I
С каждым годом мне представляется все более трудным сказать на наших говениях что-то новое; мы столько лет живем одной, общей церковной жизнью, столько лет делимся чувствами и мыслями, столько лет слышим те же евангельские чтения и врастаем в них вместе, что кажется, я могу лишь повторять то, что столько раз говорилось.
А вместе с тем, если задуматься, какой плод мы принесли за годы нашей жизни оттого, что слышали слова Самого Бога, ставшего Человеком, то приходится признать: Нет! Надо вновь и вновь говорить то же и о том же!.. И говорить надо, и особенно надо принять в собственное сердце, что Господь зовет, молит, убеждает, требует — а мы остаемся такими бесчувственными и глухими. Мы привыкли даже к таким страшным вещам, как повесть о распятии Христовом: когда мы ее слышим, в глубине души что-то нам говорит: Да, но Он воскрес!.. — и поэтому ужас этого события, темнота страшной ночи Великой пятницы еле-еле доходят до нашего сознания, до нашего чувства.
Когда я говорю “нас”, я именно думаю о всех нас и о себе в первую очередь. Когда я впервые читал Евангелие, я был до глубины души, до самых недр своего существа потрясен; казалось: теперь, когда я это знаю — вся жизнь должна стать иной; жить, как все живут, невозможно! И оглядываясь на свою жизнь, я с болью сознаю, что хоть чувство это не потухло, но жизнь не изменилась в такой абсолютной мере, в какой она могла и должна была бы измениться.
Евангельские события часто кажутся нам далекими, почти призрачными; а вместе с тем они обращены к каждому из нас в каждое мгновение. Мы ищем в Евангелии утешения, подбодрения — и проходим мимо строгости, непреклонности евангельского слова, того, как нас призывает Господь. Сейчас мы находимся перед Рождеством Христовым. Какой могла бы и должна бы быть для нас радость — что Бог так возлюбил мир, что вошел в этот мир, воплотился, так возлюбил человечество, что стал одним из нас!.. Но раз Он стал одним из нас, мы должны бы быть на Него так похожи! Должны бы всем существом стремиться, чтобы Ему не было стыдно, больно от того, что Он нам сродни, свой… Когда в нашей семье есть человек, которого мы почитаем, на кого дивимся, — он такой чудный, что хотелось бы преклониться перед ним — как мы стараемся его не осрамить перед лицом окружающих людей! И даже не перед окружающими, — мы стараемся, чтобы ему самому не было стыдно, что мы не похожи на него, не стремимся к тому же, к чему стремится он, и что высокий идеал, красота, смысл, которыми он живет, нам безразличны.
Наверное, каждый из нас знает, как больно бывает, когда что-то нас глубоко трогает, волнует; мы своему близкому другу расскажем об этом, и он пожмет плечами, потому что ему это просто неинтересно, ему до этого дела нет, — и переведет разговор на другую тему. Тема Христа — Его любовь к нам, любовь Божия к нам, любовь Божия, обращенная к каждому из нас. Эта тема — то, ради чего Он стал человеком и ради чего Он все претерпел безмолвно и ради чего Он умер, говоря: Прости им, Отче, они не знают, что творят… И перед лицом этого мы живем, как будто ничего из этого никогда не случалось; как будто не было Воплощения, как будто и не раскрылась перед нами Божия крестная любовь. Мы словно говорим Ему: нам это неинтересно; у нас другие заботы, свои; нас интересует наша земная жизнь, какая она есть, мы к ней привязаны; не говори нам о том, что она может разверзнуться и охватить и небо, и землю, и вечность, и что имя ей должно быть — “любовь”… Причем любовь не такая, которая на мне или во мне сосредоточена, а любовь просторная, способная охватить все более широкие круги людей, событий, вещей.
И вот, в течение подготовительных к Рождеству Христову недель мы читаем евангельский рассказ о званых на пир. Прочтем его словами самого Евангелия:
Когда делаешь пир, зови нищих, увечных, хромых, слепых, и блажен будешь, что они не могут воздать тебе, ибо воздастся тебе в воскресение праведных. Услышав это, некто из возлежащих с Ним сказал Ему: блажен, кто вкусит хлеба в Царствии Божием! Он же сказал ему: один человек сделал большой ужин и звал многих, и когда наступило время ужина, послал раба своего сказать званым: идите, ибо уже все готово. И начали все, как бы сговорившись, извиняться. Первый сказал ему: я купил землю и мне нужно пойти посмотреть ее; прошу тебя, извини меня. Другой сказал: я купил пять пар волов и иду испытать их; прошу тебя, извини меня. Третий сказал: я женился и потому не могу придти. И, возвратившись, раб тот донес о сем господину своему. Тогда, разгневавшись, хозяин дома сказал рабу своему: пойди скорее по улицам и переулкам города и приведи сюда нищих, увечных, хромых и слепых. И сказал раб: господин! исполнено, как приказал ты, и еще есть место. Господин сказал рабу: пойди по дорогам и изгородям и убеди придти, чтобы наполнился дом мой. Ибо сказываю вам, что никто из тех званых не вкусит моего ужина, ибо много званых, но мало избранных (Лк 14:13–24).
Разве это не точная картина того, о чем я говорил? Мы призваны на Божий пир. Этот пир должен был начаться на земле, если бы человек не изменил себе и не изменил Богу. Когда Бог создавал мир, Он его создавал прекрасным, в полной гармонии с Собой и в гармонии всех тварей между собой. И этот мир мог бы устоять в первозданной красоте, мог бы вырасти из красоты невинности в стройную и уже непоколебимую красоту святости, — но человек изменил и себе, и Богу. Он был призван быть вождем всего мира от невинности к святости; но сам отступил от этого пути, и весь мир заколебался и стал таким, каким мы его видим. И вот в начале этой притчи нам даны три образа, которые применимы к каждому из нас в этом падшем мире, который мы выбрали своей родиной, тогда как наша родина — Царство Божие, которое могло бы быть землей и небом одновременно, но остается только небом, пока не будет одержана Богом окончательная победа над злом, над рознью, над грехом.
Первый из званых говорит посланному от хозяина дома: “Я себе приобрел клочок земли; мне надо его осмотреть, освоить; он — мой”… Это то, о чем я только что говорил: мы выбрали землю и говорим: я ее хочу освоить, она — моя; я до конца хочу ею обладать; я хочу, чтобы она была тем, что я есть… И не замечаем, что, стараясь удержать землю, сделать ее своей, сами делаемся ее рабами, мы ей принадлежим. Мы не можем от нее оторваться, мы всецело в нее погружены; корнями врастаем в нее, больше не взираем ввысь, а смотрим только на эту землю: чтобы она была плодотворна. И в конечном итоге, мы так этой земле принадлежим, что костьми ложимся в нее, нас в нее погребают, наше тело в ней растворяется; то, что, как мы думали, наше — нами теперь обладает. Нам некогда идти на пир Божий, на пир веры, на радость встречи, на Божественную гармонию всего, потому что мы хотим освоить землю; и в результате она нас поглощает.
Другой говорит: “Я купил пять пар волов — надо же мне их испытать! Надо же мне проверить их работоспособность! А кроме того, я же не покупал их, чтобы они стояли в хлеву, они должны труд понести, плод принести”… Разве мы не так рассуждаем — каждый по-своему, но все одинаково — о том, что перед нами есть задачи! Мы должны что-то осуществить, что-то сделать на земле! как же нам прожить, не оставив следа?.. И каждый старается, по мере своих сил, трудиться. Некоторые из отцов древности под образом этих пяти пар волов видят символ наших пяти чувств. Нам даны пять чувств — зрение, слух, обоняние и т. д.: как же все это не применить к земной жизни? Но пять чувств применимы только к земле; небо не уловишь ни зрением, ни слухом, ни обонянием; небо берется иным чутьем. Даже земная любовь не охватывается пятью чувствами, — что же говорить о Божественной любви, о вечности? Мы как бы пускаем в торг эти наши пять чувств и приобретаем, что можем — но только земное…
Иногда через эти чувства нам раскрывается нечто большее: земная любовь. И вот третий из званых говорит слуге: “Я женился, у меня своя радость, мое сердце полно до края — мне некогда придти на пир твоего хозяина, даже моего хозяина, — разве он не может этого сам понять? У меня своя радость, — как же я могу вместить еще чужую радость?” Привязанность, любовь, которая на грани вечности, по эту или по ту сторону вечности, в зависимости от того, как мы к ней отнесемся, снова делается преградой: она меня держит на земле, мне некуда уйти от нее. Вечность — потом, когда-то; теперь — заполнить бы время этой радостью, этим изумлением, этим счастьем, и довольно того, что мое счастье — мое, не нужно мне чужого… И третий званый тоже не идет на пир Божий, потому что боится, как бы от него не ушла временная радость, утонув в вечности, в вечном.
И что же остается? Остается человек, живущий тем, что держится за землю, которая его поглотит; весь смысл своего существования полагающий на то, чтобы что-то сделать с этой землей и на этой земле — временное, которое тоже пройдет: память людей проходит, здания рушатся, весь мир покрыт остатками отживших, умерших, разрушившихся цивилизаций. И человек все-таки строит новую — которая тоже не устоит, временную, бесцельную — потому что ни в ней самой нет цели, ни дальнейшей цели нет. И вместо того, чтобы через любовь раскрыться, человек часто любовью замыкается: свои — и прочие… И это очень страшно. О, эти “прочие” и “свои” могут быть очень различно распределены, “своих” может быть очень много; но все равно, пока остается один “прочий”, Царства Божия не только нет, оно отрицается.
Я хочу вам дать два образа. Первый — рассказ о реальном человеке, которого я помню, родных которого я знал. Ученый, творческий, одаренный человек умер; его схоронили. У него был сын в сумасшедшем доме, юноша, не достигший еще двадцати лет. Его мать сообщила ему о смерти отца. Он рассмеялся и ответил: “Неправда! Он не мог умереть!” Истощивши все свои объяснения, мать привела его ко мне, чтобы я ему растолковал, что его отец на самом деле умер. Прежде чем что-либо ему сказать, я спросил юношу: “Почему ты думаешь, что твой отец не умер, когда свидетели его смерти тебе говорят, что он умер, люди, видевшие его мертвое тело, принявшие участие в его похоронах, видевшие, как его гроб опустили в землю и закидали землей? Почему же ты отрицаешь его смерть?” — “Потому, — ответил он, — что он никогда не жил и, значит, не мог умереть…” И он мне растолковал, что его отец существовал только привязанностью к автомобилю, к телевизору, к своей коллекции драгоценных камней, к своим книгам. Пока эти вещи существуют, — говорил этот мальчик, — мой отец такой же живой или такой же мертвый, каким он был раньше…
Так выразиться мог только юноша, потерявший привычку мыслить, как мы бы сказали, “разумно”, то есть по-земному; но он видел вещи такими, какие они есть. Этот человек, его отец, не жил: он отражал окружающую действительность, зажигался каким-то интересом, переходил от переживания к переживанию; но переживание — не жизнь; это мгновенное событие, которое уходит, как свеча гаснет…
Как мы все похожи на это! Он укоренился в земле; его единственные интересы были земные, но — его обесчеловечили, в нем человека не осталось, потому что он весь ушел в предметы. И вот перед каждым из нас стоит этот же вопрос: я существую? Есть во мне кто-то — или во мне пустота? или я, по слову свт. Феофана Затворника о человеке, который на себе сосредоточен, — как древесная стружка, свернувшаяся вокруг собственной пустоты? Есть ли что-нибудь во мне, что может войти в вечность? Конечно, не войдут в вечность ни земля, которую купил первый званый, ни волы, которых купил второй, ни та работа, которую совершили волы над этой землей. Что же останется?.. А если говорить о любви, то, опять-таки, что останется, если она вся сведена к меркам земной жизни, если за ними ничего нет, если она такая же маленькая, ничтожная, как наша земля в этом бесконечно-разверзающемся космосе, в котором мы живем: пылинка — а в этой пылинке человек с его чувствами, мыслями. Да, человек больше, чем пылинка, но только если он сам себя не сроднит с этой пылинкой, если найдет в себе величину, глубину, которую только Бог может заполнить, такую глубину, которая всю вселенную может в себе вместить и еще остаться пустой, потому что в ней бесконечность и она может быть только местом вселения Самого Бога…
Любовь должна нас так раскрыть; если она этого не достигает, то делается мелкой, как пылинка. Конечно, мы не умеем охватить всех, не умеем охватить все; но мы должны раскрываться все больше и больше, а не закрываться, замыкаться, суживаться. Всех мы не можем и не умеем любить; но умеем ли мы любить любимых? Является ли наша любовь к тем, кого мы любим, благословением, свободой, полнотой жизни для них, или тюрьмой, в которой они сидят, как пленники в цепях?.. У пророка Исаии есть слово: “отпусти пленных на свободу”. И каждый из нас скажет: “У меня нет рабов, я никого не держу в плену, у меня нет власти ни над кем”, — и это неправда! Как мы держим друг друга в плену, как мы порабощаем друг друга! Какой узкой мы делаем жизнь друг для друга, и, страшно сказать, как часто это бывает из-за того, что мы человека будто “любим” и знаем лучше него, что составляет его счастье и добро. И как бы он ни стремился к своему счастью, как бы он ни стремился раскрыться, как цветок раскрывается на солнце, мы бросаем на него свою тень и говорим: “Нет, я лучше тебя знаю, каковы твои пути, каково твое счастье…” Как часто приходится слышать — может быть, не в таких словах, но по сути: “Боже, если бы этот человек меня перестал любить, каким бы я был свободным! Я мог бы жить, с меня спали бы цепи, началась бы жизнь…”
Второй образ — рассказ из французской книги о том, как человек захотел создать земной рай[1]. Некто Киприан, прожив много лет среди дикарей на островах Тихого океана, страстно возлюбил землю, природу, жизнь, творческие силы этой природы и научился от местных жителей, как колдовством любви вызывать к жизни все живые силы порой иссохшей земли. Он возвращается к себе на родину, покупает клочок каменистой, безжизненной почвы и как бы окутывает эту почву своей любовью, вызывает в ней и из нее все живые, творческие силы. И почва, которая была мертва столетиями, начинает оживать, произращать травы, деревья, цветы, она становится как бы земным раем. И в этом озарении, в этом свете любви и животные начинают собираться, потому что там любовь побеждает их вражду, их взаимную злобу, их привычки, инстинкты; живут они, как в раю. Один только зверь остается вне этого рая — лиса. Она не хочет присоединяться к другим, остается вне. Киприан сначала думает о ней с состраданием: бедный зверь, не понимает, где его счастье! — и всячески призывает эту лису: Приди! здесь же рай!.. Но лиса не идет. Тогда он начинает на нее раздражаться; любовь к ней начинает потухать, и постепенно в нем рождается негодование и ненависть, ибо эта лиса — свидетельница, что его рай — не для всех рай, не всем хочется жить в этом раю. И он решает убить лису, потому что когда ее не будет, все звери, все растения будут соединены в том раю, который он искусственно создал своей любовью. И он лису убивает… Возвращается на свой участок — все травы засохли, все цветы вымерли, все звери разбежались…
И вот это мы должны помнить: мы призваны создать мир и охватить его шире и шире любовью, но не такой, которая делает нас рабами искусственного рая, а любовью, которая может простираться все дальше, оставляя свободу тем, которые не хотят войти в наш рай. Это относится к нашей церковности; это относится к нашим семьям, к нашим дружбам, к нашим общественным устремлениям. Это ставит перед каждым из нас вопрос о том, как, каким образом он связан с теми, кто его окружает, и с жизнью. Опять-таки, всех охватить любовью мы не можем, но тех немногих, кого мы любим, мы должны любить иной любовью, чем любовь искусственного рая порабощенных существ.
Вот мысли, с которыми я хочу вас теперь на какой-то срок оставить…
II
Продолжая нашу беседу с того места, где мы оставили притчу, надо задать себе вопрос, который апостолы поставили Спасителю после одной из Его бесед: кто же тогда может спастись?.. Званые исключили себя из сообщества Христова, Божия, прильнули к земле, отказались от того, чтобы земля и небо соединились в одно. Кто же может спастись?
Если присоединить к этой притче окончание подобной ей у другого евангелиста, картина следующая. Пир готов. Званые отказались прийти, а хозяин, у которого сердце полно любви, открыто, который хочет, чтобы пир этот был пиром всея земли, посылает своих слуг по улицам и задворкам города, села, — звать нищих, хромых, убогих, чтобы пир наполнился радостью. Не его радостью, но радостью всех тех, которые неожиданно для себя окажутся там (см. Мф 22:1–14).
И вот встает вопрос: с чем эти нищие, хромые, слепые, увечные собраны и идут по дороге к царским палатам? Какие у них мысли? У нищих ничего ведь нет, что они могли бы принести хозяину дома: не могут принести ни цветка, ни подарка, не могут принести успеха в жизни, не могут принести добродетели — ничего не могут принести. Идут хромые, которые никогда в жизни не умели ходить твердой стопой. Идут слепые: их ослепила земля и они не сумели увидеть неба, — идут в сознании, что ничего у них нет: с чем же прийти, как их примут?.. Символ их состояния — это лохмотья, которыми они покрыты; как же их могут пустить в царские палаты грязными, вшивыми, в лохмотьях, проглядевшими всю жизнь, растратившими все, что им было дано от рождения?
Верно, идут они с двоящимся чувством: с одной стороны, в сознании, что никакого права на гостеприимство этого хозяина они не имеют, с другой стороны — с мыслью, что покажись они только в дверях дворца или зажиточного дома — их же прогонят! Вся жизнь их этому научила; они знают, что таких, как они, гонят со двора, — чего же им ожидать? Заслуг нет, оправдания нет, ничего нет. Значит, единственная надежда — на милосердие, на то, что их пожалеют и ради жалости пустят. Но — жалей, не жалей — как можно их пустить? Ведь они все осквернят в этом доме!
И вот они подходят к вратам; что дальше? В другом евангельском отрывке притча продолжается рассказом о том, как все уселись у стола, вошел хозяин, окинул взором собравшихся и вдруг обнаружил, что один из пришедших не одет, как сказано, в брачную одежду, пришел на пир в своих лохмотьях. И хозяин разгневался и велел его прогнать.
И тут другой вопрос: как же так, как это может быть? Кто из этих нищих, хромых, убогих, слепых мог придти на пир иначе, как в лохмотьях? Что случилось с ними — или с этим человеком? Каким образом они-то оказались облеченными в чистую, праздничную одежду, а он один в таком позорном рубище?.. Объясняется это той обстановкой, тем временем и местом, где Христос говорил Свои притчи. На Востоке, когда странники шли пешком, днями и днями, они приходили изнуренные, запыленные, в ободранной одежде в какое-нибудь местечко и искали себе приюта. И восточное гостеприимство было щедрым, несмотря порой на большую бедность: странников принимали с благоговением, омывали их ноги, омывали их тело, давали чистую одежду — не для того, чтобы они не осквернили дом, а для того, чтобы они отдохнули телом, душой, чтобы они ожили к новой, иной жизни.
Верно, так и случилось с теми, кого слуги хозяина привели к его вратам: их приняли другие слуги — Ангелы Божии, омыли их, одели, с честью, жалостью, лаской ввели туда, где был приготовлен пир. И все с радостью, с благодарностью, с трепетным сердцем, в изумлении принимали эти заботы, эту неожиданную, незаслуженную ласку. А один, видно, кого тоже хотели омыть, одеть, отмахнулся от этой ласки и заботы и ответил: “Мне сказали, что здесь кормят, я есть хочу! Остальное мне не нужно: годами не мылся, всегда в лохмотьях ходил, — дайте мне попировать один раз в моей жизни!” И вошел он, как был; но хозяин велел его прогнать, — не потому что тот был в лохмотьях, а потому, что ему до любви, до жалости, до милосердия хозяина не было никакого дела. Хозяин был ему не нужен, ему нужен был накрытый стол…
И вот, вопрос ставится перед нами очень круто: мы постоянно прибегаем к Богу — но в каком духе? Мы тоже нищие, мы тоже слепые, хромые, мы тоже износились и одеждой и душой. И нас зовет Господь: Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я вас успокою… И мы приходим — но как? Не приходим ли мы часто, как этот человек в лохмотьях пришел и пробился к столу, потому что ему нужен пир, а не хозяин, нужна еда и питье, а не то Царство Любви, которое представляет собой этот Божественный пир? Не подходим ли мы слишком часто и к молитве, и к причастию именно так, ожидая себе от Бога пищи и питья: пусть Он дает, дает, дает… — а что мы сами сделали для того, чтобы сметь войти в Его хоромы, чтобы сметь быть там? Из притчи видно: от нас не требуется, чтобы мы были чем-нибудь богаты; а в Ветхом Завете есть место, где говорит Господь: Чадо, дай Мне твое сердце, — все остальное уже Мое… Да, все Его; но сердце человека, его любовь, его благодарность, его благоговение во власти самого человека, и никто, даже Бог, не в силах заставить человека любить, благоговеть, быть благодарным. Потому что любовь и все, что из нее рождается — это предельная свобода.
Как мы подходим к Богу? Разве мы не бежим к Нему каждый раз, когда нам холодно в стылом мире и голодно в обездоленности нашей? А дальше, потом — что? Не входим ли мы к Нему в лохмотьях сознательно? Нищие шли в ужасе, что в таком виде предстанут перед своим господином, царем; а мы, когда становимся на молитву, неужели просто стоим, как нищие у врат богатого, или стучимся бесстыдно в двери того, кто может дать, но кому в лицо мы не заглянем, а только будем смотреть, что его рука уронила в нашу руку?.. Как подходим мы ко святому Причащению: в сознании ли, что мы — действительно нищие до конца, и не то нам дорого, что нам будет дано, а дорого, что есть Кто-то, Кто нас так любит, что мы можем прийти, словно блудный сын, обнищав, все растратив, и встретить любящего Отца, родной дом?..
Нам надо об этом думать, потому что стать домочадцами не значит прийти туда, где кормят, где тепло, где мы под защитой; быть домочадцами значит влиться в семью и разделить с этой семьей все, чем она живет, — не хлеб и пищу, не тепло, а смысл жизни этой семьи. И когда мы молитвенно приходим к Богу, когда в причащении Святых Таин мы приходим к Нему, мы приходим к Единому в Троице славимому Богу, Который есть Бог любви, Бог крестной любви, Бог Воплощения, Бог, Который Сына Своего не пожалел ради тех, кто зло, бессовестно Ему изменил, кто не только был потерян, но ушел по своей воле и жил по своей воле.
Так ли мы идем к причащению? Приняв крещение, мы сами непосредственно (или за нас — действительно любящие нас люди, верящие в наше благородство) обязались быть живым присутствием Христа среди людей, Его милосердием, Его любовью, Его готовностью жить и умирать ради других и ради Бога, — а не только жить благодаря тому, что Христос умер на Кресте: Ему — смерть, нам — жизнь… Это не христианский девиз, это богохульство. А мы так часто живем, будто это наш девиз… Бог нас ни к чему не обязывает, в том смысле, что Он не ставит условий: Он нас любит без-условно, ценой Своей жизни и смерти и сошествия во ад. Но есть ли в нас хоть какая-то искра благородства, есть ли в нас хоть какой-то луч благодарности? Если в нас есть сколько-то благородства — неужели мы не можем отозваться всей жизнью на то, что Бог Собой представляет, и на то, что Бог для нас, людей, сделал и делает изо дня в день? Если в нас есть какая-то доля благодарности, способности быть благодарными — неужели мы не можем сознательно, сурово по отношению к себе строить жизнь, которая могла бы быть для нашего Бога радостью о том, что не напрасно жил и умирал Христос, что весть об этом потрясла наши души и мы жизнью это доказываем?
Есть отрывок в Евангелии, где говорится, как человек был должен крупную сумму денег царю; так как он не мог выплатить свой долг, велено было продать его в рабство вместе с семьей. Но он бросился на колени перед своим царем и умолил дать ему время, обещал все выплатить, и царь его простил. Но выходя от царя, этот человек встретил собственного должника, который был ему должен ничтожно малую сумму денег; он схватил его и стал требовать долг, стал требовать от суда, чтобы этот человек был принужден немедленно все ему выплатить. И когда об этом узнал царь, он велел своего должника бросить в темницу. О чем это нам говорит?
Перед лицом того, что для нас сделал Бог, Кто Он в нашей жизни, мы должны Ему все без остатка. От Него мы получили бытие, от Него мы получили жизнь. Им нам даровано знание Его Самого. На нашу измену, повторную и постоянную, Он отвечает Воплощением, жизнью, смертью Своего Сына; на постоянную нашу неверность Он отвечает Своей непоколебимой верностью. Все, что у нас в жизни есть — и тело, и душа, и ум, и сердце, и воздух, которым мы дышим, и пища, которую мы едим, друзья и родные — все от Него; мы обязаны Ему всем, мы Его должники до конца. Он долга от нас не требует, — Он ждет от нас ответной любви и творческой, именно творческой благодарности. Не просто благодарности сердца или памяти: “Спасибо Тебе, Господи!..” — а такой творческой благодарности, которая создавала бы для людей вокруг нас то чудо Царства Божия, Царства любви, взаимной заботливости, к которому все мы призваны. А вокруг нас люди, как тот должник, немного задолжавший своему знакомому, нам “должны” что-нибудь: забывают нас, обижают нас, унижают, — что только не делают. Но если бросить на весы все это — и то, что для нас представляет Бог, дивный, святой, вечный и готовый нас считать Своими дочерьми и сыновьями, Своими родными детьми, и все, что Бог нам в Своей неописуемой любви и щедрости дает, то по сравнению с этим все, чем мы можем быть обижены жизнью и людьми, делается таким малым! Нет сравнения между нашей “чуткостью”, болью, которую мы чувствуем, унижением нашей гордости, и тем, что Бог есть и что Бог дает.
Бог ничего от нас не требует для спасения, кроме одного, — и это много раз выступает в Евангелии. Я вам дал один пример, есть другие; но я имею в виду два евангельских отрывка. Первый — Молитва Господня, “Отче наш”. Все зависит от Бога: Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя; хлеб наш насущный даждь нам днесь;.. не введи нас во искушение; избави нас от лукаваго — всего этого мы просим: да будет… Но одного мы просим с очень для нас ответственным условием: Остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим… И Христос об этом повторно говорит: какой мерой вы другим мерите, такой вам будет отмерено… Здесь мы берем наше спасение в собственные руки. И в Нагорной проповеди среди заповедей блаженства есть одно блаженство, которое зависит от нас: Блаженны миротворцы… Мы должны творить мир, — творить мир не из себя, но творить его из дара Божия. Все остальные блаженства как бы даны; это блаженство — в наших руках. Здесь как бы грань, которую нам надо пройти, чтобы быть Божиими.
И поэтому Евангелие — благая весть о том, что спасение пришло, что спасение не только при дверях, но С НАМИ БОГ, в нашей среде, мы Ему уже свои, как говорит апостол Павел; и не только в смысле “свойственники”, но мы Ему родные. Христос называет нас “братьями”, “сестрами” Своими; и в Нем, через Него, потому что мы Его братья и сестры, мы делаемся родными детьми Бога и Отца… Мы — свои Богу; как же на это не отозваться благодарностью — активной, живой, творческой, если нужно — жертвенной? И если мы не отзываемся, если все Евангелие, как говорится в каноне преп. Андрея Критского, бессильно против нашей косности, то что может нас разбудить? Если мы на это не можем отозваться благодарностью, то мы ни на что не способны отозваться иначе, чем мгновенным переживанием, минутным умилением — и все.
Как было бы страшно, если бы в конце нашей жизни мы оказались такими, как тот нищий, который вошел в царские палаты есть и пить, которому никакого дела не было ни до окружавших его нищих, ни до слуг, все ему предлагавших, ни до самого хозяина, который просто по любви ему предложил стать домочадцем из бродяги… Апостол Павел говорит, что мы странники на земле. Он не говорит “бродяги”. Странники — да, потому что наша родина на небе, то есть не где-то за тучами, а там, где Бог, в Царстве любви жертвенной, творческой, крестной, радостной. А на земле, да — мы странники; но не только. Опять-таки, как апостол говорит, мы посланы Богом на землю проложить путь этому Царству Божию; мы посланы на землю уготовать путь Господень в каждом сердце, в каждом уме, в каждой воле, в каждой обстановке, среди всех событий, и чем они страшнее, тем больше нужно наше присутствие, если мы верны своему призванию.
И вот, поставлю еще раз тот же самый вопрос: а мы? А я? А каждый из нас?.. Неужели мы относимся к Богу только как к источнику всех благ? Конечно, это так, конечно, Он источник всех благ. Но неужели Он для нас только неистощаемый источник благ, к Которому можно обращаться, пока жизнь держится в нас, и не подумав поблагодарить Его? А когда мы спрашиваем, как благодарить, Христос ясно, определенно отвечает: что вы сделали одному из этих малых, которые вас окружают, вы сделали Мне… Ответ простой, цельный, без трещины, его не разложишь, его не обойдешь. Христос не напрасно сказал: Я пришел принести меч, — меч, который разделяет свет от тьмы, правду от неправды, любовь от нелюбви, меч, чистый, как сталь. И Евангелие Божие действительно как меч; это не книга утешений, это книга творческой радости или осуждения. И все мы стоим перед этим: что для меня представляет эта благая евангельская весть? Как я на нее отзываюсь? — не в словах, не в чувстве, не в мыслях, а всей жизнью, и не только поступками, но целокупностью моей личности?..
И об этом нам надо спешить думать, так же как надо спешить творить добро. Спешить думать, потому что через несколько дней — Рождество Христово; мы можем принести в дар Христу новое понимание, новую готовность, положить “начало благое”, о котором говорится в вечерних молитвах, вот теперь. И надо спешить делать добро, потому что одно мгновение — и уже поздно. Не поздно быть под Божиим крылом, но поздно Ему показать, что не напрасно жил и умирал Христос… В восемь часов вечера сын оставил больную, но бодрую, спокойную мать живой; когда вернулся, она лежала уже холодная. Вот что может случиться, вот что случилось с рабой Божией Елизаветой, которая сейчас лежит в гробу тут, в храме, рядом с нами. Простились на какое-то количество часов — и на земле никогда не встретятся: стало поздно. И поэтому когда прав. Иоанн Кронштадтский, повторяя слова апостола Павла, нам говорит: Спешите, спешите творить добро! — не надо оставаться глухими. Одно мгновение — и по отношению к этому человеку уже никто не сможет сказать доброе слово, совершить добрый поступок: поздно!.. Те из вас, кто знает и любит Достоевского, наверное, помнят в “Братьях Карамазовых” его короткую, с полторы странички, главу “Рассуждения об аде”[2]. Для него ад в слове “поздно”: ты уже в вечности, времени больше нет, и стало поздно, и навсегда…
Задумаемся над этим в течение следующего получаса, а затем помолимся вместе, и я, как сумею, произнесу нашу общую исповедь перед Богом в контексте того, что я сейчас говорил. А каждый из нас, во время исповеди ли, в то ли время, когда мы будем теперь молчаливо сидеть перед собственной совестью, перед собственной жизнью, перед собственной смертью — задумаемся крепко, глубоко; и придет время, когда мы переменимся. Но это надо делать изо дня в день, это надо делать с постоянством, это надо делать мужественно, бесстрашно, жестоко по отношению к себе. И только когда мы доведем до самых глубин нашей души этот ужас и эту надежду, которые переплетаются в одно горение перед Богом, мы сможем переменить нашу жизнь так, как ее меняли издревле и сейчас меняют люди Божии, — святые.
Опубликовано: Или: «Альфа и Омега». 1996. № 2/3(9/10).
[1]Henri Bosco. L’Ane Culotte. — Ред.
[2] “О аде и адском огне, рассуждение мистическое” — часть бесед и поучений старца Зосимы. См. “Братья Карамазовы”. Ч.2. Кн. 6. “Русский инок”. — Ред.