Митрополит Антоний Сурожский

О литургии. Беседа 11

31 января 1968 г.
Тема: Христос, Литургия, Смерть   Место: Лондонский приход   Период: 1966-1970   Жанр: Беседа

За последнее время я продолжал размышлять над заданным мне здесь вопросом и также над двумя письмами, которые я получил по поводу мо­их бесед, о том, что эти беседы своим содержанием просто повергают в отчаяние и отнимают радость литургии.

И я стал задумываться над тем, каким же это образом я, вполне серьезно и, сколько умею, ответственно говорил то, что говорил до сих пор, а, с другой стороны, сам этой радости литургии не теряю? Почему это так выходит, что я разрушаю чужую радость, хотя моя радость от этого не разрушается? Я себе поставил вопрос о том, в чем моя радость литургии? И вот я хочу попробовать ответить на этот вопрос, и, может быть, что-нибудь прояснится и в других моих замечаниях.

Во-первых, вся литургия основана на том, что Христос воскрес. Это событие, которое имело место столько-то столетий тому назад, оно имело место в истории человечества, оно принадлежит людям. А с другой стороны, это событие, которое стоит из ряда вон от других исторических событий в том отношении, что все события человеческой истории случаются, имеют последствия, но сами как-то не присутствуют из столетия в столетие. Наоборот, воскресение Христово присутствует из столетия в столетие не только в сознании, но в реальном опыте лю­дей, потому что Христос, Который однажды умер и воскрес, уже не уми­рает, смерть над Ним больше власти не имеет, Он живой, и живой Он среди нас живёт. И в этом отношении воскресение Христово присутствует изо дня в день, и каждый из нас может опытно знать, что Христос вос­крес, потому что он может опытно знать воскресшего Христа.

Но самая радость воскресения выражается разно. Она выражается в пасхальную ночь резко, ошеломляюще, ломит глаза; а затем этот свет воскресения, который так вторгается в нашу жизнь в эту пасхальную ночь, этот свет не исчезает, но он делается тем, о чем поёт Церковь в вечерне: «Свете тихий святыя славы бессмертного Отца небесного, святаго блаженного, Иисусе Христе». Этот ломящий глаза свет делается тихим, пронизывает собой всё, освещает всё, он везде, он всегда с на­ми.

И вот, может быть, я мало чувствую, меньше, чем я должен бы, из недели в неделю, этот резкий, потрясающий день воскресения потому что мне кажется, что воскресший Христос с нами так постоянно, так неотъемлемо, что этот свет невечерний, о котором поётся «тихий свет, радост­ный, радостотворныи свет» с нами всегда. И в этом свете наша ра­дость: нам, в каком-то отношении, не нужно ничего другого, мы стали детьми света, мы живем в этом свете, и это источник спокойной, тихой радости. Это свет, о котором в Евангелии говорится, что свет во тьме светит, и тьма не приемлет его и не может его погасить. Древняя пословица говорит, что вся тьма вселенной бессильна погасить самую малую свечку.

И вот трудно уйти от сознания, противоположения света и тьмы, и того, что этот свет загорелся во тьме для того, чтобы эта тьма по­степенно разошлась. И вот здесь я чувствую, вероятно, слишком исклю­чительно трагический момент этой тьмы, мне жалко всего того, что во тьме живет, и сколько бы ни было света, пока есть тьма, мне кажется нельзя утешиться до конца.

Но в этом свете есть еще и другое; внутри этого света открывает­ся нам радость, во-первых, присутствия Самого Господа. Он нам говорит «Где двое или трое будут собраны во имя Моё, там и Я буду среди них». И вот среди нас Христос, и в этом радость несказанная, но когда по­смотришь на Христа, когда Он станет перед тобой, так как Он стал в ве­чер воскресения, Он стоит воскресший, а на руках и ногах и в боку ра­ны от гвоздей и от копья. Каждый из нас как Фома может это видеть. И вот здесь тоже радость и трагедия переплетаются. И еще, во Христе мы видим единственного человека, который настоящий человек, человек в полном, совершенном, неограниченном смысле этого слова. И наше призвание стать людьми, человеками подобными Ему. Изумительная ра­дость видеть, чем может быть человек; вот мера человека: Иисус Христос из Назарета. Это человек, и это явление того, что человек есть — и ра­дость. Но наряду с этим, сознание, что я не такой человек. В этом то­же радость, потому что если быть таким человеком как мы и иметь такое колоссальное богатство жизни и радости и познания Бога, то каково бу­дет познание наше, какова радость, какова жизнь, когда мы вырастем в полную меру роста Христова, как говорит апостол Павел.

И вот тут встречаешься опять с другой вещью, встречаешься с тем, что для того, чтобы это было, Бог должен был стать человеком, и этот человек должен был умереть позорной и мучительной смертью, и что весь мой рост обусловлен крестом — опять радость и трагедия переплетшиеся, и нельзя уйти ни от одного, ни от другого. И это идет дальше, Тот мир, в котором мы живем, весь связан со Христом, потому что Христос не то­лько человеком стал, Он воплотился, то есть Бог стал плотью, и вещество нашего тварного мира соединилось с Божеством. В каком-то смысле, очень точном, определенном, во Христе присутствует всё видимое, образно представлено все вещество тварного мира, от самого малого атома до самых последних созвездий. Всё глядится во Христе как в зеркале, всё себя видит соединенным с Богом, исполненным, доведенным до желанного предела, до предела, который пока есть мечта. И это через воплощение Христово и смерть Христову видимой твари говорит, что смерть бессильна разъединить то, что соединилось в Боге, разбить ту цельность, которая создалась и в Боге. А в вознесении Христовом, после воскресения Спасителя, видимое существо этого мира, составляющее плоть Богочеловека сидит, восседает одесную Бога и Отца, то есть входит в самую глубину тайны Святой Троицы. И теперь видимая тварь может себя видеть уже присутствующей в глубинах Божества; не только Божество ее пронизало в воплощении Христовом, но вознесло, окутало в тайне возне­сения. И это то, что должно быть, в конечном итоге, судьбой и радостью всего тварного мира; потому что апостол Павел говорит, что при­дет время когда, всё победив, Христос отдаст всякую власть, которая Ему дана на небе и на земле Отцу, Сам покорится Отцу, и тогда будет Бог всё во всём. Эта слава, которая в каком-то решающем и окончательном смысле, пришла, которая присутствует, которая есть и действует, и, вместе с этим, когда мы смотрим на мир, мы видим, что, как тот же апостол Павел говорит, что тварь воздыхает в ожидании явления чад Божиих. Пока человек не станет человеком, пока мир не станет Божиим че­рез нас, несмотря на всё продолжает действовать и властвовать страдание, смерть, жестокость, отчужденность от Бога, оторванность и отчуж­денность друг от друга. И опять человек себя видит на той грани, где это решается, и, с одной стороны, с ужасом, с другой с изумлением это видит.

Дальше, мы говорим о призывании Святого Духа, о том, что тот Святой Дух, который дан в Церкви, говорит о том, что в пределах Цер­кви, внутри Церкви уже настало будущее, уже будущий век настал; что то, что совершается в Церкви, есть тайна будущего века. Это не события, выходящие из ряда вон, но в нашей грешной обстановке, это собы­тия нормальные в обстановке будущего века. Дух веет и действует; мы видим Духом Святым в Церкви освящение воды, освящение хлеба, освяще­ние вина; они освобождаются через человеческую веру и верность и че­рез Божественное воздействие, от плена времени и греха, и делаются частью той славы земной, которая будет открыта когда-то позже, И мы уже живем в этом будущем веке; мы прикасаемся к хлебу и вину, которые уже Богоносны; мы прикасаемся к этой воде крещальной, или воде освя­щаемой в Богоявлении, которая уже вода будущего века. Мы живем этим и ликуем, и всё-таки вдруг мы ощущаем что-то, что я говорил в одной из прошлых бесед, что литургия, и всякая, в сущности, тайна Церкви обрывается незаконченной. Она обрывается как незаконченный аккорд, который звучит и плачет, потому что всё это так, но за пределами Церкви есть сиротство, есть еще та тьма, в которой свет не проник. И мы можем ликовать в Церкви потому что мы не можем охватить сразу всего мы переходим то от радости к горю, то от горя к радости, но обе эти вещи соприсутствуют, потому что тот же самый Дух, Который превращает хлеб и вино в Тело и Кровь Христовы, тот же самый Дух, из­ливаясь в наши души, нас учит взывать к Богу и Отцу и говорить «Авва, Отче». Этим открывается наше сыновство, и о большем мы и мечтать не можем. И вместе с тем, в этом сыновстве мы встречаем сыновство Хрис­тово, и эти слова к Его ученикам в вечер воскресения Своего: «Как Меня послал Отец, так и Я вас посылаю». А как Отец послал, мы ви­дим из всего Евангелия, и, в частности, из того, что полтора дня тому назад случилось на Голгофе, и в течение нескольких дней недели до этого, в Гефсиманском саду и во время Страстной: «Я вас посылаю как овец среди волков». В этом нет горя, в этом чистая радость, в этом нет страха, в этом победа, ликование нашего единства со Христом. Но вмес­те с этим, конечно, и трагический момент этого ликования, потому что мы идём в мир, потому что мир во зле лежит, потому что есть заблуд­шие овцы, потому что есть горе, потому что князь мира сего называет­ся сатана, а не Христос.

И вот здесь перекликаются постоянно радость и горе, вернее ра­дость, изумление и сознание трагичного. Нас может захлестнуть радо­сть, но очень трудно не переживать и трагедию. Вот некоторые моменты, которые я хотел выделить, чтобы объяснить себе, а, может быть, и вам, почему ударение в моих беседах до сих пор было так настойчиво на тра­гической, то есть на жертвенной стороне Божественной литургии, обще­го дела, которое у нас с Богом.

И вот теперь я хочу перейти к одному или двум вопросам, которые были поставлены. Первый вопрос — это следствие того, что я говорил в последний раз о том, что ни в Евангелии, ни в иконах древней Право­славной Церкви Божия Матерь никогда не изображена рыдающей, бьющейся, в полуобмороке, как это часто бывает на картинах Запада. Я, вероятно, неточно, нехорошо выразил свою мысль, потому что мне поставлено было на вид, что неужели Она могла не страдать? Она же человек. Да, Она человек, но ответ, который я нахожу на это безмолвное предстояние у креста вот в чем. Во-первых, в том, что у Неё не было иной воли кро­ме воли Божией, и, когда Она предстояла у креста, не было терзающего противоречия между тем, что происходило и тем, во что Она шла. Во-вторых, при этом единстве воли, сознания между Ней и Божественным Сы­ном, Она не только стояла, наблюдая за смертью Иисуса, Она со-умирала с Ним, и Её умирание с Ним Её с Ним соединяло, а не разъединяло. И, в-третьих, то, что я упомянул, изречение из истории древней Персии, «как глубоко горе, которое не находит даже слез для своего выраже­ния». Это окаменелое, безмолвное предстояние Божией Матери за преде­лами скорби, за пределами выраженного страдания, потому что всякое выражение есть одновременно и облегчение. Здесь нет облегчения, здесь готовность на смерть до конца, и здесь не пассивность, а живая, силь­ная отдача себя, своей судьбы, своего растерзанного сердца, своего из­немогающего ума, своей воли в руку Божию — пусть будет, как Ты хочешь, Отче, а не как Я.

Другой вопрос, который мне был поставлен, находится в этом пись­ме, которое я начал читать в прошлый раз. На чем основано церковное мнение, что мертвые беспомощны, и, что потеряв физическое тело, мы так отдаляемся от Бога, что уже не можем Его просить помочь нам?

Я думаю, что есть здесь две половины вопроса, которые очень раз­ные. Во-первых, о беспомощности, а во-вторых — об отдаленности от Бо­га. Беспомощность есть, а отдаленности может не быть. Есть в «Братьях Карамазовых», в записках старца Зосимы, глава, которая называется «Об аде», и в этой главе коротенькой Достоевский определяет ад так, что это мес­то, где всё слишком поздно. Поздно верить перед лицом очевидности, по­здно поступать по закону любви, когда бросается в глаза то, что кро­ме как в пределах закона любви нет ни жизни, ни спасения. Перед лицом очевидности, которая открылась, уже поздно; поздно и проявлять любовь.

И вот тут встаёт вопрос о том, что же с этой беспомощностью можно делать? Человек стоит перед лицом того, что есть и видит себя, какой он есть, и видит свою отдаленность, большую или меньшую от Бо­га, видит большую или меньшую свою отдаленность, по отсутствию люб­ви, от людей, и видит также как его жизнь, порой очень страшно, пе­реплелась с жизнью других. Но что может он сделать? Да, он может взывать о милости, он может сознавать до самых глубин свое положение, но теперь помощь должна прийти к нему откуда-то, и может она прийти с одной стороны от Божией милости. Но Божия милость не есть Божия не­правда, Божья несправедливость или слабость. Апостол Павел четко, яс­но нам говорит, и так справедливо, что ничто нечистое в Царство Божие не войдет. Значит что-то должно случиться с человеком, чтобы ему открылся путь. И вот раскрывается перед ним другая возмож­ность. Земля еще земля, на ней еще живут люди, которые его знали, люди, через жизнь которых он прошел, которые, может, его и не знают по имени, но на которых легла печать его личности. И вот эти люди теперь могут помочь. Чем? Вот мы молимся об усопших; мы, конечно, не молимся о том, чтобы Господь поступил по отношению к ним несправед­ливо, простил бы то, что не заслуживает прощения, простил бы людей при обстоятельствах, которые прощения не позволяют. Но наша молитва говорит об одном, что как бы ни был грешен, даже преступен данный че­ловек, он в жизни оставил хоть одного человека с любовью к себе. Ес­ли кто о нем молится, значит любовь жива, и наша молитва должна быть свидетельством о том, что мы потому помним этого человека не только памятью ума, но памятью сердца, что этот человек посеял в нашу душу крупицу любви к себе, а может просто крупицу любви, нам открыл серд­це, и ум, и глаза, и руки. Но эта молитва только тогда получает пол­ное свое значение, когда она не ограничивается только словами. Не­достаточно только вспоминать человека в ту или другую годовщину его, заказать по нем панихиду и на этом успокоиться. Если человек жил на земле и если он прожил не напрасно, то его жизнь должна продолжаться как-то в нас; каждый пример добра, правды, красоты, который мы от него получили, должен стать плотью, должен стать конкретной реальностью, так, чтобы всё добро, которое в нем было, через нас продолжа­ло действовать на земле. Если так, то действительно мы можем в своё время встать перед Богом и сказать: «Да, этот человек жил, он грешил, но не только грешил, он в мою душу вложил любовь, он мне дал пример хоть в одной какой-то вещи, которая была достойна Евангелия и человеческой правды, земной и человеческой правды, и я прожил ради него, из-за него, достойно имени человека». Тогда наша молитва делается живая, сильная; и жизнь человека и наша делаются далеко не так отдели­мы друг от друга, как нам кажется. Когда два человека действительно друг друга любят и один умрет, то тот, который остается на земле, в какой-то мере уже высвобожден от раболепной привязанности к земле, он уже частью своей души, вожделением встречи, надеждой и любовью, нахо­дится там, где образ мира сего приходит. Но тот человек, который от­служил на земле свою человеческую жизнь, который вошел теперь в веч­ность, он еще чем-то присутствует на земле, и ответственность его за жизнь на земле не кончена. Не кончена она в том смысле как я говорил несколько мгновений тому назад, но не кончена она и в более широком смысле, потому, что встречаясь, общаясь, разговаривая, мы накладываем друг на друга печать своей личности, иногда в одно мгновение, на мно­го часов, а иногда на всю жизнь. Можно ли сказать, например, что писатель, который в течение столетий вдохновляет в хорошую или дурную сторону людей не несет ответственности за то, что он написал и то, что они сделают по его слову? И в этом отношении он беспомощен; чело­век начал дело, но остановить его больше не может; он положил нача­ло, а последствия вне его власти. И в этом смысле усопшие действительно беспомощны перед лицом Господним, и в этом мы имеем над ними какую-то спасительную власть — не потому что мы будем ставить свечи или заказывать те или другие Богослужения, а по той любви, которая будет высказываться в нашей молитве и по той любви и правде, которые, ради них, будут выражаться в нашей жизни. Здесь есть какая-то сложная, очень богатая круговая порука, которая нам приоткрывает разницу, которая есть между судом над человеческой душой, душой только что отошед­шей, и Страшным судом над миром. Этот Страшный суд не просто повторе­ние того, что когда-то было сказано и решено на частном суде, это со­бытие, где все жизни сложно переплетшиеся через все столетия, все последствия каждого поступка, каждого слова, каждого мгновения, все плоды этих жизней и поступков сведены так, что каждый стоит уже перед Богом и перед людьми со всей жизнью, в которой он участвовал иногда уже после того, как он скончался. И здесь уже не суд над одним чело­векам, здесь какая-то сложная круговая порука, о которой говорит До­стоевский: здесь народы и царствия, здесь всё человечество стоит пе­ред судом. Это было бы очень страшно, как-то безнадежно страшно, если бы не помнили, что среди человеческих имен в нашей истории есть одно имя, которое собой суммирует всю историю, которое есть средоточие всей истории, но и спасения, воплотившийся в Вифлееме Сын Божий, ставший Иисусом Христом и нашим Спасителем.

Вот эти три вопроса, на которые я хотел сегодня ответить. У меня есть еще пара вопросов для будущих бесед.

Опубликовано с сокращением: «Труды» Т.2. 2002. М.: Практика

Слушать аудиозапись: нет , смотреть видеозапись: нет