видеть эти трудности, осознавать их так, как осознаем их мы — уже залог надежды. Так было не всегда; когда-то эти трудности были нормой. Пару дней назад я выступал в Экс-ан-Прованс; монсиньор Прованшер рассказал мне, что в детстве он был настолько убежден в правоте римокатоличества, что когда в девять лет был в Англии, он захотел посмотреть английский храм, но хотел вместе с тем показать, что это и не храм, и во всеоружии своего девятилетнего богословия вошел туда, не сняв шапку, и отказался обнажить голову. Вот очень типичный пример, — типичный не для римокатоличества, а для всех нас, как основоположное отношение. Мы не готовы, не расположены снять шапку перед чужим Богом; это не наш Бог, это ложный Бог. Как ни странно, это так, и, к сожалению, очень даже так. Если покопаться в своей совести, я думаю, мы без особого труда — и, надеюсь, с глубокой болью — обнаружим, что это так.
В настоящее время христианские конфессии сближаются. Это очень важный факт. Мы изо всех сил стараемся не называть друг друга еретиками и раскольниками. И напрасно, потому что «еретик» и «раскольник» — просто описание объективных фактов. Существуют ереси, существуют и расколы; и тот, кто в ереси — еретик, а тот, кто в расколе — раскольник. С этой точки зрения совершенно бесполезно играть в прятки. Однако нам следовало бы очистить эти выражения от шелухи оскорбительности, присущей им. Сказать о ком—то, что он впал в ересь, не значит сказать тем самым, что он вор, лжец, убийца, что он воплощение всех смертных грехов и всех мелких грехов. А между тем, мы часто это именно подразумеваем, когда говорим «еретик», «раскольник», подобно тому, как до революции русский извозчики обзывали друг друга «Эх ты, химик!» — это было слово непонятное и тем самым оскорбительное. Только мне кажется, что когда мы называем кого-либо еретиком или раскольником, очень важно нам понять, что мы тем самым утверждаем две противоположные вещи. Мы говорим одновременно, что он заблуждается и что он в Церкви, потому что невозможно стать раскольником вне Церкви, так же как невозможно быть еретиком, не будучи христианином. Помню, много лет тому назад я спросил у отца Георгия Флоровского, что следует думать о таком—то богослове: он еретик или нет? Он ответил шуткой, но очень язвительной; он сказал: «Он явно не еретик: чтобы быть еретиком, надо быть христианином!» Так вот, оставляя в стороне анекдотичный повод для вопроса и ответа, нам следует вспомнить, что мы — христиане и в нашей разделенности, и что в этом — такое богатство возможностей.
Следует помнить и то, что за века наших разделений каждая группа своей крайней, отличающей ее позицией по отношению к Самому Христу, к сути христианства особенно выделила, открыла в христианстве некоторые черты, довела их до крайности, так что эти стороны христианства у нее стали почти карикатурными, порой смешными или трагичными, но в процессе нашего общего поиска сегодня эти открытия, которые, взятые сами по себе, являются уродством, могут обогатить нас. Мне кажется, нам сейчас следует вернуться к истокам всей проблемы наших разделений и подходить с большим уважением и благоговением к другому, кто бы он ни был, помня, что никто не может узнать в галилейском Пророке воплощенное Слово Божие, Господа, если Сам Дух Святой не откроет ему это. Мне кажется, что в духовном отношении было бы опасно, а интеллектуально — нелепо говорить о ком—то, кому Святой Дух открыл нечто, что он находится вне христианства.
Надо учитывать и то, что если мы хотим послужить делу церковного единства, следует прежде всего помнить две вещи:. Во-первых, единство Церкви, которого мы ищем — не культурное объединение, а единство живого тела Христова, в котором все части — живые члены, т.е. реальные христиане. Каждый из нас, в меру своего отступления от христианства — препятствие на пути к единству христианства, потому что дело не в умственных убеждениях: это сущностно онтологическая проблема. Невозможно представить Единую Церковь, Тело Христа, которая состояла бы из индивидуумов, членов, каждый из которых взятый в отдельности не является христианином. Это нелепость, однако этой нелепости мы так часто ищем, пытаемся ее осуществить при помощи дипломатических мер и переустройств, что приводит к созданию обширных объединений, в которых не больше единства, чем было раньше.
Кроме того, мы ничего не достигнем, если не будем помнить, что наше отношение к другому, кто бы то ни был, кого мы считаем объектом в диалоге, где субъект — мы сами, — что наше отношение должно быть отношением Самого Христа. Христос, Бог Единый во Святой Троице, есть Бог всех и каждого, Бог, Который любит равно добрых и злых, Который изливает любовь на добрых и злых, этот Бог не только поручитель, но и хранитель человеческого достоинства, Который хочет не рабов, а сыновей, друзей Себе, друзей в полном смысле слова, людей, которые в состоянии преломить хлеб за трапезой, где все равны: Сын и сыновья.
И наконец, отношение Бога к миру это отношение полной солидарности с ним. Мы часто думаем о Боге как о Творце, Который пустил нас в бытие, а в конце будет судить нас, Который насильно поставил нас в путь становления, откуда мы не можем выйти, Который не спросил нашего на то согласия, но потребует от нас отчета в конце времен. Есть еще нечто, вернее, кроме этого есть в с е, потому что в каждый момент Бог остается солидарен со Своим творением: возьмите столько мест Священного Писания, где Бог изображается как верный Супруг творения, ставшего неверным, Тот, к Которому всегда можно вернуться, Чье сердце не меняется, Кто всегда хочет нашего спасения, всегда открыт и готов заплатить цену за неверность другого. И центральное событие полной, всеконечной солидарности Бога со Своей тварью — это Воплощение. Бог становится человеком навсегда, Бог входит в историю в Лице Слова воплощенного и, если позволительно употребить выражение, может быть, недостаточно богословски отточенное, приобретает судьбу и тем самым в Вознесении уносит все человечество и все видимое и невидимое в глубины Божественной тайны, потому что одесную Отца — Слово воплощенное. В этом — полная солидарность, причем не со святым, а с грешником, со всеми и с каждым, ради того чтобы спасти всех, кто может быть спасен… — наше отношение редко бывает таково. Нам слишком часто кажется, что Бог — н а ш Бог, что м ы — настоящие Его дети, а кроме того, есть дети приемные, к которым Бог относится ласково, кого Он терпит, но которые, разумеется, не могут сравниться с нами. Мы чувствуем себя явно достойными Бога, а другие годятся нам только в подметки. Мы же не чувствуем себя солидарными с каждым грешником: стоит лишь посмотреть на то, как мы воспринимаем грешника, когда обнаружим его в своей среде. Если бы кто-то вышел вперед перед службой и объявил перед собранной христианской общиной, что он профессиональный вор, каково было бы наше первое движение: раскрыть ему объятия или проверить, на месте ли наш кошелек? У нас нет этой солидарности с грешником, потому что мы не хотим замараться; его блохи — пусть сам и чешется. И с другой стороны, у нас нет солидарности в смысле — ответственности. Мы совершенно забыли, что виноват тот, кто прав: если я обладаю истиной и неспособен ее передать, чего же я могу требовать от того, кто заблуждается и не может найти истину во мне? Думаете, можно посмотреть на любого из нас и увидеть истину во всем ее великолепии и сиянии? Попробуйте обнаружить хоть в ком-нибудь из нас, здесь присутствующих, доказательство, что его исповедание и есть Церковь Христова в полном смысле слова. Из-за того, каковы мы, имя Божие хулится и Церковь наша хулится. И это последнее, о чем я хотел бы сказать. Мы должны взять на себя гораздо большую солидарность, потому что если мы считаем себя правыми, на нас лежит ответственность за тех, кто заблуждается. И наша ответственность тем большая, если Бог считает, что правы мы: в первую очередь будем судимы мы, а не тот, кто ошибается. Вот какие мне видятся трудности и какие видятся надежды — те и другие взаимосвязаны в нынешней экуменической ситуации. Мне кажется, нам не следует сосредотачивать внимание не проблемах успеха или неуспеха, победы или поражения. Мне кажется, история началась не в Джона Нокса и не — да простит меня Бог и вы, братия, — с Второго Ватиканского собора, и не с Родоса, какой он там по номеру. История началась не с этих мелких событий, которые велики лишь тем, что мы сами в них участвуем, и поскольку мы — как мыши, а события эти превосходят нас, они нам представляются горами. Я думаю, очень важно нам осознать это, вернуться к трезвому подходу, который нам позволит видеть, что ничто не в меру христианства, что не может быть поставлено рядом с распятием, — не с художественными изображениями, украшающими наши храмы, а с жестким, грубым Голгофским крестом, на котором Слово воплощенное отдало Свою жизнь, или рядом с блистанием Воскресения. Все то в нашем поиске единства, поиске духовной жизни, в наших взаимоотношениях, что меньше этой меры, еще земное, еще принадлежит этому миру. Крест и Воскресение, Христос с пронзенными руками и ногами в славе Своей победы — вот мера, к которой мы должны стремиться. И после каждого шага вперед на пути ведущем нас навстречу друг ко другу, после каждого успешного усилия к единству, мы должны снова погружаться в глубины этой тайны, по слову Спасителя ученикам: «А теперь удалитесь в пустыню и отдохните» тем внутренним покоем, который есть возвращение в глубины, отрешением от того, что, как нам кажется, совершаем мы и что может совершить Один только Бог.
Пер. с фр.
Опубликовано: Церковно-общественный вестник. 1997. № 18. С. 11—12.